ВСЕ ТАМ БУДЕМ
***
Жил некогда в Московии человек, отражавший собеседника, как зеркало. С бойкими был боек, с заиками заикался, с косноязычными и двух слов не мог связать. Самого его не существовало, он рождался лишь в разговоре, как тень рождается от вещи. И как солнце, уничтожающее в зените тень, его убивало молчание. Возраст невероятно развил его талант: имитируя слова и жесты, он научился схватывать внутренний образ человека, как фотография ловит внешний. С глухими он был глух, с немыми - нем, с торговцем побрякушками становился торговцем побрякушками. "Каждому в удовольствие послушать себя", - оправдывался он, впитывая собеседника, как губка. Он мгновенно переваривал и выдавал портрет, в котором штрихами учитывались все присказки, паузы, междометья, интонации, его метаморфозы были столь же поразительны, сколь и чудовищны. Его дар перевоплощаться открылся рано, когда у отличавшихся занудством учителей он делался тугодумом, а у быстро мыслящих схватывал на лету. Как-то раз учитель заболел, и он с успехом заменил его, а вскоре - и весь школьный коллектив. Он переходил из класса в класс и становился то Петром Ивановичем, географом, то Иваном Петровичем, историком, он был гением лицедейства, и все актёры казались перед ним ряжеными. Когда он заболел, то привычно стал своим лечащим врачом, когда умирал - причащавшим его священником, так что со стороны казалось, будто он исповедовал себя сам. И все мучительно гадали, кем он станет на Страшном Суде. Ведь если он попадет в ад, будет второй сатана, а если в рай, то опровергнет единобожие. Этот вопрос наделал много шума, и церковники, в конце концов, решили, что он избежит судилища: прожив никем, разменяв свою жизнь на десятки чужих, он растворился в них водой в воде. А значит, судить его, что бумагу, терпеливо несущую каракули. "Его грехи - это пятна от сальных пальцев, - говорили священники, - его раскаянье - это молитва о прощении чужих пороков".
Но Синод ошибся. Этот человек всё же предстал перед Судом. Чтобы не сделаться участниками комедии, его судили заочно, и в наказание за пренебрежение свободой воли он получил место младшего писаря небесной канцелярии, где исполняет всю черновую работу: ведёт протоколы, подчищает кляксы и повторяет за архангелом приговор.
В подражание небесной братии у него выросли крылья.
***
Для Агасфера время текло двумя рукавами, и любую ситуацию он переживал дважды: мог один раз сказать "да", а в другой "нет", мог жениться, оставаясь холостым, и напиться, не беря в рот спиртного. За ним хвостами тянулись два прошлых, которые он постоянно путал, хотя и говорил при этом, что прошлое, как нога: отрежешь - упадёшь. Он прилаживался к нашему времени то одним рукавом, то другим, сопрягая события по вкусу. Ставя один раз на красное, а в другой на чёрное, он всегда выигрывал.
В его памяти любой факт двоился, выступая в паре со своим отрицанием, поэтому в ней ничего не держалось. Для него также не существовало правды и лжи: то, что в одном времени было правдой, в другом оказывалось ложью.
Вечный Жид всегда мог исчезнуть, перебежав, точно крот в соседнюю нору, на запасную колею времени. Так, если смерть поджидала его на перекрёстке, он благополучно огибал его, имея под рукой два русла времени, оставался бессмертным.
А когда настал конец времён, и на Страшном Суде спросили, что он думает о своей праведности, он ответил: "Правду водят на коротком поводке, и она лает по приказу хозяина".
Его приговорили набивать себе шишки, спотыкаясь на ухабах несовершенных ошибок и умирать всеми смертями, которых он избежал.
***
Одного сутягу спросили, зачем он проводит жизнь в залах для заседаний, разглядывая скучные лица присяжных? Скривившись, он задрал вверх палец: "Практикуюсь перед Последним Судом!"
Гаврила Христофорович Архангельский. "Семь нот трубного гласа" (1899)
ОТ ПРОТИВНОГО
Я не родился Пушкиным, женщиной, французом. Я не открыл Америки, не изобрёл велосипеда, не посадил дерева, не учился в иезуитской школе, не плавал вокруг света, не стрелял в голубей.
Я не гомосексуалист, но мне не везло с женщинами. Я не атеист, но не верю в Бога.
Я не говорю по-испански, по-японски, по-ирокезски и на северном диалекте фарси. Я не был в Китае, в России дальше Урала, в Африке ниже экватора, не жил в монастыре, горном ауле и американском Санкт-Петербурге.
От сумы и тюрьмы я не зарекался. Не лез из кожи и не рвался во власть, не отдавал честь и не тянулся во фрунт, не мыл золото, не валил лес и не служил на побегушках. Я не погиб под Севастополем, Бородином, Полтавой, не сложил голову в революцию и гражданскую войну, не сражался за правое дело, не отдавал силы левому. Меня не повесили, не расстреляли, не сослали на каторгу. Я нигде не состоял и ни в чём не участвовал.
Я не молод, не стар и не бессмертен.
И живу, не зная зачем.
Данила Хмарц. "Антибиография" (1936)
ПЯТАЯ ЗАПОВЕДЬ
После того, как свела мужа в гроб, она лишила меня законных метров. С тех пор я мыкаюсь по углам, а она живёт, как крыса в норе, в огромной полутёмной квартире. Чтобы иметь крышу над головой, мне пришлось рано жениться. Но она преследовала меня и в образе жены. В их отношениях, которые походили на бой с тенью или перебранку с зеркалом, мне отводилась роль буфера. Вытерпев полжизни, я развёлся. Теперь она рада видеть меня в гостях, чтобы с порога присосаться пиявкой. У неё мёртвая хватка, и я часами выслушиваю, что последние тридцать лет на свете нет человека больнее её. "Всё тебе достанется", - выговорившись, выпроваживает она меня. Подсластив пилюлю, она хлопает дверью, а я ещё долго стою на лестнице, слушая её любимый сериал. Между тем, я размениваю пятый десяток. "Ты разрываешь мне сердце, - вздыхает она по телефону, когда я попадаю в больницу. - А оно у меня слабое…" А потом, сравнивая с моими, долго перечисляет болезни, словно послужной список. Уверен, что на моих похоронах её не будет - врачи запретили ей нервничать.
Я знаю, убей я её, Господь простит мне все грехи. "Ты избавил мир от крысы", - скажет Он, сажая меня одесную. Но в Бога я не верю. К тому же - трус. Ночами в детстве я представлял, как душу её подушкой, а она, прокусывая её, как крыса, вцепляется мне в руку. А очнувшись от этих мыслей, я слышал за стенкой ровный храп.
К тому же, она крупнее - мне не справиться.
Множество раз я пытался объясниться - легче с шайкой убийц. Зато теперь моя жизнь наполнилась смыслом, в ней появилась цель - пережить её! Это трудная задача - в Москве женщины стареют рано, зато живут долго.
И каждую ночь я вижу сон. Плащ, топор - всё в крови! Какое блаженство! Жаль, оно будет недолгим, я уже вызвал милицию. И тут, - о, ужас! - я понимаю, что она продолжает жить - во мне!
Интересно, учтёт ли суд, что я - сын сумасшедшей?
Касим Громкий. "Мама, милая мама!" (1980)
МНОГО ШУМА ИЗ-ЗА ЛЮБВИ
Одна увядающая женщина-режиссёр включила раз телевизор и влюбилась в исполнителя эпизодической роли в третьесортном сериале. Он был намного моложе, и она долго думала: чем его привлечь? От покойного мужа ей достались роскошные апартаменты, где она держала с десяток комнатных собачек. Заложив квартиру, женщина объявила, что готовит новый фильм. Она уже давно не снимала, и ей пришлось сорить деньгами, чтобы привлечь внимание коллег. На студиях пошёл звон, стервятниками слетелись безработные "киношники". Вскоре дело завертелось, утвердили сценарий, набрали съёмочную группу. Все претендовали на главную мужскую роль. Но женщина села на самолёт и, разыскав избранника, который был из другого города, предложила роль ему.
У актёра уже несколько дней было пусто в желудке, но он, боясь продешевить, заломил цену. Подгоняя события, он выдумал предстоящие гастроли и предложил заключить "быстрый" контракт, сведя к минимуму время съёмок. Денег для такого гонорара у женщины не было. А торговаться - значило всё испортить. И она пустила в ход свои чары. Они не подействовали. Мужчина остался непреклонен, решив не смешивать эмоции с работой. А возможно, он так ничего и не понял. И женщина вернулась ни с чем. Однако вспыхнувшая у неё страсть так же неожиданно угасла. Чего не скажешь о страстях вокруг, они разгорелись нешуточные. Когда она объявила, что проект закрыт, на неё подали иск, требуя денег за начатую работу. В результате все остались с носом. Женщина до сих пор выплачивает проценты по закладной, актёр смотрит, как другие разъезжают по гастролям, труппа таскается по судам, выколачивая деньги. И только собачки, не подозревавшие о грозящей им участи, не стали бездомными.
Ульяна Берендюк. ""Звёзды" падают" (2010)
УЛЫБКИ РЕЗАК-БЕЯ
Ночами в горах шёл дождь, и аул окутывал сизый туман. В саклю хмуро плыл рассвет, и маленький Резак просыпался угрюмым, уткнувшись в колыбель. Его губы были плотно сомкнуты, как ворота во дворе, когда по улице скакали чужие всадники, а вокруг свистели пули. Он сосредоточенно смотрел, как мать взбивает тесто, скатывая хлеб в пахучий мякиш, смотрел так пристально, что видел себя его частью, а потом отворачивался в угол, где было слюдяное окно. Но постепенно тусклый свет делался ярче, тучи расходились, поползло солнце, и вместе с ним на лице Резака играла утренняя улыбка.
Как и все горцы, Резак вырос пастухом, став попутно конокрадом и разбойником. Его бурку узнавали издали, его ружьё не ведало промаха. Он грабил караваны, совершал набеги и от таких же, собравшихся в узком ущелье сорвиголов, получил титул бея. Но путь отчаянных короток, и однажды Резак-бей попал к врагу. Пленные ютились на клочке ненавистной равнины, отгороженные частоколом с торчащими головами товарищей, а крышей им служили звёзды. Раз пьяный охранник вошёл с перекошенным лицом к пленным и стал резать их, как баранов, огромным кухонным ножом. "Как верёвочке не виться, а кончик будет", - приговаривал он сквозь стиснутые зубы, разваливая горла от уха до уха. Пленные лежали вповалку и, забыв былую дерзость, скулили, пока не замолкали. Когда подошла очередь Резак-бея, он встал в полный рост, встречая смерть улыбкой, которая повисла в уголках губ, точно платье на вешалке.
И смерть не посмела перешагнуть через его дневную улыбку.
А через много лет отец бесчисленного семейства Резак-бей умирал. Его лицо стало морщинистым, как изрезанный лиманами морской берег, оно хранило отпечатки всех болезней, всех грехов и всех искушений. Оно было таким же угрюмым, как в детстве, когда шёл дождь. "Я страдаю бессонницей, - говорил он толпившимся у постели нукерам, - никак не могу умереть…" И скупая слеза смывала на его лице соль, оставленную слезой предыдущей.
Но небо упрямо не принимало его. Перечисляя в молитвах свои разбойные подвиги, Резак-бей мучился до тех пор, пока не вспомнил всех погубленных, пока не претерпел их страдания и не умер их смертями. А когда сомкнул глаза, на его лице проступила вечерняя улыбка, приплаканная им в своём покаянном сне.
Шамиль Бабахан-оглы. "Кавказские саги" (1902)
ИСТИНА - В СЛОВАХ!
- Как думаешь, где мы будем после смерти?
- Полагаю там же, где и после жизни.
Роман Чумарь. "Тайны гламура" (2002)
ДРУГОЕ КИНО
- Как в дурном сериале, - махнул рукой моложавый мужчина за столиком. - Работа монотонная, скучная, тянется изо дня в день. Неужели я родился для того, чтобы продавать одежду? Стоило ли учить про Цезаря и всемирное тяготение, чтобы стоять за прилавком? Зачем было столько чувствовать, постигать? Ради этой глупой роли? Согласитесь, чудовищно…
Он уставился на скатерть.
Сосед разминал пальцами сигарету.
- Как посмотреть, - чиркнул он спичкой. - После школы меня призвали, и в армии я охранял зэков под Красноярском. Красноярск не Краснодар, зимой - минус тридцать, валенки, полушубки, ушанки опущены. Раз грузили мы заключённых в два "автозака" - фургоны с брезентовым верхом. Их должно было быть три, но один застрял по дороге. Блатные забрались, остались так называемые "опущенные" - им по воровским законам полагается отдельная карета, сидеть с ними рядом "западло". Что делать? Холод собачий, начальство кричит. Ну, стали их овчарками подтравливать, прикладами в машины загонять. А их оттуда выбрасывают, бьют ногами в лицо. Я в оцеплении стою, точно в фильм о фашистском концлагере попал - лай, матерщина, кровь на снегу. Мне девятнадцать, ещё вчера про "милость к падшим" учил. Едва не разрыдался. И что хуже, чуть стрелять не начал. Уже "калаш" с плеча сдёрнул, да старшина доглядел: "Ты чего, парень? Из-за кого стараешься?" А тут, слава богу, кое-как затолкали зэков, поехали… Но сцена эта потом долгие годы снилась, вот вам и сериал.
Алексей Ситников. "В ресторане" (1995)
КАЗУС
В одной местности жили два рыцаря: Жак Лаполье и Жан Палопье. Похожих, как капли, их вечно путали. Да они и сами часто не могли разобраться, кто из них кто. "Не Лаполье ли на меня смотрит?" - гадал перед зеркалом Палопье. "Не Палопье ли спит с моей женой?" - ворочался в постели Лаполье. Женились они в один день, в одной церкви, но после свадьбы жёны их всё время путали, так что завели общих детей.
Лаполье был праведник, Палопье - грешник. Но кто закончил дни на эшафоте, а кто в монастыре, осталось тайной. На том свете одному присудили рай, другому - ад. "Это не я!" - завопил тот, которого тащили черти. "Он, он!" - закричал другой, которого вели ангелы. Их поменяли местами. "Это ошибка!" - опять возмутился окружённый чертями. "В небесной канцелярии?" - возразил ему сокрытый ангельским крылом.
Кончилось тем, что обоих отправили в чистилище.
Юсташ де Мариньи. "Баллады провансальского трубадура" (1234)
ВСЕЛЕННЫЕ ИЗ РУКАВА
В одной из моих вселенных, Копронии, всё вращалось вокруг дерьма, а золотари были в таком же почёте, как у нас банкиры. Фекалии хранились у копронийцев замороженными и распиленными на кирпичики, будто золото. Своё дерьмо ценилось дороже чужого, а человеческое не шло ни в какое сравнение с коровьим или птичьим. Это служило причиной подтасовок, навоз и помёт лидировали среди подделок, заполонив рынки, а махинации с дерьмом приобрели такие размеры, что образовался целый класс экспертов, устанавливающих его принадлежность. Они никогда не оставались без работы, как наши юристы.
"Дерьмо" в копронийском языке приобрело все радужные оттенки. "Какой у вас стул?" - означало "Как здоровье?"; "Какого цвета кал у детишек?" - было проявлением вежливости, а "Запоры до конца дней!" - страшным проклятием. "Говнюк!" - восхищались копронийцы, "Лёгких вам испражнений!" - желали они на именинах. Туалеты служили копронийцам храмами, они превосходили размерами дома, поражая роскошью. Золочёные унитазы, устроенные так, чтобы не пропала ни одна драгоценная капля, просторные кабины, в которых можно было проводить целые дни. Страшным недугом считался геморрой, больных им презирали мужчины, от них отворачивались женщины. "Хуже, чем оводов рой", - было у копронийцев эвфемизмом "геморроя", назвать вслух который боялись. Дерьмом копронийцы "подмазывали" вороватых чиновников, дерьмом награждали за заслуги и воевали тоже из-за дерьма. Но они не были копрофагами, просто в душе они так и остались детьми, ибо первое, чем мы обладаем, - это собственные экскременты.
Вселенная, как женщина, - у каждой свой аромат.
В другом моём детище, Слепонии, упразднили знания. "Наш бог - неведение!" - стало там заповедью, предписывавшей во всём уповать на создателя. "Ему виднее!" - уверяли её обитатели, не зная толком, кому они поклоняются. Но я не успевал за всем уследить - едва отворачивался, как слепонийцы попадали в беду. "У меня только два глаза, и на затылке их нет!" - оправдывался я. Но им было наплевать. Их бесконечные жалобы грозили свести с ума! И, в конце концов, устроив всё по земным канонам, я пустил дело на самотёк, а сам устранился.
Микола Желтопряд. "Если бы Богом был я…" (1988)
ЛЮБОВЬ
Он был женат, когда встретил её - как лань, гордую, с миндалевидными глазами. Он был привязан к жене и раздирался, как паром между речными берегами, метался, как ветвь чинары на ветру, когда бьёт в крышу сакли.
- О, дервиш! Я сгораю, как засушливая степь, как искра над костром дымчатым, как снежные горы, объятые солнцем! Кровь переполняет мои жилы, но кровь не знает, куда бежать! Что делать? Уходить? Убить её? Умереть? Во имя Аллаха, скажи, о, мудрейший! О-о-о!!!
И я сказал:
- Уходи! Чувство - не пёс сторожевой, страсть - барс клыкастый, с вздыбленной лунной шерстью - на цепи не удержать!
- А грех? Грех же, о, дервиш!
- Грех? Грех - оборотная сторона любого поступка. Как тёмную сторону у луны, кто увидит?
И послушался он, и опять был женат, когда встретил её - ясноокую, трепещущую, с лебединой шеей.
- О, дервиш! Её руки, как облака молочные, и я делаюсь, как луна, когда обнимают они - пьяным, дрожащим, беспомощным… Её губы - кумыс дурманящий, голос - масло кунжутное, а речь - песни ангельские! Сердце моё, как небо, вспоротое молнией! Как быть? Вырвать из груди сердце? Разъять, разрезать, разделить себя кинжалом остро отточенным? Уходить? Остаться? О, помоги, воплощение мудрости! О-о-о…
И я сказал:
- Уходи! Чувство - не арык на поле хлопковом, не пересохнет летом засушливым, жарким, выжженным! Страсть - река горная, пенистая, бурная, как её остановишь? Сделаешь запруду - прорвёт, плотину выстроишь - уничтожит, разобьёт, разметав камни булыжные!
- А долг? Клятвы? Обещал же я, о, дервиш!
- Обеты ветхие - что посудина в море бушующем, не эта волна перевернёт, так следующая.
И послушался он, и в третий раз был женат, когда встретил её - лёгкую, как ветерок на лугу весеннем, с голосом, как родник горный, и волосами, как ночь.
- О, дервиш, дервиш! Нет мне места среди людей! Цветы полевые не милы мне! Птицы небесные не милы мне! Звери лесные не страшны мне! Меня поразили стрелы огненные, и умираю я, как стяг, врагами разодранный, как лепёшка разделённая, разломанная! Волосы, волосы, умытые кислым молоком, смоляные, струящиеся, не дают покоя! Манят, манят, как хмель! Опять уходить? Нет? Нет! Закрой мне глаза перстами морщинистыми, потому что я уже умер! Ибо жизнь без любви - полжизни, треть жизни, миг один! Она, что кобылица без кумыса, что трава порыжевшая, примятая, сорная. Будто после кибитки вольной, резвой, скачущей, отобедал в чайхане, и остались на столе крошки да пятна мутные в кувшине опорожнённом! О!..О!..О!..
И тронул я ему веки.
И пробудился он - точно халат сбросил.
И увидел на ложе свою жену - с миндалевидными глазами, шеей лебединой и волосами, как ночь.
И подумал: ай, сон, сон! Жужжит, как пчела в день полуденный, а мёд собирает в сотах далёких, неведомых.
И рад был несказанно, и любил жену свою столько раз, сколько во сне являлась.
Тимур-Зульфикар. "Золотые притчи дервиша" (1410)