Том 5. Чертова кукла - Зинаида Гиппиус 40 стр.


Невольно захохотал Юс:

– Вон вы что? Дурью песню знаете? Она дурья, да с моей стороны, вот мне и лезет, чуть на душе весело…

– С вашей? Я еще по селу без штанов бегал, а уж песню эту пел. И теперь старики, случается… Теперь у нас в народе другие больше песни. Флорентий Власыч…

– Да вы Флорентия знаете?

– Господи, ну, а как же! Господи! Первый мой друг. На "ты" сколько лет. Впрочем, все равно уж, позвольте представиться: Геннадий Верхоустинский, сын священника в селе Заречном, что около Пчелиного. Я сейчас непосредственно из Пчелиного, с письмом к Ми… Ми…

– К Михаилу Филиппычу? – подхватил Юс. – Ну и ладно. Не слыхал о вас, да ладно. Из духовного звания тоже, из моих краев… Эка, вот поеду… Что Флорентий-то теперь?

– А там опять, на хуторе. Нельзя. Я, видите ли, сам бы не уехал. Да после происшествий… Из Московского университета меня все равно бы уволили. Ну, Юлитта Николаевна придумала: поезжайте в Париж учиться. Требовала. Недоучки, говорит, не имеют права на общественную деятельность, так и по заветам самого Ро…

– Сменцева, что ли? – перебил Юс. – Подумаешь! Да вы не кашляйте, я и Романа этого знавал. Лучше скажите-ка, да покороче, как там у вас, чего такое вышло?

– Ужасная случайность! По газетам, верно, знаете? Ну, Роман Иванович… говорят, скончался в ту же ночь. Флорентия на покаяние… видимое же дело, ведь такие друзья. Формальность, конечно; ему и срок сократили, теперь вернулся, оба с Юлиттой Николаевной, со вдовой, в Пчелином.

– Вон оно как. С чего же полиция-то очутилась на месте? Или вранье?

– Нет, правда. А у нас перед тем неспокойно было, – раздули, конечно, – полиция как раз на хутрр с обыском. Надо же! Это уж, впрочем, заранее готовились, пустяки, мы, главное, стремились, чтобы крестьян не мотали. Их бы и не тронули, пожалуй…

– А что? – с любопытством спросил Юс.

– А потом началось. Дело-то тишком, ночью случилось, никто ничего… Ну, пошли слухи; видят– на хуторе, в усадьбе никого, была, дескать, полиция, да что такое? Особенно же за хозяина, за Романа Ивановича, взволновались. Просто беда. На что дьякон – и тот ничему не верит… Вы, впрочем, их не знаете… Уж я сам голову потерял: ничего ведь не известно…

– Та-ак… – протянул Юс поощрительно. Он был заинтересован. – А потом?

– Потом, к счастью, вернулась Юлитта Николаевна, туда-сюда, кое-как уговаривать… Тоже энергичная барыня, да и слушают ее, жена, верят… Все же троих взяли, увезли. Флорентий надеется – отдадут. Да что я вам рассказываю! Дело не в фактах, а дух брожения интересен. Коли вы Романа Ивановича знали, – конечно…

Юс покачал головой.

– Черт ногу сломает, неразбериха у вас. Этот Сменцев, черт его… ну, покойник, так ладно… А я говорю – тоже раскусить-то его… Дельный, однако.

Геннадий подхватил:

– Вы думаете, я его тоже сразу? О, ведь тоже и не подойдешь. Молчит, бывало. Я, собственно, долго в его идею не мог проникнуть. Через Флорентия. Грандиознейшая идея! Конечно, голыми руками не взяться…

Помолчали. Надувалась, шипя, печка. Юс задумчиво мурлыкал:

Мыла Марусенька
Белыя нози…

Вдруг спросил:

– А что же Юлитта Николаевна? Как это она замуж за него выскочила?

– Мне тут ничего не известно, – признался Геннадий. – Такая удивительная, прямо удивительная. Под стать была Роману-царевичу нашему. Ну, и поженились.

Щелкнула входная дверь. И сейчас же вошел Михаил.

Геннадий едва взглянул на него – понял, несмотря на всю простоту свою, что это именно тот, к кому он послан. Залепетал что-то и сразу протянул толстый, чуть смятый пакет.

– Письмо вам, лично… от Юлитты Николаевны. Михаил удивленно повел на него глазами, посмотрел на Юса, побледнел слегка. Разорвал пакет: оттуда посыпались мелко исписанные листки. Тотчас же собрал их, спрятал в боковой карман.

– Вы из России?

Юс помог оробевшему Геннадию. Сообщил, как они разговорились из-за песенки. Стал передавать и весь разговор, но тут уж Геннадий разошелся, с охотой, подробно опять стал рассказывать о Пчелином.

Михаил слушал молча. Изредка задавал неожиданные вопросы. Склонившись к чертежам, едва слышно, весело Юс напевал свое:

Шиш, гуси, летите,
Воды не мутите…

Понемногу темнело. Геннадий вскочил:

– Задерживаю вас… Пора. Ну вот, слава Богу, так был рад…

– На днях еще зайдите, – сказал Михаил. – Только на днях, позже не застанете, вероятно.

– Ну, экземпляр! – засмеялся Юс, когда гость наконец ушел. – Темно, лампу зажечь. Да… Рубаха-парень. А дела-то, Шурин, а? Ладно как вышло, что мы с этим фон-бароном не связались. Пел хорошо, а черт их разберет. Наталью Филипповну не переспоришь, а только, право, погодить бы ей туда.

Михаил ничего не ответил и ушел к себе, в маленький свой кабинетик. Долго возился с лампой. Наконец сел к столу, отодвинул гору наваленных бумаг и книг. Вот они, мелко исписанные листки.

И он стал читать.

Жизнь Михаила в эти два месяца круто изменилась. То есть он сам изменил ее. Встреча со Сменцевым, Сменцев, каким он его видел и увидел, – все это дало последний толчок, родило нужную уверенность в себе. Выяснилась невозможность оставаться дольше в прежнем, неопределенном и отчасти фальшивом положении.

Тяжело досталась свобода; он не хотел рвать грубо старые, кровные связи, – но они рвались, все равно, и все равно было много чужой боли, чужого непонимания. Самые близкие ("солдаты", – сказал бы Роман Иванович, "друзья", – зовет Михаил) – с ним. И он знает, что это недаром, не напрасно. Не обманет их.

На новых путях надо начинать сначала. Но Михаил не боится. Сначала так сначала. Не много их, всех, но и это ничего: люди будут, люди придут, коли есть куда прийти, есть место.

Когда случайно узнал Михаил, что Литта вышла за Сменцева (и когда он поверил) – показалось было, что кругом темно как ночью, а сам он проваливается. Но это недолго длилось. Почти физическим усилием воли отделил свою оскорбленную любовь, свое личное – от неличного и продолжал начатую работу со спокойным напряжением.

Последнее время жалость к Липе, а главное, ощущение своей вины перед нею тревожили его. Как же не виноват? Разве не оставил ее одну, без помощи, перед таким человеком, как Сменцев? Она влюбилась, – или это странно? Или не видел Михаил, какими очарованиями лжи владел этот человек, очарованиями, похожими на очарования истины? Не понял этого Михаил?

Понял. Но была любовь и вера. Без веры не стоит любить. Вера в женщину – обманна? Ну что ж, может быть, и не стоит любить.

Смутная история убийства Романа Ивановича опять ударила Михаила. Что это такое? Думал, думал, и о Флорентий думал, – вот, кажется, начинает понимать… и опять не знает, опять думает. Чувствовал скрытую трагедию – какую?

К Литте шевельнулось злорадство, и оно испугало: не жива ли любовь? Нет, нет, лучше оставить это все, забыть, узко уйти в свое, в ближайшее, в сегодняшнее, в правдивое и ясное. Всю веру, всю любовь, все уменье – сюда.

Но вот читает Михаил листки, исписанные милым почерком. Низко клонится над ними, читает, читает… осталось только два.

"…знаешь все теперь. О себе нетрудно было писать: о том, что после случилось, – труднее. Но ты видел Романа Ивановича, и как ни мало я знаю о вашем свидании, – верится, что ты этого человека понял. Или хоть начал понимать. Флорентия ведь понял? Может быть, не удивишься очень и случившемуся, поймешь и недосказанное?

Тайна смерти Романа – не секрет, который можно открыть или не открыть, а именно тайна. У кого нет своих глаз для нее, тот ее и не увидит. Любил? Да. Убил нарочно? Да. Или Роман Сменцев был виноват, изменил чему-нибудь, изменил себе? нет, нет! Подумай теперь, могут ли внешние в это проникнуть, поверить. А вот Наташа без слов, одной любовью поняла и знает. (Наташа хочет приехать, я рада. Так ждет ее Флорентий, так нужна она ему, – да и всем нам, верю в нее.) Могут внешние люди, совсем ничего не знающие, думать и так: Сменцев был обычный провокатор, вызвал полицию, Флорентий, узнав, поспешил убить его, нечаянность подстроил. Насколько это грубее и дальше от правды, чем то, что естественно думают все, – неосторожность. Но пускай. Хорошо, что есть настоящая правда и что мы ее знаем, что мы – в ней…

Тебя я увижу, Михаил, тогда, когда буду тебе нужна, когда ты делать начнешь и уверишься, что наше дело – одно. О личных отношениях – теперь ли говорить? Что мы знаем? Их может определить только будущее. Но опять говорю: будет нужно – напиши, передай, и я приеду в указанное место. Сейчас я не хочу оставить Пчелиное, не вправе, так чувствуется. А приехала бы и сейчас, ненадолго, если б надо было, пойми только меня.

Кончаю, много недосказанного, да ведь всего не передашь. Мне бодро, дух у нас здесь хороший. Живем пока с тихостью и мудростью. Флорентий – ясный; иной раз и ужасалась я, и слабела; а на нем ни тени: любовь, должно быть, хранит.

Ну, прощай… до свидания. Верь жизни. Она не обманет. Верь и вере своей, и делам по вере. Прощай".

Глава тридцать девятая
Золотые цветы

Веселое солнце в дали голубой…

Они увиделись скоро, – скорей, чем думала Литта. Михаил хочет сказать ей живым голосом, что все уже есть, что начало их тяжелой и сладкой работе положено, – хочет услышать и ее живой голос.

Надо о ближайшем условиться. Не ждет работа.

Они съехались, на краткие часы, в забытом городке с острыми темными крышами, не русском, но недалеко от России лежащем. Тихий домик на выезде; поля, широкие, видны из окон. Точно улыбаются поля желтыми цветами – их раскрыло весеннее солнце. А над цветами, вверху, в лазоревой и золотой пустыне, смеются пронзительно, как играющие дети, – жаворонки.

Сегодня Литта уедет назад, в Россию. Флорентия Михаил станет ждать к июню. Наташа уже в России. У раскрытого окна стоит Литта, смотрит в поля, d небо.

– Какая весна здесь! А у нас только небо стало выше, на солнце сосульки длинные, дорога лоснится, а поля еще белы-белы.

Очень изменилась Литта: похудела, – или от черного платья кажется? Точно выросла. Загоревшее от воздуха лицо – резче; нет в нем прежней фарфоровой нежности, в глазах нет детской печали: глаза ясны и жестки. Она ли – милая, беспомощная девочка?

Она, потому что к ней – любовь. Но и любовь ломается: крепче, осторожнее, человечнее становится. И затайнее: о любви не говорили они совсем.

Лицо у Михаила серьезное, строгое. Думает о чем-то, соображает.

– Мне придется в Петербург сначала. Ненадолго. Люди там есть. Потом посмотрю…

– Да, да, не торопись, – обернулась Литта. – Поговори с Флорентием. У нас теперь тихо, да пусть хорошенько уляжется. Петербург сейчас важнее.

– А знаешь… – он сжал брови, – мне все-таки Пчелиное твое… не то, что неприятно, а смущает меня. Я реалист, и вера моя, большая ли, малая ли – прямая, определенная. Так я и дело понимаю. А у вас, среди них – странно! – будто носится еще мутный, извилистый дух Сменцева… Ты говорила, они до сих пор не верят?

– Чему?

– Да вот, что его нет, что он… умер? Я понимаю, обстановка была такая… слухи могли родиться. Но уж не слухи, – это начало легенды… Не умер! Ведь знают же, что умер?

– Знают. Да, есть такие, я подмечала: знают и точно не верят. Сложно это, загадочно, Михаил. Надо приглядываться, подходить бережно-бережно…

– А Флорентий – как с ними?

– Он говорит, что сам думает, на их языке говорить умеет. Никогда дурно о Романе, а так, будто Романа и не было никогда, есть один Хозяин, настоящий, его они любят, его помнят и слушают.

– Видишь, видишь, – заволновался Михаил и даже встал, подошел к ней ближе. – Не мог бы я так. Флорентий в мистику перегибает, или не опасно? Я бы прямо говорил, – и буду! – что вот такой Роман – самозванец, что не может, не смеет единый человек властвовать над многими, другими людьми, что покорность, и веру, и ту любовь, какой он добивался, можно только Богу отдавать.г. И что умер самозванец, убит, и так должно, так нужно.!..

– Постой, постой… – останавливала Литта. Но он не слушал.

– А сам Флорентий? Ты говоришь – ясный он. Марево рассеял! Нет, тут не мистика, не марево рассеял – живого человека он убил! Пусть было неизбежно, другое дело, но как же всей реальности этого не почувствовать! И если не почувствовал, если не насквозь, насквозь…

– Замолчи! – крикнула Литта. – Ничего ты не знаешь…

– Я? – и тяжелым взором посмотрел на нее Михаил. – Нет, это-то… это-то я знаю.

Сурово, темно было и ее лицо.

– О Флорентий не говори. Лучше совсем не говорить об этом. А если ему… тяжелее смерти? А если и… мне? Ведь я была с ним. С открытыми глазами мы шли. Оба знали, что нельзя… все-таки надо было, надо! Впрочем, тут нет слов.

Долго молчали оба. Потом тихонько Литта сказала:

– Нет, я не боюсь ничего, и за них, за пчелиных наших, не боюсь. Люблю просто, верю просто. Если есть еще непонятность, загадочность – так ведь мы касаемся чуждой нам души, народной. Своя там правда, только сказать себя пока не умеет. Любовь всегда права, Михаил, даже темная, и бережно-бережно хранить ее надо.

– Темную?

– Бережно-бережно осветлять всякую, ясной правду ее делать. В этом же и работа наша. Роман на чужое место, на чужое имя посягнул – его суди Бог. А они – поверь – не его они любят, и даже не Ивана-царевича сказочного, а того, настоящего Царевича, сына Царя Единого, которого и мы с тобой любим…

Улыбнулась по-прежнему, по-детски ясно, прибавила:

– И все будет. Все будет хорошо.

Без грусти прощались они. Нет одиночества, нет страха. За ними – друзья, перед ними – работа.

Из окон падали смеющиеся голоса жаворонков. Смеялись жаворонки вверху, горели под ними завечеревшие поля весенние.

Наклонив голову, шепнула Литта:

– Перекрести меня.

– И ты. Спасибо, родная. Христос с тобой.

Прибавил тихо, совсем тихо, – она, может быть, и не слышала:

– Как я тебя люблю.

Стихотворения

Последние стихи. 1914–1918

Непредвиденное

1913 г.

По Слову Извечно-Сущего
Бессменен поток времен.
    Чую лишь ветер грядущего,
    Нового мига звон.

С паденьем идет, с победою?
Оливу несет иль меч?
    Лика его я не ведаю,
    Знаю лишь ветер встреч.

Летят не здешними птицами
В кольцо бытия, вперед,
    Миги с закрытыми лицами…
    Как удержу их лет?

И в тесности, в перекрестности, –
Хочу, не хочу ли я, –
    Черную топь неизвестности
    Режет моя ладья.

Тише

…Славны будут великие дела…

Ф. Сологуб

Поэты, не пишите слишком рано,
Победа еще в руке Господней.
Сегодня еще дымятся раны,
Никакие слова не нужны сегодня.

В часы неоправданного страданья
И нерешенной битвы
Нужно целомудрие молчанья
И, может быть, тихие молитвы.

Август 1914

Адонаи

Твои народы вопиют: доколь?
Твои народы с севера и юга.
Иль ты еще не утолен? Позволь
Сынам земли не убивать друг друга!

Не ты ль разбил скрижальные слова,
Готовя землю для иного сева?
И вот опять, опять ты – Иегова,
Кровавый Бог отмщения и гнева!

Ты розлил дым и пламя по морям,
Водою алою одел ты сушу.
Ты губишь плоть… Но, Боже, матерям –
Твое оружие проходит душу!

Ужели не довольно было Той,
Что под крестом тогда стояла, рано?
Нет, не для нас, но для Нее, Одной,
Железо вынь из материнской раны!

О, прикоснись к дымнобагровой мгле
Не древнею грозою, а – Любовью.
Отец, Отец! Склонись к Твоей земле:
Она пропитана Сыновней кровью.

1914

Отдых

    Слова – как пена,
Невозвратимы и ничтожны.
    Слова – измена,
Когда молитвы невозможны.

    Пусть длится дленье.
Не я безмолвие нарушу.
    Но исцеленье
Сойдет ли в замкнутую душу?

    Я знаю, надо
Сейчас молчанью покориться.
    Но в том отрада,
Что дление не вечно длится.

1914

"Петроград"

Кто посягнул на детище Петрово?
Кто совершенное деянье рук
Смел оскорбить, отняв хотя бы слово,
Смел изменить хотя б единый звук?

Не мы, не мы… Растерянная челядь,
Что, властвуя, сама боится нас!
Все мечутся, да чьи-то ризы делят,
И все дрожат за свой последний час.

Изменникам измены не позорны.
Придет отмщению своя пора…
Но стыдно тем, кто, весело-покорны,
С предателями предали Петра.

Чему бездарное в вас сердце радо?
Славянщине убогой? Иль тому,
Что к "Петрограду" рифм гулящих стадо
Крикливо льнет, как будто к своему?

Но близок день – и возгремят перуны…
На помощь, Медный Вождь, скорей, скорей!
Восстанет он, все тот же бледный, юный,
Все тот же – в ризе девственных ночей,

Во влажном визге ветренных раздолий
И в белоперистости вешних пург, –
Созданье революционной воли –
Прекрасно-страшный Петербург!

14 декабря 1914

Все она

Медный грохот, дымный порох,
Рыжелипкие струи,
Тел ползущих влажный шорох…
Где чужие? Где свои?

Нет напрасных ожиданий,
Не достигнутых побед,
Но и сбывшихся мечтаний,
Одолений – тоже нет.

Все едины, всё едино,
Мы ль, они ли… смерть – одна.
И работает машина,
И жует, жует война…

1914

Белое

Рождество, праздник детский, белый,
Когда счастливы самые несчастные…
Господи! Наша ли душа хотела,
Чтобы запылали зори красные?

Ты взыщешь, Господи, но с нас ли, с нас ли?
Звезда Вифлеемская за дымами алыми…
И мы не знаем, где Царские ясли,
Но все же идем ногами усталыми.

Мир на земле, в человеках благоволенье…
Боже, прими нашу мольбу несмелую:
Дай земле Твоей умиренье,
Дай побеждающей одежду белую…

Молодому веку

Тринадцать лет! Мы так недавно
Его приветили, любя.
В тринадцать лет он своенравно
И дерзко показал себя.

Вновь наступает день рожденья…
Мальчишка злой! На этот раз
Ни празднества, ни поздравленья
Не требуй и не жди от нас.

И если раньше землю смели
Огнем сражений зажигать –
Тебе ли, Юному, тебе ли
Отцам и дедам подражать?

Они – не ты. Ты больше знаешь.
Тебе иное суждено.
Но в старые меха вливаешь
Ты наше новое вино!

Назад Дальше