Одесситы - Ирина Ратушинская 4 стр.


У Петровых в доме уже царило то возбуждение, о котором, надо полагать, и предупреждала "мадам Бонтон". Не то чтобы старшие Петровы отдавали себе отчет, чего, собственно, теперь ожидать. Но был какой-то жутковатый восторг, ощущение великого события. Россия никогда не будет прежней, и это происходит прямо сейчас, на глазах! К вечеру, конечно, сойдутся гости. Мария Васильевна отдавала распоряжения кухарке. Иван Александрович ходил по гостиной и что-то напевал из "Тоски", потом не выдержал, надел пальто и объявил, что пройдется.

Девочки проскользнули в комнату Зины, пока их не заметили младшие. Расспрашивать старших было бы сейчас глупо. Услышанные фразы из манифеста были не очень понятны. Они уютно устроились на малиновом диванчике с великим множеством кругленьких подушек.

- Аня, как ты думаешь, свобода совести - это что?

- Не знаю. Нина Борисовна говорила, это чтоб все молились как хотят, кто как верит. Русские - нашему Богу, а евреи - еврейскому, а то есть еще мусульмане - так те Аллаху. А лучше всего, она говорила, чтоб никто не молился. Но я не уверена что правильно поняла, потому что она и так никогда на икону не крестится, когда приходит. Должно быть что-то еще.

- Конечно, она что-то напутала. Все и до сих пор молились по-своему, и церкви есть разные, и мечети, и синагоги. При чем тут свобода?

- Вот и я думаю, - вздохнула Анна, - если уж совесть - какая тут свобода? Того нельзя, этого нельзя, пойди туда, сделай то. И попробуй не послушайся, та же совесть тебя заест, и будешь ночью плакать. А ты знаешь, мне Наташа сказала, что у Милы Стецко из шестого класса такие ресницы - знаешь почему? Она их вазелином мажет! Спать ложится - и мажет, а утром умывается, и никто не знает.

- А Наташа-то откуда знает? - спросила скептическая Зина. Эта тема их заняла надолго, и они не заметили суеты внизу, восторгов и восклицаний.

Когда они, наконец, спустились в гостиную, полные планов на блаженные три дня, то, ослепленные, остановились на пороге. Там был великолепный морской офицер, в гостиной. В мундире с золотым шитьем, и с потрясающими усами. И он чему-то смеялся, а на коленях у него уже примостился Максим и играл его кортиком, похожим на черный с золотом крест.

- Дядя Сергей! - взвизгнула Зина и разбежалась к нему, но, смутившись, остановилась на полдороге.

- Боже мой. Неужели - Зина? И в форме уже. . Гимназистка? Постой, сколько же тебе лет? - поразился офицер. Он привстал, неловко придерживая Максима - почему-то под затылок, как младенца.

- Одиннадцать. Но почти двенадцать. Ой, дядя Сергей, какой ты. . какой вы настоящий морской военный!

Дядя, конечно, оказался самым замечательным взрослым изо всех возможных. Он церемонно представился Анне, он обращался с ними обеими, и даже с Мариной, как с дамами, и уж конечно не задавал тоскливых вопросов вроде "как ты учишься?"

Иван Александрович празднично сиял весь вечер, но в глубине души чувствовал, что брат невольно оттеснил его, хозяина дома, на второй план. Конечно, были гости, все в приподнятом настроении, и обсуждали манифест, чувствуя себя участниками великого поворота в истории. От этих разговоров Сергей почему-то уклонялся, хотя обращались к нему чаще, чем к кому-либо другому.

По-настоящему братья поговорили уже за полночь, когда остались одни.

- Не понимаю твоей восторженности, Иван. Да ты видишь ли, к чему это сейчас приведет?

- Всегда ты был скептиком, милый мой. Прекрасный манифест, и жаль, что так поздно. Это - победа свободной мысли в России, первая существенная победа, во всяком случае.

- Да свободная мысль должна хотя бы представлять себе, что из этого выйдет? Это же - начало конца!

- Ты конец света, что ли, пророчишь?

- Всего лишь конец России. Возможно, с оттяжками. Но необратимый. И - рукой государя! Не ждал, признаюсь тебе.

- Сергей, что я слышу? Ты же у нас всегда был монархист! - Иван усмехнулся и затушил папиросу.

- Именно потому что монархист! Потому что чту монарха как помазанника Божия и верю, что он вправе и обязан решать судьбу России. Обязан, понимаешь ты? И если государь позволяет стране катиться в пропасть, то он своих обязанностей - не выполняет. Мы все можем быть слепы, но он - не имеет права! Либо уж Господь решил через него погубить Россию. Возможно, мы этого и заслужили, не спорю. Но - ликовать, копая собственную могилу?

Лицо Сергея было слабо освещено настольной лампой, и тени от прямого носа и глубоких глазниц делали его почти стариком. И говорит о могилах. . Ивану вдруг до слез захотелось, чтоб выглянул из этого измученного лица тот веселый длинноногий Сережа, погодок-братишка, который перед сном обязательно перебирался к Ивану на постель, и они счастливо болтали о важных и неважных вещах. Впрочем, в те времена неважных вещей не было. Что ж, Сергей так и стал моряком, а Иван так и не стал воздухоплавателем.

- Но Сережа, милый, почему так мрачно?

- А вот увидишь. Я вперед тебе говорю и больше к этому не вернусь. Никаких "а я же говорил" не будет, не волнуйся. Но сейчас - слушай. В стране развал и беспорядки. Кто недоволен? Крестьяне жгут усадьбы - а про землю в манифесте ни слова. Социалисты - ну, этих вообще ничем не удовлетворишь. Евреи - так что же, им отменили черту оседлости? Все недовольные так недовольными и останутся. Это еще не революция. Но ее предвкушение. Первые пробы того кровавого и пьяного безобразия, которого наша интеллигенция так ждет. И сладко при этом замирает, как девица. Манифест при этом производит впечатление вынужденного. И так и будет воспринят. Как робкая уступка и приглашение к дальнейшим мятежам. Валяй, ребята, теперь можно! Все, кто за революцию, а также и против - ты согласен, что таких тоже немало? - пойдут сейчас стенка на стенку. Дальше войска, полиция, казаки - всю эту свалку начнут разнимать. Стало быть, черная реакция, "Вы жертвою пали в борьбе роковой", и государя же обвинят во всем. Мол, обещал свободу и не дал. А начнется завтра. Не в переносном смысле, а в прямом.

Что у нас завтра? Девятнадцатое октября? Вот и жди. И я тебе советую, бери-ка ты Машу и детей да перебирайся недельки на три ко мне на Фонтан. Там и протоплено уже, и прибрано. Я Никиту своего вперед пустил, перед приездом.

- А что ж мне-то не дал знать?

Иван почти обиделся. Дом Сергея на Фонтане все время, пока брат служил, был на его, Ивана, попечении. Он, там, правда, сам давно не бывал, но исправно следил по отчетам, чтобы все было в порядке.

- Да я сам не знал, что так скоро приеду. Я ведь в Морском министерстве рассчитывал доложить толком насчет броненосцев. Думал, меня послушают, я ведь только из дела. И какую броню пробивает какая артиллерия - знаю. Какое там! Представь, еще два броненосца заложили, и с прежней броней семь с половиной. . Да тебе, я вижу, неинтересно.

- Нет-нет, что же. . ты продолжай, Сережа.

- Что тут продолжать. Думал я еще неделю там пробыть, найти кого-нибудь, добиться. А потом махнул рукой. Хотите, милостивые государи, губить флот, так уж без меня. И свалился к вам как снег на голову. Ты где меня спать положишь?

- А вот пошли, там уж постелено! - засмеялся Иван. - Бог с тобой и с твоим Апокалипсисом, но как я рад!

Они взошли по лестнице в угловую спальню. Несмотря на вставленные уже вторые рамы, слышно было, как беспокоился на ветру разлапистый каштан, про который дети верили, что ему сто лет.

- Посидеть с тобой на сон грядущий? - спросил Иван, и оба рассмеялись.

- Да уж, теперь к тебе в постель не залезешь. Жена! Прелесть она у тебя, и дети чудные. Слушай, ты ведь ни одному моему слову не веришь. . Ну, давай так: если завтра в городе будут убитые - хоть с какой стороны - ты уж со мной не спорь, а я вас всех к себе заберу.

- Сережа, ну что ты говоришь. Хотя бы детям в гимназию - ходить надо?

- Да не будет никаких занятий в гимназиях! И незачем им видеть, что тут начнется. И тем более - слышать. Все. Считай, что я поймал тебя на слове.

Утром прошел слух, что на Дальницкой убили нескольких евреев. Убили будто бы переодетые полицейские, за то, что евреи топтали портрет царя в каком-то кабаке. Градоначальник выпустил воззвание, призывающее к спокойствию. Перед обедом всезнающая Даша сообщила хозяевам, что из порта подымается в город патриотическая манифестация, а что евреев будут хоронить под красными флагами прямо тут, на Соборной площади, и Дума это будто бы позволила. Это была, конечно, чушь. Но если на минутку в нее поверить, то выходило, что манифестация и похоронная процессия сойдутся чуть не под самыми окнами, и что тогда будет - не хотелось себе представлять.

Иван сдался и предоставил Сергею распоряжаться отъездом, а сам пошел давать указания прислуге, остающейся в доме.

ГЛАВА 5

Это было потрясающе - жить у самого моря, ни с того ни с сего, глухой осенью. В представлении Павла море всегда было чем-то летним и праздничным. Конечно, оно и зимой никуда не девалось, его было видно с Николаевского бульвара. Но тогда оно просто становилось местом, о котором он много не думал. Приходил день, и говорили: "бухта замерзла". Следовал строжайший родительский запрет не бегать в порт и не вздумать пробовать лед. И даже не было искушения этот приказ нарушать. Лед был на катке, на Херсонской. И вообще настоящая жизнь была в городе: цирк, гимназия, Рождество. Зимой и осенью было много праздников. Зажигали иллюминацию: разноцветные фонарики, висящие между деревьями. Мокрые черные ветки уходили в туман, и туман этот был зеленый, розовый и голубой от следующего ряда фонарей. Город становился меньше, игрушечнее и уютнее. Хорошо было читать книжки про дальние путешествия и засыпать в теплой комнате над картой Америки.

А тут был просто другой мир. Пустынные обрывы, все в полыни и дроке, да одинокий дом. И в мире этом было главным море. Оно было совсем рядом, тут, под обрывом, на расстоянии запаха. И его было все время слышно. Как будто бы огромный зверь ворочался тяжелыми боками и никак не мог умоститься. Как только они приехали, дядя Сергей сказал, что к ночи будет шторм, и он возьмет их на берег смотреть. Мама так удивилась, что не нашла возражений.

Их всех, даже Максима, укутали в тяжелые, с гуттаперчевым запахом, плащи, и они пошли вниз с фонарем по каменным ступеням - туда, в черноту и рев. Они добрались до скалы, резко пахнущей морем и почему-то порохом, и дядя Сергей сказал, что дальше нельзя. Тут они и стояли, на скале. Сергей погасил фонарь, и оказалось, что не так уж темно, и все видно. Волны были смоляные и грохались в берег, как артиллерийский обстрел. Потом все взрывалось в белую пену, на небывалую высоту. Неба не было видно. Павлу казалось, что он сейчас полетит, уже летит - в этот восторг, и страх, и грохот. Дядя Сергей засмеялся и что-то крикнул, но оглохший Павел не понял и не хотел понимать. Они с морем сейчас принадлежали друг другу, и никому третьему, даже Сергею, не было места между ними.

И позже, когда они вернулись в город, Павел все чувствовал эту новую связь: море и он. Если бы ему сказали, что это любовь, он бы очень удивился. Это было скорее как тугая резиновая нить, позволяющая жить и двигаться, но все тянущая туда. На ту скалу. В тот полет. Он еще не знал, что это навсегда.

В городе, оказывается, была целая куча событий, которые Павел все пропустил.

- Тут была такая стрельба! - возбужденно рассказывал Владек. - Представляешь, на Думе красный флаг, и все говорили, что евреи теперь захватили власть, а потом порт взбунтовался, и как пошли стрелять. Эти - из окон, а эти - в окна, залпами. И пулеметы. Какую-то еврейскую редакцию разнесли в щебенку, кажется, "Южное обозрение". Они оттуда стреляли. А потом с хуторов пошли громить город, говорили, не евреев уже, а всех. Ну, тут солдаты, конечно, и такое началось! Я, брат, к студентам пошел, они свою дружину организовали. Боевую, а как ты думал!

- И что же вы там делали? - спросил Павел. Он старался не показать, что сгорает от зависти. - Тебе оружие дали?

- Нет, - вздохнул честный Владек. - Раньше еще ничего, сказали, оставайтесь, может, сбегать куда-нибудь надо будет. А потом, как раненых подвозить стали, придрался ко мне один медик. Второкурсник, а распоряжается. Хуже Носа нашего. Отвели меня домой, как приготовишку, и отец как раз дома был, дорога-то бастовала. И он меня больше из дому не выпустил. Дальше погром был, и все выставляли в окна иконы, так нас с Анной к окну даже не подпускали. Хотя тут не стреляли, под домом. А на Романовке, говорят, чуть не сотни убитых! А у собора теперь Гриша-конь плачет, знаешь, сумасшедший? Кричит, что иконы уйдут из России, раз их опоганили.

- А Анна как? - с усилием спросил Павел. Подумать только, тут чуть город не разнесли, а она оставалась. Ну, с родителями, конечно, с Владеком, но все-таки. Такая нежная девочка, а тут людей убивают.

- Анна ничего. Сначала сидела как мышь, с большими глазами, а потом все с Давидиком возилась, животик у него болел, что ли. Она младенцев любит.

- С каким еще Давидиком?

- А, это Гурвицев мальчишка, только ползает еще. Один писк и больше ничего. Знаешь Гурвица? Табачная лавка тут рядом, мы там еще тетради покупали. Они у нас тут сидели пару дней. Наш дом не трогали, дворник икону прямо на ворота повесил. Так, знаешь, странно: комнатная икона - и вдруг на улице под дождем.

Павлу трудно было поверить, что это все было чуть не позавчера. Их улица выглядела как обычно: ни луж крови, ни испуганных лиц, ни развалин. Только оживленные стекольщики орали свое "Сы-тек-ла ставить!" на каждом шагу, да мальчишки во дворе менялись стреляными гильзами и патронами, про которые божились, что настоящие. Однако верить приходилось.

- Потом уж все их жалели, - полушепотом говорила Даша, оглядываясь на дверь. Она сомневалась, что Иван Александрович одобрит такие рассказы, но отказать своему любимцу не могла. - Одно дело жидам над народом воли не давать, а что ж было не разбирая бить? На Молдаванке их аж на куски резали, и многих безвинно- напрасно. Потом уже казаки сами их из города увозили, на платформах, и хлебом кормили, я видела. А там и дитенки, и все - такая жалость смотреть! От несчастные.

Что-то она еще хотела сказать, но колебалась. Потом совсем близко наклонилась к Павлу. От нее пахло любимым ее цветочным мылом, и Павел, как в детстве, прижался щекой к ее плечу.

- Ты никому, Павлик, не скажи. . Побожись, что не скажешь!

Павел молча перекрестился.

- Василий забегал. Живой-здоровый, его тут в городе студенты прятали, а потом еще какие-то товарищи его. Он сейчас в Питер подался, говорит, там дела. Уж какие там дела, я и не спрашивала. Только молчу и плачу. А он засмеялся, меня обнял и говорит: не горюйте, мама, там и работа есть, и не опасно, документы мне новые справили. Хорошие, говорит, времена идут. А одет хорошо, и не голодный. Ватрушек даже есть не стал, - с некоторой обидой добавила она.

Началась жизнь до тоски обыкновенная: гимназия, дом, уроки. Свет теперь зажигали рано. Была поздняя осень, и со стороны моря, когда темнело, Павел слышал иногда мерные удары колокола.

Деньги Рахили подходили к концу. Мирлиц, который был должен Исааку, уехал, как выяснилось, в Америку. Немногие оставшиеся в Одессе знакомые мало чем могли ей помочь: почти у всех дела были в беспорядке. Кто бы мог подумать, что в Одессе тоже устроили погром, одновременно с Николаевским? Она и слышала что-то такое, еще до отъезда, но не поверила: приличный город, не может быть. Оказалось - правда, и как теперь жить - непонятно.

Шпайер ее со двора не гнал, хотя она задолжала ему за три недели. Здешний квартал не пострадал: тут молодые мальчики шутить не любили, и не говоря плохого слова, установили на крышах пулеметы. Так что Шпайеру на погром ссылаться не приходилось. Но все же, что будет дальше?

- Мадам Гейбер, тут до вас спрашивают! - крикнул со двора возчик Янкель, и Рахиль встревожено вышла на порог.

В дверях стоял приличный господин, в пальто как из Лондона, с уверенной осанкой, никак не подходящий к постоялому двору Мони Шпайера. Совершенно русский господин. С совершенно еврейскими глазами.

- Рахиль, детка. Ты меня не узнаешь?

И тут Рахиль узнала, и ей захотелось сесть прямо на пороге. Но она только держалась за дверной косяк и стояла молча. Она не знала, что сказать, и даже как назвать его по имени. Он ведь теперь, наверное, и не Моисей вовсе.

Много лет назад, когда Рахиль была еще девочкой, отец пришел домой весь белый, и все лицо у него дрожало. Он аккуратно снял обувь, сел на пол в чулках и сказал матери:

- Бетя, у нас нет больше сына.

И мама зарыдала и закричала, и Рахиль испугалась и зарыдала тоже. Его оплакали в семье как умершего, и больше его имя не произносилось в доме. Худшего позора не могло быть в еврейской семье: выкрест-сын! Еще удивительно, что Рахиль после этого взяли замуж.

И вот он теперь стоял и улыбался, брат Мойша, который был худеньким умным мальчиком, гордостью отца, которому соседи пророчили стать раввином, и который теперь гой, и его нельзя даже пустить в дом. Сырой ветер опять рванул и закрутился по Мониному двору, хлопая какими-то брезентовыми покрышками. Сверху опять сыпануло крупным дождем, и Моисей прихватил шляпу, но не сделал движения войти. Так и стоял, и по щеке его стекала вода. И если Рахиль никогда его не впустит, он так и будет все стоять, с мокрым лицом. .

Рахиль всхлипнула и обхватила его. О, как это оказалось сладко - плакать на плече брата, и чтоб он что-то бормотал и утешал, и от воротника его пахло мокрым мехом, и еще чем-то русским и незнакомым. Она затащила его внутрь, в комнатку, где были стол с клеенкой да железная, с шарами, кровать. Крашеный пол слегка прилипал к подошвам. Рахиль не сразу даже сообразила, куда брата посадить: он казался таким большим, а оба стула были шаткими, тонконогими, и все угрожали рассыпаться.

Необходимая женская суета спасла ее, однако, от смущения. Нужно было быстренько вскипятить воду и заварить чай - там еще оставалось что-то в зеленой жестянке. И разложить на кровати его пальто, чтобы подсыхало, и крошки со стола смахнуть, и все разворачивать Моисея лицом к свету и смотреть, какой он стал. Рахиль все это делала одновременно и говорила, говорила за двоих. Потому что если бы вдруг оба они замолчали, то вся мука началась бы снова, и каждый бы думал, что им теперь не о чем говорить.

Она рассказывала ему обо всем, что с ней случилось, перемежая это вопросами, на которые он все равно не успевал отвечать. Теперь только она почувствовала, как ей надо было выговориться все это время, и некому было! Конечно, здесь в Одессе всегда было с кем поговорить, взять хотя бы соседку Соню, или тех милых старичков Лотманов, или Монину многодетную жену, вечно хлопотавшую в доме. И в гостях она бывала у старых знакомых Исаака, все приветливых и добрых людей. Но рассказать им то, что ей пришлось пережить, почему-то не получалось. Ей не то что возражали, но начинали сразу говорить о том, что было в Одессе, и выходило, что тут было гораздо хуже, чем в Николаеве. Рассказы эти звучали жутко, и Рахиль все мерещилось в них какое-то непонятное удовлетворение. Она раздражалась, сама пугалась своего раздражения и старалась сменить тему.

А Моисей слушал так, как ей хотелось. Как должен был слушать родной человек. И по тому, как менялось его лицо, как он все повторял "бедная моя детка", как он вбирал в себя все подробности - она знала уже, что он родной. Выкрест не выкрест, но свой, а не чужой.

Назад Дальше