Том 5. Чертова кукла - Зинаида Гиппиус


В пятом томе Собрания сочинений классика Серебряного века Зинаиды Гиппиус (1869-1945) публикуются романы "Чертова кукла" (1911) и "Роман-царевич" (1912), а также стихотворения доэмигрантского периода творчества писательницы.

Содержание:

  • Чертова кукла* 1

  • Роман-царевич* 35

  • Стихотворения* 80

  • Приложение 88

  • Комментарии 91

  • Примечания 94

Зинаида Николаевна Гиппиус
Собрание сочинений в пятнадцати томах
Том 5. Чертова кукла

Чертова кукла

Глава первая
Юруля

Они чуть не столкнулись – оба шли так быстро. Подняли друг на друга глаза. Девушка, одетая скромно, даже бедно, первая заговорила:

– Здравствуйте. Вы ли?

– Наташа! Я бы и не узнал. Ну, да ведь так давно не видались.

– Давно… правда… Вы – точно вчера это было. Точно вам семнадцать лет.

– Тем лучше. А мне ведь уже за двадцать. Вы здесь живете, в Париже?

Наташа после первого движения как будто раскаялась, что окликнула его. Сказала неопределенно:

– Да… Вот и встретились. Может, еще встретимся, Двоекуров. А теперь я…

– Хотите проститься? Как хотите. Я не стал бы искать вас, Наташа, говорю по правде. Но уж встретились, так поболтаем. Я забыл и вас, и Михаила, и других, и себя немножко, какой я был тогда с вами. Просто забыл, не думал, о своем сегодняшнем думал. А вот случайность – встретил вас и с удовольствием вспоминаю. Зачем же отталкивать приятную случайность?

Он говорил и улыбался. Изумительная улыбка: сияющая и умная.

Наташа тоже улыбнулась невольно.

– Я уезжаю опять в Россию, – продолжал он. – Теперь уж надолго, верно. Пожалуй, больше и не увидимся.

– В Россию? – задумчиво сказала Наташа.

Они медленно шли вместе по широкому тротуару. Малонарядная и молодая толпа большого бульвара, близкого к Сорбонне, такая живая в этот час, толкала их. Зимние, бледные парижские сумерки свисали с неба.

– Так что же, Наташа? Простимся?

Она еще помолчала.

– Нет, все равно. Пойдемте, посидим. Вот хоть в Люксембурге.

И двинулась вперед, через улицу, к решетке сада.

Холодный, зелено-алый ранний закат над серыми тенями деревьев. Холодный стук голых веток, – стук костяшек. Точно поздняя ночь мая под Петербургом.

– Расскажите о себе, – сказала Наташа, вздрагивая от холода.

Они сели на скамейку недалеко от бассейна.

– Да я все тот же. Здесь занимался химией…

– Химией? – удивилась она.

– Да, да… А вы, верно, вспомнили, что я прежде в Германии изучал философию? Химия удобнее, как я рассудил. Что до философии – довольно мне и своей. Ну, да это скучный разговор. Химия так химия – не все ли вам равно? Уж я знаю, что для меня лучше.

– И едете в Россию?

– Да. Надо с Петербургским университетом развязаться. И хочется пожить в Петербурге. Вы здесь одна, Наташа? А Михаил? А… Кто там еще? Где они?

Наташа помолчала.

– Не знаю… – промолвила она неопределенно.

– Не хотите говорить? Ну, не надо. Я ведь не любопытен. Для меня и они, и вы, Наташа, – прошлое. Милое, приятное, живое прошлое, оттого я и хотел вспомнить его. Но смотрю на вас и думаю, не уйти ли. Лицо у вас грустное, неприятное.

– Подождите. Это я по привычке бояться всех так говорю с вами, Юруля. А вас нечего бояться, вы – счастливый.

– Я счастливый, – сказал он просто.

– И вы не лжете.

– Нет, непременно лгу, когда нужно. Непременно. Но только, когда нужно.

Наташа встала.

– Милый Юруля, сейчас никакой радости вам разговор со мной не даст. Лучше простимся. Только вот что: вы едете в Петербург? Отыщите там брата. Я завтра утром вам для него маленький пакет пришлю. Хорошо? Где вы живете?

Юруля тоже встал. Он был тонкий, крепкий, высокий, как молодая елка.

– Я живу недалеко, Наташа, но пакета вы мне, пожалуй, и не присылайте. Не буду искать Михаила. Он мне не нужен. Не огорчайтесь, милая, мне будет больно. Я говорю точно, как думаю, как чувствую. Если я нужен Михаилу – он меня разыщет, и я бегать от него не стану. Поймите, что мне сейчас за радость искать Михаила, что мне передавать, везти этот пакет? Это дело чужое, а чужие дела я забываю, плохо исполняю. Не сердитесь, милая.

Наташа засмеялась. Опять села. Вдруг вспомнила его, – такого, каким знала когда-то, не вполне похожего на других людей, ее окружавших. Вспомнила, что ей всегда весело было, любопытно смотреть на него, слушать, что он говорит. Любили его все, неизвестно за что; но Наташа не столько любила, сколько приглядывалась. Потом забылось. Уж очень много с тех пор пережито.

– Вы смеетесь? Не сердитесь?

– Нет, нет. Ну, какая я глупая. Я с вами встретилась, точно не с вами. Не надо никакого пакета. Я к весне тоже приеду в Петербург. Захочется мне или Михаилу – найдем вас.

– Вот это отлично! Вот теперь легко с вами стало… Нет, впрочем, не так, как прежде. У вас лицо измученное. Ах, Наташа! Зачем? Я ведь знаю. И вас, и Михаила.

– Что знаете?

Юрий молчал. Ему не хотелось говорить. Стало скучно. Рассказывать он любил, рассуждать избегал. Через две минуты после встречи с Наташей он, припомнив ее и ее брата, уже представил себе с ясностью, какие они должны быть теперь, если учесть все с тех пор. Стоит ли говорить?

– Михаил прежний, – сказала Наташа.

– Ну, да, да. Может, и не прежний, а живет по-прежнему, из долга. Пленник.

– Что же делать? Как жить? – тихо сказала Наташа.

– Ах, не знаю… Я другим не советчик. Просто живите, вер никаких не ищите. Вы – скептик, Наташа, но темный скептик, а не светлый. Вы никогда ни во что не верили, но злились за это на себя. Бедная вы, бедная!

Он с нежной жалостью глядел на нее.

– Прощайте, милая. Ну, ничего, вы все-таки по-своему гармоничная, ничего.

Он уже спешил уйти. Уже не хотелось и вспоминать. Какая она невеселая… И нарастала досада, было неприятно.

– Вот вы меня жалеете, – сказала Наташа, – а я вам часто завидовала. Михаил – тот нет. А Кнорр бранил и завидовал.

– Что же? – сказал Двоекуров. – Я счастливый, потому что так хочу, так сам выбрал. Будь у них немножко больше соображения и заботы…

– О себе? – подсказала Наташа.

– О ком же?

Наташа смотрела на него задумчиво. Не уходила. Кажется, не думала о том, что он говорил. У нее яркие глаза, яркие и светлые, точно пустые.

– Хесю помните, Юруля? – сказала она вдруг.

Он сдвинул брови. Сияющая красота его вдруг потемнела.

– Какая у вас жадность вспоминать неприятное? Я с досадой вспоминаю Хесю! Я совсем не хотел ее любви. Нисколько она мне не нравилась. А впрочем, до вас это не касается. Нет, Наташа, я каюсь, что начал разговор с вами. Вы не умеете вспоминать, не умеете радоваться, не умеете жить. Мне с вами скучно и досадно.

Он повернулся было, чтоб уйти, но остановился и ласково положил ей руку на плечо.

– Не будем ссориться, я не хочу. Вы все для меня – милое, хорошее прошлое, кусок жизни. Как я рад, что тогда столкнулся с вами! Помните, какое было время? И какие все тогда были живые, молодые, веселые…

– Верующие… – тихо сказала Наташа.

– Пустое! Моя вера и тогда была та же, что и теперь, а я был с вами. И разве я что-нибудь скрывал от вас? Говорил громкие слова, поддерживал ваши идеи? Разве обманывал вас даже тогда, когда мы вместе в Москве сидели, когда ни за один день отвечать нельзя было, когда я ваши поручения исполнял, а вы, случалось, мои? Разве я старался уверить вас, что я ваш, что по гроб жизни буду заниматься революцией, что думаю, как вы…

– Тогда было не до рассуждений…

– Да, а я все-таки уловил минуту и сказал вам и Михаилу правду. Сказал, что я не ваш, а свой. Делаю ваше дело потому, что мне оно сейчас приятно, увлекательно, нравится, – и должно оно нравиться молодости. Без этого, если б я тогда со стороны глядел, а не жил, – молодость была бы неполна, ну, и жизнь, значит, неполна. Вы это помните все.

– Помню, помню, – сказала Наташа грустно. – Что ж, вы правы. Но и Хеся не виновата, если ничему этому не поверила, полюбила вас по-своему.

Двоекуров нетерпеливо пожал плечами. Хотел было сказать, что да, не виновата и что все это не важно. Не сказал именно от ощущения неважности и скучной досады.

– Сейчас запрут решетку, пора, простите, – спохватилась Наташа. – Я ухожу… И… все равно, – прибавила она решительно, – я рада, что встретила вас; будьте, каким вы есть, если нельзя иначе. Будьте счастливы.

– Буду, буду!

Он, улыбаясь, крепко пожал ей руку и долго смотрел вслед.

Она пошла от него, серая в серых сумерках. И вся стройная, благородная, несмотря на скромную одежду, точно переодетая принцесса.

Юрий вышел на бульвар, где теперь горели огни и толпа переливалась синим и желтым.

•"Наташа скорее бы понравилась мне, чем Хеся, – думал Двоекуров. – В ней своя гармония… или дисгармония какая-то. Это привлекательно. Да вот в голову отчего-то не пришло…"

– Oh, le joli garcon! – крикнула ему, не останавливаясь, веселая "кофейная девочка" и блеснула глазами.

Юруля привычно улыбнулся ей, но прошел мимо, вперед, все еще думая о Наташе, переставая думать о ней понемногу.

Глава вторая
По-студенчески

У старого сенатора, Николая Юрьевича Двоекурова, опустившееся, бритое лицо, бессильно злые глаза и подагра.

Подагра серьезная, он все время почти не вставал с кресел, давно уже не выезжал.

Его забыли. Он это понимал. От злобы и от скуки он все что-то писал у себя, не то мемуары, не то какие-то записки, и не хотел даже завести секретаря.

Он был скуп и беден, зол и одинок. К нему, на его половину, случалось, никто не заходил целый день, кроме дочери Литты.

Эта "половина", отведенная ему графиней-тещей, была особенно мрачна; и некрасива, несмотря на молчаливую торжественность высоких потолков и темной, старой, тяжкой мебели.

Шестнадцатилетняя Литта жила при графине-бабушке. Старуха завладела девочкой сразу, как только умерла ее дочь. Не прощала внучке, что она – Двоекурова, но ведь все-таки это дочь ее несчастной дочери. Пусть, по крайней мере, девочка получит надлежащее воспитание.

К зятю, Николаю Юрьевичу, закаменевшая старуха питала спокойное и даже мало объяснимое отвращение. Не видались они по месяцам.

Но удивительно: Юрия, сына Николая Юрьевича от первого брака, старая графиня с годами все больше и больше миловала. Оттого ли, что мать его, как она знала, тоже была, хоть и бедная, но "хорошо рожденная" (удается же этаким "Двоекуровым"!), оттого ли, что сам он ей весь нравился, – она благосклонно говорила с ним и даже верила ему.

– Decidement, ma petite, e'est un garcon tres bien eleve! – говорила она после каждой аудиенции и трясла головой. Нравился Юрий.

Литта краснела от удовольствия. Еще бы не нравился! Кому это он может не нравиться!

Случилось, что ни отцу, ни тем менее графине не пришло в голову ни разу ограничить в чем-нибудь свободу Юрия. Он взял ее сам, просто, как неотъемлемую собственность. Мало того, с семнадцати лет никому даже и не рассказывал, что делает, куда уходит, куда уезжает. Денег никогда не просил, что графиня ценила, а отец принимал, как должное, не заботясь, хватает ли ему положенных ста рублей.

Впрочем, на первую поездку за границу, в Германию, и на вторую, в Париж, отец дал какие-то лишние гроши, и графиня прибавила без просьбы.

В конце зимы Юрий вернулся из Парижа и тотчас же объявил дома, что взял себе для занятий комнату на Васильевском острове. Он не переезжает, – только не всегда будет дома ночевать, вот и все.

Отец ничего не сказал, графиня приняла просто, Литта огорчилась, но втайне. И так оно и пошло.

– У тебя отличная комната, настоящая студенческая, – говорил Левкович грустно. – Только вот никогда тебя не застанешь. И дома у тебя бывал, – нету. Сюда третий раз прихожу, разузнал адрес.

– А тебе нужно что-нибудь?

– Да нет, я так. Ведь подумай, с тех пор, как ты вернулся, всего второй раз тебя вижу.

Комната, может быть, и отличная, но тесноватая. В углу длинный стол занят какими-то банками и склянками. Юрий, в тужурке, лежит на клеенчатом диване и курит тонкую папироску. Левкович снял шашку, но все-таки неловко теснится на стуле, поджимая ноги.

– Химия? – спрашивает он, косясь на склянки.

– Да… Ну, здесь это так. Здесь разве серьезно можно заниматься.

Левкович – троюродный брат Юрия. Ему под тридцать. Он ни дурен, ни красив. Если Юруля смахивает на узкую flflte для шампанского, то Левкович, рядом с ним, похож не на стакан, а на большую, обыкновенную рюмку из толстого стекла, с коротковатой ножкой.

В лице что-то ребячески простое, незамысловатое. Не глупое, а именно простое. Такие люди умеют честно и сильно влюбляться.

Левкович – офицер. Но будь он лавочником, почтальоном, чиновником – это изменило бы его язык, его привычки и отнюдь не его самого.

Они всегда встречались редко, но Левкович обожал Юрулю. Верил ему, советовался с ним. У Юрули – заботливая и снисходительная нежность. Говорил он с Левко-вичем мало, но всегда терпеливо слушал и точно оберегал.

– Я все занят, Саша, – сказал он кротко. – Ты бы написал мне строчку домой, условились бы.

– А к нам ты уж не придешь? – грустно проговорил Левкович. И, не дожидаясь ответа, вдруг заспешил: – Ты отчего переменился ко мне? Ну, не переменился, а что-то есть. Я решил спросить тебя… Так нельзя.

– Что же спросить?

– Да вот… Я не знаю. Когда, после твоего приезда, мы увиделись и я сказал тебе, что женился, ты обрадовался. А узнал, что на Муре, и вдруг говоришь: "Напрасно!" С тех пор и не зашел ко мне. А я так счастлив, так счастлив. Что это значило, твое восклицание?

– Если ты счастлив, Саша, больше ничего и не нужно.

Глава третья
Шикарные цветы

На Преображенской улице Юрий соскочил с седла у подъезда одного из новых домов.

В швейцарской, как всегда, пусто. Юрий прислонил к лестнице велосипед, поднялся в третий этаж и бесшумно отворил большую черную дверь своим ключом.

В передней прислушался. Тихо. Он, впрочем, так и знал, что никого нет дома.

Передняя была большая, с претензией на роскошь. Женское кружевное пальто висло лентами чуть не до полу. Сдавленный воздух едва-едва пах хорошими духами и хорошей сигарой.

Не снимая фуражки, Юруля отодвинул темную портьеру, ловко закрывавшую маленькую дверь направо, вошел, и дверь за ним закрылась.

В пустой квартире все так же было тихо. На столе в гостиной, убранной с тем безнадежным безвкусием, которое дает поспешность роскоши, стоял свежий букет роз с длинными стеблями. Такой же дорогой, вероятно, как его тяжелая, некрасивая ваза.

Через десять минут Юруля, переодевшись, неслышно вошел в гостиную, вынул букет, отставил вазу. С большой ловкостью завернул он цветы в белый лист бумаги, заколол булавками, – совсем как в магазине!

И потихоньку вышел, – но не прежней дорогой, а через коридор и кухню, убедившись предварительно, что и она пустая.

От черной лестницы у него тоже был ключ.

Глава четвертая
На кошачьей лестнице

– Да ну его, провались он! Очень мне нужно! – говорила Машка, фордыбачась.

На минутку остановилась на углу Казачьего по дороге из булочной с Аннушкой из десятого, что напротив.

Аннушка посолиднее, а то, может, просто вялая. Машка – вся огонь. Серый платок у нее на одном плече держится, даром что весенний ветер, пыльный, вонючий и холодно едкий, лезет в рукав и за ворот, теребит передник.

Белесые Машкины волосы подняты "по-модному", широкий рот молодо хохочет, сдвигаются глаза, блестя.

– При-дет. Да хоть бы и что, вот не видали, – жмется она, притоптывая каблуком по тротуару.

Аннушка не очень верит.

– Ишь ты! Небось заскучаешь! Ведь хорошенький.

– Никогда он мне и не нравился, – нагло врет Машка. – Он ничего, да вот не нравится. Уж ходит-ходит, и всякий раз с букетом. Да я евонные цветы к барыне ставлю. Что мне? Браслета мне хотелось, так небось не подарил браслета. А что цветы-то из магазина таскает…

– На Моховой, что ли, магазин?

– А я почем знаю! Спрашивает наша кухарка раз: что это, говорит, Илья Корнеич, какие у вас все цветы шикарные? А он ей: у нас, говорит, магазин шикарный, оттого и цветы шикарные. А цветы, говорит, приятнее всего дарить, ежели кого любишь. Наша-то кухарка с ума по нем сходит. Самовоспитанный, говорит, такой, и не сказать, что приказчик.

– Да чего, конечно, хорошенький. А вот я, девушка, видела третьеводни на Невском, – барыня с письмом посылала, ввечеру, – вижу, катит студент, ну, как есть твой Илья. И этакое ландо, и в ланде содержанка. Очень похож, помоложе разве.

– Ну, уж студенты-то известно безобразники, – равнодушно сказала Машка. – Прощай покуда, заходи…

И вдруг обе визгнули тихонько и засмеялись.

Под незажженным угловым фонарем мелькнуло веселое лицо. Кто-то снял новенький картуз и встряхивал недлинными, пышными волосами.

– Откуда это вы взялись? – бойко начала Маша.

– Да уж откуда ни взялся, а, признаться, к вам пробирался. Дома ли Степанида Егоровна?

– А придете, так узнаете… Буду я еще с вами по углам на свиданьях стоять… Есть мне…

И Машка, вся покрасневшая, вильнула прочь. Через два дома кинулась в ворота и совсем пропала.

Простившись за руку с Аннушкой, которая вздохнула, Машкин обожатель пошел в те же ворота.

И через минуту был уже в просторной, светлой и грязной Машкиной кухне.

Он сидел за белым столом у перегородки, чинно, вежливо и весело поглядывая на Степаниду Егоровну, пожилую кухарку из важных. Она поила его чаем с вареньем и поддерживала деликатный разговор. Деликатность и хороший тон были коренной слабостью Степаниды Егоровны. Она считала себя знатоком хороших манер, любила вежливость и уважение до такой степени, что даже извозчикам говорила "вы".

Скромность, изысканную почтительность Ильи Корнеича она тотчас же оценила и взяла его под свое покровительство.

Рассуждали тихо, мерно, разумно. Послушать Степаниду Егоровну – так никогда не поверишь, что у нее строптивый и злобный характер, что Машке от нее нет ни житья, ни покою.

– Ну, чего ты вертишься туда да сюда? – огрызнулась на нее кухарка. – Села бы посидела. Вон опять Илья Корнеич чудные розы какие принес. Понимаешь ты много, деревня!

Дальше