Графиня не могла, конечно, знать, что дядя и сам попался в переделку: у Лизочки неожиданно сделали обыск. Ничего не нашли, и ее не тронули, но когда приехал дядя Воронка (хорошо еще, что не был в самую ночь обыска!), Лизочка обливалась слезами, тряслась с перепугу, и так как-то вышло, что все узналось: и что обыск был из-за портнихи, а что портниху рекомендовал Юрий; портниха же только последнюю ночь не ночевала, ушла совсем и унесла свое, – с узелком ушла. По слезам и отчаянию Лизочки дядя Воронка догадался, что Юрий весьма близок ее сердцу. Холодно отнесся к Лизочкиным мольбам насчет Юрия. Что же тут может сделать дядя? Арестовали и арестовали.
Удивительное дело: не открылось одно – что у Лизочки в квартире была комната Юрия. Случайно он увез оттуда все, что могло на него указать. Случайно в ночь обыска Лизочка спала не у себя в спальне, а у Юрия (любила там спать, когда наверно знала, что он не придет).
И про комнату не узнали. Но и то, что узнал дядя Воронка, не могло привести его в хорошее расположение духа. К Лизочке он был привязан; однако… темные истории, темные истории! Как бы его еще не впутали?
Графиня кончила тем, что выбранила его и чуть не выгнала.
– Вот вам! Депутаты! – жаловалась она потом. – Может, и умный был человек, а попал в депутаты – вертится, как карась на огне, мычит, слова путного не добилась. Оглядывается. Заяц, не человек. Посадить бы депутатов этих всех, вот имело бы смысл.
Литта бродила, как тень. Несколько раз хотела что-то сказать бабушке и не решалась.
Наконец узнали, что Юрий в крепости.
Графиня поглядела на внучку круглыми, жесткими глазами и объявила:
– Ваш брат в равелине. Вот до чего дошло! La forteresse! Ничему теперь не удивлюсь. Но тем менее мы не должны терять энергию. Его должно освободить.
Литта вспомнила, как они ехали тогда с островов мимо крепости. Грязные серые стены. Такие обыкновенные, привычные. И там теперь где-то, за стенами, Юрий. Да ведь не один Юрий-Юрий – ничего, за Юрия не страшно, бабушка права, не за что его было, да и выхлопочут Юрия. Но не один там Юрий. И что, если?..
– Бабушка, – сказала Литта робко, решилась наконец. – А у вас Дидуся… Дидим Иваныч, – не был? Он бы, может, что-нибудь посоветовал…
Графиня посмотрела на нее.
– Дидим? Не был. Mais vous avez raison, petite. Он очень умен. Его не лишнее спросить, он имел свои столкновения… в этих делах. Давно не был. Чудак, mais est tris fort.
И графиня задумалась. Потом сказала:
– Пусть побывает в Царском. Мы переезжаем послезавтра.
– Мы уедем? А как же?..
– Оттуда все это еще удобнее. Папа лучше. Будет ездить оттуда, к кому понадобится. Дела, кажется, идут хорошо. Ne vous tourmentez pas, mignonne, – прибавила она с торжественной ласковостью. – Vetre pauvre frire nous sera rendu.
Литта, подумав, написала Саватову записочку. Просто, что grand-maman хотела бы видеть его, что они переезжают в Царское. Прибавить к этому ничего не посмела.
Глава двадцать девятая
Море соленое и море зеленое
На крылечке садовникова домика сидит Литта. Около нее – Раичка, маленькая дочка садовника, которую Литта нынче за лето выучила азбуке. К столбику крылечному прислонилась пожилая, степенная баба в темном, новом платке. Глядит, вздыхая, на длинные, ягодные гряды садовничьего огорода, за которым вдали рдеет заревая полоса, и лицо у бабы тихо-довольное.
Это мать садовниковой жены, Анюты. Приехала к зятю погостить. Садовник старый, а жена у него молодая. Из горничных взяли, модница, ну а мать – деревенская, тамбовская, что ли, она.
Графинина дача выстроена по-старинному; дача-усадьба, а не городской дом. Поместительная, широкая, и сад порядочный, и двор; за домиком, где живет садовник, – огород, гряды с клубникой и викторией. Литта не любит скучной террасы с цветами и парусиновыми занавесями. Все ее тянет на это крылечко, и простор закатный, заогородный, ей нравится, и девочка Раичка ей нравится. Анюта слишком бойка, хитра и почтительна. Вот с этой бабой, Варварушкой, Литте ловчее.
– Бабка мне сказку вчерась сказывала, – болтает Раичка. – Хо-орошую сказку.
– Правда, Варвара? – спросила Литта. – Ты сказки знаешь?
– Ну, что наши сказки деревенские, барышнечка. Уж и позабыла их все. Мы-то, старухи, много чего знали. А теперешних, возьми-ка, и нет за ней ничего.
– Мама не умеет сказки, – опять шалит Раичка.
– Мамка твоя зато в книжке читает. И ты читай. – Варвара вздохнула и продолжала: – Эка жисть-то, жисть-то у вас какая! Тишина, благодать. Так это чисто, укромно. Попала моя Анютка, глядеть не нагляжусь. Старенек зятек, старенек по ей, это слова нет, да ведь благодать! Словно королевна за им живет. У нас, Господи батюшка! Чего бы ни навидалась, хоть бы за какого богатея пошла.
– Да что ж худого, Варвара. Ну, вышла бы за мужика… Жила бы в родном месте. Я не про Анюту, она уж городская, а вообще. Разве так уж плохо, если муж любит.
Варвара пригорюнилась.
– Не знаете вы, барышня, нашей жисти. Было нам житье, а теперь уж вовсе последнее время приходит. Что мужику трудно жить, бабе вдесятеро. Любит муж! Он любит, да что с него, коли пьет. Пьет да бьет. Слышно, бывали по нашим местам непьющие мужики, на моей памяти бывали, ну а теперь такого мужика нетути. И уж повсеместно. Заиграла Россия, запила, – горе веревочкой завила, дрался народ, кружился, – в канаву завалился, да и посейчас там. Раичка засмеялась.
– Странно ты говоришь, Варвара, – промолвила Литта. – И страшно как-то. Впрочем, я ведь ничего не знаю.
– То-то, барышня беленькая, где тебе знать. Наша жисть тесная, мы тебе не покажемся. За двумя морями живем, за двумя непереходными: одно море соленое – слезы бабьи, другое море зеленое – вино мужицкое. Где ж тебе знать! Не знаешь.
Варвара говорила все это, не жалуясь, голосом довольным, даже веселым. Баба бывалая, терпелая, прибаутчица. Литте, однако, хотелось переменить разговор.
– А что, муж у тебя жив еще?
– Старик-то! Ништо. И-и, пить как стал!
– И он еще пьет?
– Неужто нет? Летось, на Тихвинскую, ишли мы с ярмарки, так он, пьяный, как взялся меня бить, как взялся – насилу господский конюх встречный отнял. Ништо старик, здоровый; на ноги вот маленько стал припадать, как в остроге посидел. И вином-то шибче после того избаловался: что праздник, что будень…
– В остроге сидел? За что? Долго сидел?
– Долго, милая, долго. Как не долго. Наперед его посадили, с одной, значит, партией, а Гришутку, меньшенького-то мого, уж после. У нас это все, что поделаешь? все, почитай, в остроге насижены. Иные попропадали, рази узнаешь? И Гришутка мой так пропал; а другого, глядишь, возворотят. Пришел старик. Божья воля.
– Какая Божья воля, ничего не понимаю, – рассердилась Литта. – Ты скажи, за что? Или это давно было? Четыре года назад тому было?
– Всяко, милая, всяко. В четвертом годе сгоняли сильно, что говорить. Сгонят, да сряду всех и угонят, это было. Которые, значит, возворотятся, – ну, других сейчас берут. Гришутка-то, я и не взвиделась, попал. Молодой мальчонка, не шустрый такой был. Мы ждали, вернут; а заместо того и слухов нет. Что в те года, что ныне – бывает это, милая, бывает. Ныне, думаешь, не садятся в острог-то? Садятся, милая, садятся.
Жужжал тихо довольный голос Варвары. Литта уж не слушала, вся ослабела. Садятся, садятся… Все пьяные, все каторжные… Ни одного не пьяного, ни одного не каторжного. И два моря: море соленое да море зеленое. Садятся… Божья воля.
Шурша юбками, вынырнула откуда-то из-за угла Анюта.
– Ах, вы здесь, барышня? С маменькой, никак, сумерничаете? Деревенскими прибаутками развлекаетесь? – заговорила она скоро и слащаво. – Затейница у нас маменька! Для господ интересно, сказку мужицкую расскажет, или песню…
– Ну, я пойду. Прощай, Варвара. Прощай, Раичка. Литта поднялась со ступенек.
– Там гость, барышня, к их сиятельству приехали, – тараторила ей вслед Анюта. – Мне Гликерия Спиридонов-на сейчас попалась, сказала. Вероятнее всего – к обеду. А за барином, за генералом, Липат к поезду выехал. Да что-то еще не видать, не возвращались. Ах, батюшки, как стемнело! Рано темнеет. Август месяц…
Литта пошла в дачу через двор. В большой, тускло освещенной передней спросила графининого Никиту; спросила, думая о другом:
– Кто у нас?
– Господин профессор Саватов к ее сиятельству. Дидусь? Господи! Наконец-то! В первый раз! Столько времени прошло, он в первый раз. Литта и ждать перестала. Кажется, он тогда написал графине, что болен, и еще что-то написал. Литта перестала ждать.
И вот приехал. Чему тут радоваться – Литта не знала, но радовалась.
Бежать сразу к бабушке – нельзя. Не любит этого бабушка. Нельзя. Он останется обедать. А вдруг не останется?
Пошла к себе, на вышку, пригладить волосы, переодеться к обеду. Она живет нынче на самом верху, в комнатах Юрия. Выпросила у графини.
Зашуршали у крыльца колеса, это Николай Юрьевич с поезда, из Петербурга. Белеют глазастые фонари. Сейчас, значит, и обед.
Николай Юрьевич нынче не тот. Из-под палки графини начал выезжать, сначала было вовсе слег, – но палка графинина неутомима. Николай Юрьевич понял это и покорился. Сперва покорился, а потом сам втянулся. Возник. Пободрел, помолодел, и нога не смеет болеть. Кое-какие связи, действительно, подновил, и это ему нравится. О Юрии хлопочет искренно, но исподволь; и радуется, видя, что из-за "несчастной случайности" с сыном на него нисколько не косятся. Напротив, – ободряют, утешают, обещают… Пожалуй, выгорит дело. Прав был Юрий, не следовало опускаться. Николая Юрьевича еще очень и очень могут вспомнить.
Загудел глупый гонг. В городе обходились без него, но на даче уж так повелось, – гонг.
"Остался, остался! – думала Литта, весело сбегая с лестницы. – Сейчас увижу!"
В деревянной столовой – обе приживалки (третью графиня куда-то сплавила). Пришел Николай Юрьевич, с тростью, но бодрый, наконец вплыла графиня, – под руку с Саватовым.
Он– маленький, беленький, похожий на птицу, но очень корректный и прекрасно одет.
– Какая большая барышня! Совсем курсистка! – полуудивленно протянул он, здороваясь с Литтой, улыбнулся и сказал ей глазами что-то такое хорошее, близкое и доброе, что Литта от радости покраснела.
– Вот, берите ее с будущего сезона на свои курсы, – сказала графиня по-французски. – Я ничего не имею против курсов, руководимых вами.
Саватов поклонился, а взволнованная Литта пробормотала:
– Ах да, grand-maman. Только ведь мне нужно еще экзамен…
Когда сели за стол, графиня обратила свою французскую речь к Николаю Юрьевичу:
– Monsieur Саватов привез мне очень интересные и ценные сведения… Но мы поговорим об этом после обеда.
И она покосилась на молчаливых компаньонок.
Разговор пошел обыкновенный. Литта молчала, изредка вскидывала глаза на своего Дидусю, и каждый раз он отвечал ей хитрым, ласковым, знающим взглядом.
Кофе велено было подать в маленькую угловую. Компаньонки остались, а Литта решительно пошла за графиней. Она должна все знать.
Профессор в самом деле сообщил графине кое-что новое. Он слышал, что в ближайшие дни после ареста Юрия было арестовано много лиц в связи будто бы с найденными у Юрия бумагами; следствие ведется, но собственно Юрию никакого обвинения еще не представлено. Если оно будет, то, конечно, откопают что-нибудь старое, вернее же так ничего определенного и не будет: есть признаки, что дело хотят замять, по крайней мере, в отношении Юрия.
– Ну да, ну да, мы сильно хлопочем, – сказал Николай Юрьевич, кивая головой. – А откуда это вы все знаете? – прибавил он, простодушно улыбаясь.
– Я за верное не выдаю. Так, слухи носятся. Хлопотать очень не мешает.
– Ну вот! Ну вот! – сияла графиня, не теряя, впрочем, величественности. – Дидим Иванович, мы получаем от него вести. Побывавшие в руках этих… geoliers, но все же… Материально он нами устроен насколько возможно лучше. Не теряет присутствия духа. Это удивительный юноша! Сильное сердце! Пишет, что здоров и спокоен.
– Он очень наблюдательный, – сказал Николай Юрьевич. – Будет потом рассказывать нам свои тюремные впечатления.
Графиня замахала руками.
– De grace! Избавьте! Какие впечатления? Совершенно никому уже эти тюрьмы не интересны. Я старуха, но и молодым давно оскомину набило. Кинулись, как безумные, и в обществе, и в литературе: ах, революция! ах, заключенные! ах, то! ах, се! Ну и надоели сами себе. C'est demonde.
– Вы правы, графиня, – сказал Саватов. – Очень demonde. Об этом не говорят. Но, однако же, это все есть. И революционеры, и заключенные есть. Вот хоть бы Юрий.
– Никаких революционеров, надеюсь, нет… Уж не говоря о мерах, предпринятых в свое время, все эти гадости в их собственной среде… должны их в корне уничтожить. А если правительство настолько глупо, что продолжает хватать и заключать юношей вроде Юрия, то ему же хуже. Я это говорила. Такие gaffes не могут продолжаться вечно. Где теперь мятежники? Покажите мне мятежника! Чуткое правительство и старых-то всех выпустило бы. Они бы осмотрелись и наверно занялись чем-нибудь таким… с пользой, мирным.
– Ну, для амнистии… пожалуй, рано, – надув щеки, сказал Николай Юрьевич.
– Я за чуткое правительство, мой милый. За то, чтобы правительство стояло в курсе… comment dites vous? в курсе общественного состояния. А то ловят по сю пору крамольников, когда о крамоле никто ни думать, ни слышать, ни читать не хочет!
– Ну, и слава Богу, графиня, что не хочет! – весело сказал Саватов. – А Юрия Николаевича зря засадили, тут вы совсем правы, я говорил: напрасно, напрасно!
– Вот и мужиков… – неожиданно сказала Литта, волнуясь, охрипшим от долгого молчания голосом, – Садят, садят… Неизвестно, за что?
– Comment? – удивилась графиня и подняла брови. – Каких мужиков? D'ou prenez-vous tout ca? Мужиков, очевидно, садят за пьянство и распущенность. Да, я где-то читала: деревня очень распущенна. Но какое это имеет отношение к нашему разговору?
– Это особая статья, особая, – усмехаясь, поддержал Саватов и встал, чтобы проститься.
– Нет, нет, вам еще рано… Я велю заложить лошадь… И графиня позвонила.
Николай Юрьевич давно осоловел. Поднялся, опираясь на трость, чтобы проследовать в свои апартаменты.
– Какая ночь славная! И теплая, – сказал Саватов, увидев в соседней комнате черное пятно открытой на балкон двери.
– В сад темно, – поспешно заговорила Литта. – А вы посмотрите, как у нас на балконе хорошо! Grand-maman боится сырости, чай мы по вечерам там не пьем….
Саватов пошел за девочкой. Остановились у перил в душистой, теплой августовской черноте.
У Литты билось сердце, искала самых коротких, самых нужных слов – и не находила.
– Милая… – сказал тихо старик. – Умница. Догадливая. Хорошая.
Литта подняла на него глаза. Увидела, в луче света из комнат, его лицо, ласковое-ласковое, без улыбки.
– Вы, Дидуся… знаете разве?
– Знаю, знаю… Чего не знаю – о том догадался. И вести вам хорошие… о том, о ком думаете.
– Обошлось? – радостно вскрикнула Литта. – Ох, как я рада!
– В другой раз приеду – может, письмецо вам привезу. Только вы уж, деточка, это письмецо…
– Да знаю, знаю!
– И правда, что мне умницу учить.
– Я к вам приеду, Дидусь. Вот как мы только в Петербург переберемся.
– Приедете? Как же так? Он помолчал.
– Разве вот что придумаем? Вы про экзамен говорили. Хотите, мы вас с Орестом осенью приготовим? Живо. Приезжать к нам будете. Это мысль!
– Дидуся! Как хорошо! Я способная, я скоро, Оресту не будет трудно. Только бабушка…
– Я предложу графине, – сказал Саватов серьезно. – Это ведь не сейчас.
– Рада – рада, рада – рада, – по-детски затвердила Литта и чуть-чуть не запрыгала. – Ах, рада. И то – удалось, и то – благополучно… Миленький Дидусь! Все будет! Как хорошо на свете!
Саватов поглядел в ее блестящие глаза, хотел рассердиться, но не мог. Опять улыбнулся ласково.
Через минуту она стояла в передней, смотрела, как Дидуся надевает пальто, ищет свой клетчатый плед, – и радость не проходила.
Даже стыдно стало потом. Чему обрадовалась, как девчонка? Хорошо на свете! Чем хорошо? Попробовала нарочно вспомнить Варвару. Все каторжные, все пьяные… Одно море соленое, другое море зеленое….
Ну что ж. Ну пусть. Это потом. А сейчас она рада. Рада, что удалось то дело – сохранил Бог! И что вести она станет получать, и к Дидусе с Орестом станет ездить – рада, рада!
Хорошо на свете. Ничего еще нет – зато все будет. Это-то и хорошо, что будет.
Глава тридцатая
Явное и тайное
Темны дни осенние.
И ленивы: чуть приоткроет день ресницы, – медленно приоткроет, поздно, – поглядит серым, оловянным глазом – и опять уже завел его. Опять темно. Слезится темнота или потеет – не поймешь: но грязный свет фонарей дрожит на тротуарах лоснистыми пятнами. Свет, а грязный. Не вступи – запачкаешься.
И вот совершилось, наконец, в эту пору долгожданное событие. Рано, еще день едва расклеил слипшиеся веки, вернулся домой Юрий.
Приехал просто на извозчике. Думал, спят еще. Какой там. Люди бросились к нему. Гликерия целовала руки, обливалась слезами. Выскочила Литта, совсем одетая, и повисла у него на шее. Через пять минут немного удивленный Юрий уже сидел в столовой за кофеем в присутствии самой графини и, что еще необыкновеннее, – отца. В его колыхающиеся объятия Юрий перешел из сухих и сильных рук графини, которая даже прослезилась, – когда это бывало?
В старых домах, где к тому же электричество проведено давно и лампы переделаны из керосиновых, свет особенно несветлый. А когда в черные, петербургские дни зажигают его, – он едва рдеет, словно красная кучка, безлучно.