Вначале были пивные рестораны со спорт-барами и дискотеки на Полянке и Крымском Валу, потом - обменники и игровые автоматы Bally и ЮТ в расселенных квартирах первых этажей (позже ставших банковскими отделениями), в павильонах у вокзалов, рынков, переходов метро - пыльные стекла снаружи, внутри - светящихся неоном в струящемся алом сумраке ряды барабанов и панелей ставок. Он, как всегда, отвечал за безопасность, работая в доле или за деньги; и теперь сам почти не сидел за рулем; и рестораны теперь были другие - "Союз", "Архангельское", "Метрополь", "Дома туриста" или Центра международной торговли, с панорамными окнами, выходившими на простершуюся до горизонта Москву, преображенную ночными огнями, серую, сырую и мрачную днем, под свинцовым небом, с толпами, очередями, грязными стенами метро, над которыми жизнь внезапно вознесла его так, как ему не снилось. И окружала его публика почище - дельцы, министерские чиновники, главы грузинских и армянских кланов, милицейские чины, актрисы, содержанки, секретарши посольств, чьи лица не сохранила память, и с настоящими деньгами в его жизнь вошли женщины, разные, у которых общим были самомнение, алчность, умные опытные руки и роскошные тела - прошли сквозь те годы, которые потом, при всем желании, память не разложила бы по месяцам и дням, так летело время. "Печору", "Ангару", "Метелицу" перестраивали под казино, банки возникали на каждом углу, и день за днем оправдывалось и узаконивалось то, за что прежде карали и казнили окружавших его людей; и у него самого появился шанс открыть собственное дело, на широкую ногу, от которого он отказался тут же, твердо помня, что он один в Москве, один всегда и во всем, что он еврей и пришлый, пусть он спал и был расписан с москвичкой, владевшей косметическим салоном на Тверской, и ладил с ее мальчиком. Он, как обычно, вошел в долю, не чинясь, взвалив на себя большую часть рабочей ноши, и к спортзалу, куда он захаживал, чтобы держать форму, добавились тир и автодром, курсы английского языка, а к книгам по устройству игорных автоматов и оборудованию казино - пособия по полицейским вооружениям.
Эта жизнь была по нем; он трудился до седьмого пота, выкладываясь, как мальчишка, когда, бывало, лежал пластом на скамейке в раздевалке; и снова от него требовалось знать, кто чем дышит, проверять всех и вся, расставлять по местам, присматривать, выслушивать, пересчитывать и сверять, все на коленке, все молчком, разговаривая только по необходимости, потому что слова так же давались с трудом и в кабинете и в гаме узаконенного разгула и в звенящей тишине перелеска у заброшенного шоссе за окружной дорогой, где только и можно было без боязни говорить с людьми, от которых зависели дела; а после, один в машине, он замирал, вдыхая крепкий, почти осязаемый запах леса - сырой земли, прелых листьев и росной свежести, и память властно возвращала к родным местам, к промытым улицам, к утренней дымке, повисшей над городом, к пойме реки и тренировочному лагерю в сосняке, прокаленном солнцем, к простору, к боям, к сильным минутам жизни, когда клочок земли с понастроенными заводами и узловыми станциями, да улицами, засаженными каштанами, был домом, а родиной - вся земля.
А потом, таким же погожим утром он услыхал от человека, пересевшего к нему в машину то, что ожидал услышать раньше или позже: - Беги, Леня. Немедленно! Машину брось. И выбрось телефон. В доме у тебя обыск, найдут и контрабанду и наркоту. Партнер твой, Саша Серебро, застрелен при сопротивлении аресту, второй у нас, переписывает на правильных людей ваши бумаги. Розыскные карты в аэропортах на тебя выставят часа через четыре, если выставят. Советую лететь в Белград, оттуда сейчас не экстрадируют. Если хочешь черкнуть пару слов супруге, я подожду. Прощай. Ты хороший человек! Жаль, что так вышло.
II
Он не раздумывал над тем, каким будет свидание с городом - с прошлым, которыми и был город, - жившим своей жизнью после его отъезда и похорон отца (впрочем, четыре дня похорон и три недели, пока он продавал квартиру, в счет шли), и теперь со смешанным чувством тоски и удовлетворения увидел то, что и ожидал: упадок и разрушение, кирпичные фасады в трещинах, обвалившиеся балконы, листы железа и шифера, заграждения из крашенной сетки-рабицы, ржавые гаражи, сорную траву, там и сям выбившуюся из тротуара, просевшие бордюрные камни. Помнился заколоченный дом на кривом спуске за синагогой, оказавшийся Анатомическим театром женского медицинского института, сводчатая пустота и холод подвалов, где он, мальчишкой, искал местечко, более укромное, чем скамейки парков и подъезды - упадок и разрешение, созвучные неприкаянности, безденежью, юности, промозглым вечерам, когда и податься было некуда; но мысли бежать тоже не было, только неукротимое желание возмужать и одолеть жизнь, какой он представлял ее, благо, примеров было предостаточно.
- Есть дом на Полтавском шляхе, - говорил рабочий. - Тоже пострадал, в нем если что затевать, так только на первом этаже… На площади Фейербаха есть дом двенадцать, годящийся. На продажу выставлен. Знатный дом. Договорился там с людьми о ключах. От них должен быть представитель. На Черноглазовской есть, нежилой, окна на двор… Те тоже будем смотреть?
Розенберг кивнул.
Дом на площади Фейербаха выглядел подходящим - двухэтажный особняк в псевдоготическом стиле, с двумя треугольными фронтонами, прорезанными готическими окнами, готическим треугольным эркером, краббами, медальонами и рустровкой по фасаду. Внутри царили полумрак; звуки города тут были почти не различимы, точно изжиты застывшей тишиной покинутого жилья, и Розенбергу, переходившему из комнаты в комнату, вдруг стало не по себе. Он остановился, как вкопанный, посреди пыльной полутемной гостиной, пытаясь понять, что именно не восстанавливает и отвергает память. Затем вышел наружу.
- Устраивает? - спросил представитель.
- Да, - сказал Розенберг.
- Если не найдете аккумуляторы, накинем клеммы на провода, - сказал рабочий.
- Нет необходимости, - сказал представитель. - Здание обесточено временно. Просто откроем щитовую. В котором часу?
- Пока не знаю. Позвоню вечером, - сказал Розенберг.
- Деньги не забудьте.
- Конечно.
- Ваш человек говорил, вам нужно ванну занести в квартиру на первом этаже?
- Правильно. Он купит и привезет вечером. Деньги я дал, - сказал Розенберг.
- А после как вы с ней думаете?
- Вот он заберет. Или оставите себе. Решите сами.
Было около девяти утра. Он позавтракал в гостинице. Потом пересек площадь и вернулся в номер с бутылкой Label 5. День был не по-летнему прохладный, солнечный. Город казался вымершим - как те безлюдные, заброшенные поселки и селения, когда чудилось, что само место, небо и дома, сторожат каждое движение. Его коробило убожество аттракционов на площади перед гостиницей - размалеванных прицепов, горок из розового пластика, надувных замков и батутов; перед отлетом он слышал от кого-то, что городская площадь, вторая по величине в Европе, отдана под ярмарки окрестных сел с площадями и балаганами; это оскорбляло память молодости, неизжитые представления о прошлом.
В номере он присел к письменному столу, открыл папку с номерами телефонов, хранившуюся в ящике, и позвонил в ресепшн. Ему ответили, что принимают объявления для газет и кабельных каналов. Бланки на стойке. Что-нибудь еще, господин Розенберг?
- Мне нужен фотограф, - сказал он. - Хороший. И расторопный. Поможете найти такого?
- С нами работает фотограф. Снимает делегации, прогулки, праздники. Подрабатывает у нас. Милый парень.
- Отлично, - сказал Розенберг. - Жду его в холле завтра в десять утра.
По городским меркам номер был прекрасным, но его теснота раздражала Розенберга.
Ему не терпелось выйти на воздух.
Он решил пройтись пешком до Новгородской, оттуда - на Авиационную. Путь его лежал мимо тихих сонных улиц, где когда-то жили Файтлин, его одноклассник, разбившийся, когда перегонял свою первую машину из Тольятти; тетки по матери, две старые девы, казавшиеся в детстве феями добра, англоманки, завещавшие ему квартиру, которую он так и не получил; его учитель живописи и истории средних веков, кумир школы, уехавший одним из первых. Ничего не изменилось в каменном безличье серых домов, в затененности улиц, ставших лабиринтом воспоминаний; но жизнь, к которой предстояло вернуться - кладки стен, вывески на иврите, семисвечники и серебро в полумраке синагог, зной, люди в черных шляпах и допотопных сюртуках, болтающиеся нити талесов, гортанная речь и мраморные облака - не отпускала, заставляя чувствовать себя пришлым.
Двухэтажный, крытый красной черепицей, особняк стоял за кованным забором.
Перед отлетом Розенберг просмотрел о Ходосе все, что было в сети, без мысли разобраться в какофонии измышлений, обличений, лжи и откровенной паранойи, а пытаясь понять, к кому его посылают.
Барон Эдуард Ходос написал двадцать пять книг, обличающих хасидов Хабада, вел с ними войну на моральное уничтожение; призывал создать православную монархию с костяком из казачества. Книги назывались "Топор над Православием" "Пришествие Иуды", "Еврейская рулетка" и "Еврейский удар, или Монолог с петлей на шее" и расходились с невероятной быстротой, как писали в сети. Ходоса приглашали на конференции "для обсуждения проблем мирового сионизма"; памфлеты и газету "Тихий ужас" он печатал за собственный счет и раздавал у входов в метро. Писали, что он владеет потрясающими произведениями искусства, что в молодости сидел, но был оправдан. Он участвовал в реституции синагоги, в подвале которой прошли юность и молодость Розенберга, со своей реформистской общиной занял в ней, было, второй этаж, не поделил ее с хасидами Хабада с первого этажа, проиграл им суды, был изгнан и теперь боролся с "иудео-нацистской сектой Хабад" и всей иудейской традицией.
Ходос принял Розенберга в талесе поверх черного тканого халата, в кресле из убранства синагоги, в гостиной, походившей на дирекцию театра. Розенберг сел за обитый кожей стол, без стеснения разглядывая занавес вдоль стены, старинную мебель, столешницу с фотографиями, резные полки, переплеты фолиантов.
Взяв письмо, Ходос, стриженный наголо человек лет шестидесяти, с минуту разглядывал Розенберга.
Потом сказал:
- Так. Розенберг. Наслышан.
Он помахал письмом Хилынейна.
- Правильно делает этот еврей, что не доверяет вашей фашистской почте. Мерзавцы. Спят и видят, как со мной разделаться! Читали против меня молитву "Пульса де-Нура"10! Тебе об этом известно, Розенберг? Тебе рассказывали, кто я такой? О моей борьбе с еврейским фашизмом? Что ты вообще знаешь, Розенберг?
Он углубился в чтение.
Лицо его, задумчивое, непреклонное, хранило отпечаток неистовства, как хранят отпечаток несмиренности и былой ярости лица старых вояк, просветленного отсутствия - лица бородатых ортодоксов, столь ненавидимых Ходосом.
Разглядывая его с легкой усмешкой, Розенберг в который раз почувствовал себя отступником, не способным проникнуться духом еврейства: с Израилем его роднила кровь, с городом - жизнь.
- Что тебе сказал Хильштейн? - спросил Ходос, не отрывая глаз от письма.
- Забрать ответ.
- Я напишу ему, - сказал Ходос.
Теперь он снова смотрел на Розенберга.
- Ты должен понимать, в каком мире живешь, Розенберг, - сказал он. Говорил он негромко, однако, лицо его осветилось так, будто неистовство, отметившее его, разом обрело плоть и голос. - Среди кого ты живешь! Смотри на меня. Я несу Слово и живу без страха. Мои книги - молитвы на освобождение от проклятого ига иудео-нацизма, надругавшегося над Правдой Божьей! Раввины подсунули народам свет иудейской веры вместо Света Истины. Я признаю богоизбранность народа иудейского, раз в нем рожден Сын Божий, чтобы отвратить еврейский народ от бесовства. Я - кровник Спасителя, мстящий его палачам! Моя еврейская месть беспощадна! Ты слышишь меня, Розенберг? Вот ты. Ты, говорят, что-то можешь. Израиль твой дом? Для чего ты живешь? Кто ты?
- Никто, - сказал Розенберг. - Когда-то жил здесь. Ходил в вашу синагогу. Тогда она синагогой не была.
- Она всегда была синагогой.
- Нет, - сказал Розенберг. - Но неважно. Я наведаюсь перед отлетом.
Он поднялся и пошел к двери.
- Погоди, - сказал Ходос.
Он вышел из комнаты и тут же вернулся.
- Возьми, - сказал он Розенбергу - Прочтешь на досуге. - И сунул ему в руки несколько своих брошюр.
- Оставьте себе. Я не читаю на русском. Это еврейские дела, я в них не смыслю, мне они не по уму.
- Ты должен понять, кто ты. И для чего ты живешь, Розенберг! - повысил голос Ходос у него за спиной.
Розенберг неторопливо обернулся, заполнив собой дверной проем. Выражение его лица изменилось. До сих пор он был уверен, что разговаривает с городским сумасшедшим. Он внимательно посмотрел на Ходоса, прежде, чем ответить:
- Да. Было бы неплохо. Жаль, время ушло. С этим надо было заводиться раньше, рав Ходос.
III
Было двадцать минут первого. Полдень был с самом разгаре, солнце в белесой дымке стояло почти отвесно.
Он направился к проспекту, шагая вдоль тени разросшихся лип.
Объявления о съемках были оплачены им на радио и кабельных каналах, в семичасовом блоке. Звонков можно было ждать до полуночи. Как бывало, ближе к полудню ему хотелось выпить, но оставалось дело, которое он откладывал, пока мог, точно вознамерившись разом избыть все, досаждавшее ему годами, и вернулся в город ради этого.
В номере он достал из чемодана ноутбук и позвонил, чтобы его подключили к сети.
Когда служащий ушел, он задернул шторы, снял туфли и носки, и налил себе выпивки.
Потом расположился поудобней в кресле и вошел в скайп.
- Привет, Леня, - сказал Алекс Сур кис в Филадельфии, когда их лица проступили на экране. На нем был пиджак, галстук-бабочка, белоснежная рубашка, роговые очки.
- Куда-то собрался?
- Да нет. Я пока в офисе, через час поеду домой.
- Что там у тебя с Аней? Что происходит? - спросил Розенберг.
- Скверно, Леня. То есть, в медицинском смысле с ней все в порядке. Она перенесла две операции, у нее удалены почка, матка, ее облучали, и скажу я тебе, спасти ее могли только в Штатах! Она все перенесла и здорова, на сколько можно быть здоровой после всего… Но ведь она сумасшедшая! Она совершенно сошла с ума, и вменить ее не в моих силах! Ее как подменили, понимаешь? Купила себе последнюю модель BMW, потом улетела, будто бы по делам, а две недели спустя мне позвонили из Рима. Она сняла президентский номер в Ambasciatori Palace, швырялась деньгами, как ненормальная, накупила гору вещей на десятки тысяч долларов. Мне позвонили из-за неоплаченных счетов! Пришлось лететь туда, забирать ее. Она не желала уезжать, кричала, что хочет жить, жить, жить! Я пытался ей объяснить, что она пустит нас с сыном по миру, но она ничего не желала слышать! Она возненавидела меня, мне кажется! Я перестал ее понимать. Через месяц все повторилось! Мы заложили дом, чтобы расплатиться по долгам, но на нее это не подействовало. Ей совершенно все равно! Со мной она говорит только о счетах. Только! Пить ей нельзя, но она выпивает, тут же отключается, а потом не помнит, что было. Я пытался ее удерживать, но она приходит в бешенство и кричит мне в лицо страшные вещи! Развестись с ней, я, сам понимаешь, не могу, лишить ее дееспособности тоже не могу; ее тут же запрут в клинику. Не знаю, что с нами будет. Она не оставляет мне другого выхода. Теперь она впадает в отключку где угодно, просто гаснет, как лампа, и все. Ее стало опасно отпускать. Погоди, покажу тебе!
Он поднес к экрану мобильный телефон, и Розенберг разглядел в нем женщину в кожаной куртке, спящую в вагоне подземки, безжизненностью, поникшей головой в желто-синем парике напоминавшую куклу.
- Ну как? Тебе хорошо видно? - спросил Соловьев. - Такая теперь наша Аня. Как она тебе?
- Что ты решил? - спросил Розенберг.
- Что я могу решить? Еде у меня выход, Леня? Я должен зарабатывать деньги. Мы в долгах. Я должен буду давать ей деньги, если разведусь, но грабить нас она не сможет!
- И ты решил поместить ее в клинику?
- Хочешь сказать: у меня не хватает духа с ней развестись? А ты бы что сделал? Оставил бы все, как есть?
- Может быть, - сказал Розенберг.
- Ты бы, конечно, ее не бросил.
- И ты не бросишь, - сказал Розенберг. - Это уже ненадолго.
Он закрыл верхнюю панель ноутбука, отхлебнул виски и пересел на кровать. Потом лег навзничь, поставив стакан на живот. Час спустя, он все еще смотрел, как солнце просвечивает шторы. Потом перевалило за полдень. Вслух он сказал: - Это все ее болезнь! - думая: "Еще неизвестно, как бы все обернулось. Со мной ей было пришлось еще хуже!", хотя было ясно, что хуже некуда.
Он был на четыре года старше ее, и тогда это имело значение. Высокая, под стать ему, со смуглым румянцем, черными волосами, распущенными как у итальянок в фильмах тех лет, она была еврейкой, и это тоже имело значение, потому что тогда он еще стеснялся женщин; то, что она такая яркая, так хороша собой, приводило его в восторг, но больше льстило самолюбию. У нее была округлая налитая грудь, крутые бедра, плоский живот и линия спины и ягодиц, при виде которой у него пересыхало в горле. Она ходила на его бои, ждала его там, где он велел, бежала рядом, подлаживаясь под его широкий шаг, смотрела на него в упор полными решимости глазами, но он так и не переспал с ней из боязни последствий и про себя зная, что она не по нем, хотя несколько раз они были, что называется, на грани. Потом его пригласили ее родители и попросили не портить дочери жизнь. Позже ему сказали, что Арановичи собрались уезжать.