"Вы отчего такая печальная?" - спросил он утром, собираясь в контору. Баженова ответила медленно и неохотно: "Да все думаю… Думаю… Как вы вчера отозвались о женщинах жестоко…" Он шуточно взмолился: "Жестоко? А я так люблю женщин! Что я должен сделать с собой? Как переменить себя, чтобы и меня любили женщины?" Баженова не поддержала шутливый тон разговора. "Вам… Вам… А вот что я должна сделать с собой?" - теряя обычное спокойствие, сказала она. И брови у нее сошлись, прочертив острую морщинку на лбу. "Женщина все может…" - начал было Цагеридзе, все еще храня веселую улыбку на лице. Но Баженова его оборвала. "Может!.. Может!.. - и, глядя мимо Цагеридзе в заплывшее льдом оконное стекло, деревянно прибавила: - Да, конечно, может все…" Потом она занялась своими делами, а Цагеридзе пошел в контору. Думал: что все это значит? Но объяснений словам Баженовой не нашел.
Лида постаралась. Менее чем через полчаса Шишкин, Герасимов и Доровских были уже в кабинете и знакомились с наметками, сделанными Цагеридзе.
Никто из них не заспорил с начальником, только Шишкин свирепо вцепился пальцами в небритый подбородок.
- Дадут мне жизни бабы, когда опять всех рабочих подчистую сниму с жилищного строительства.
- Считайте - временно.
- Так считать-то все можно, - с прежней свирепостью сказал Шишкин. Можно считать, что и дома построены, что даже и люди в них поселились. А вот народу, бабам все это как внушить?
Цагеридзе немо развел руками. Да, говорить и волноваться, когда погаснут снова на стройплощадках костры и невыкопанные на полную глубину ямки заплывут грязным ледком, говорить и волноваться люди обязательно будут. Прав Шишкин: особенно женщины. Им ведь всего труднее достается в тесном жилье. Но другого выхода нет.
Вчетвером они расписали, распределили по бригадам рабочих, и Цагеридзе вызвал Лиду, продиктовал ей списки бригад.
- Эх, дайте мне хоть парочку еще кого пожилистее, - спохватился Герасимов. - Вот этих новеньких.
- Черта с два! - погрозил пальцем Шишкин. - Мне тоже нужны жилистые. Да уж ладно: бери Петухова, а Куренчанина я не отдам.
- Они же все парочкой ходят, - возразил Герасимов.
- Ничего, парочки другие составятся, - успокоил его Шишкин. И обратился к Цагеридзе: - Не лето, Николай Григорьевич: как в работе ни берегись, а воды хватишь. При морозе мокрые ноги - живая простуда. Придется подкинуть спиртишка за счет производства.
- Подкинем, - сказал Цагеридзе. - Не только спирта, но и жирного мяса. А девушкам - конфет шоколадных. Все склады в Покукуе переверну вверх дном. Конец! Через три часа начинаем работы.
Лихое веселье так и подмывало его. Хотелось обязательно самому забить на Громотухе первый колышек. Вспоминалась хорошая русская пословица: "Глазам страшно, а руки все сделают". Глаза довольно уже намозолены бумагами. Пора вступать в работу рукам!
Но выйти из конторы сразу вслед за Шишкиным, Герасимовым и Доровских ему не удалось. Все что-нибудь да мешало. То нужно было подписать целую кипу нарядов. То нужно было растолковать Лиде, где его можно будет найти в случае крайней необходимости. То поговорить с рабочим, у которого вдруг тяжело заболела жена, ее нужно отвезти в районную больницу, а на конном дворе без распоряжения начальника лошади не дают. Одно за другим, одно за другим…
Наконец все же прохлынул поток этих обычных, утренних дел. Цагеридзе посмотрел на часы: "Ай, скорей надо в столовую! И на Громотуху". Натягивая на плечи полушубок, он одновременно засовывал в обитый железом шкаф, носивший громкое название сейфа, печать, которую только что оттискивал на какой-то справке.
- Погодь, начальник, - услышал он у себя за спиной хрипловатый голос Василия Петровича. - Вот это сунь еще. Хранение.
Цагеридзе обернулся.
- Что это? Почему? - с недоумением спросил он. У бухгалтера в комнате стоял точно такой же сейф, и никогда ничего Василий Петрович не приносил начальнику "на хранение".
Василий Петрович закашлялся длинным и влажным, бурлящим в гортани кашлем. Свободной рукой отер слезы, выступившие у него на глазах, другой рукой подал Цагеридзе небольшой пакет с красной сургучной печатью посредине, печатью, которая ставилась им в конце дня на кассу.
- Обозначено, - сквозь новый приступ кашля выговорил бухгалтер. И Цагеридзе прочел на пакете надпись, сделанную рукой Василия Петровича: "Вскрыть после ледохода".
- Не понимаю, - сказал Цагеридзе, ловя рукав полушубка, свисающего с плеча, и все еще разглядывая надпись. - Не понимаю. Военная тайна? Но у нас не фронт. И вы тем более не командующий фронтом, чтобы вручать мне такие пакеты. Возьмите обратно. Что в нем?
- А вот по обозначению вскроешь, узнаешь, - не принимая пакета, сказал Василий Петрович. И повел толстой нижней губой в беззвучном смехе. - Вскрыть можно раньше. Только обязательно честно - в случае смерти моей. Фронтом не командую. А в пакете приказ. Во! Кросворт. Бери, клади. В нем динамита нету. Не страдай, начальник.
Василий Петрович озорно подмигнул ему и вышел. Цагеридзе повертел пакет. Вдруг повеселев, швырнул его в глубину сейфа и захлопнул тяжелую дверцу.
- Кроссворд так кроссворд, - сказал он вполголоса. - Пусть лежит. Нико, спеши на Громотуху, не то вместо тебя кто-нибудь другой забьет первый кол.
К Громотухе его подвез на разъездной лошади Павлик. Лошадь была закреплена только за начальником. Но Цагеридзе предпочитал ходить пешком. И лишь для поездок в Покукуй или когда очень давала знать себя больная культя, а нужно было побыстрее попасть в дальний конец рейда, он вызывал Павлика. Парень удивлялся: "Чудак! Чего не ездит куда ему надо? Да при хромой ноге еще. Положено. А он не хочет". И просиживал целый день в тепле, в красном уголке, по десять раз перечитывая одни и те же номера журналов либо попросту отсыпаясь на узенькой скамейке.
- Это что, Николай Григорьевич, навсегда запирать Громотуху станете? спросил Павлик, когда они подъехали к глубокому распадку, где белой витой ленточкой лежала среди кустарников замерзшая речка. - Там бы, в загороди, дыру оставить, проход для рыбы. Весной по речке, - он развел руками, - во какие хариусы идут метать икру. Морды поставить - за ночь полных три, а то и четыре навалится, только ходи поднимай. А закроете Громотуху накрепко - и рыбе в ней конец.
- Это не совсем по моей части, - сказал Цагеридзе. - Но запруду весной можно будет сломать. А если оставим, хорошо - с дыркой. Только для прохода рыбы, икру ей метать. Ловить мордами не позволю, браконьерство не стану поощрять.
- Дык какое у нас браконьерство! Рыбы тут…
- Все равно. Беречь надо, когда рыба икру мечет. Лови потом удочкой. Покажешь - как?
Павлик весело присвистнул: "Это я покажу!" И покатил на конный двор. Цагеридзе заявил, что домой пойдет пешком.
Шишкин с топором и по пояс в снегу уже бродил вдоль речки, выбирая самое удобное место для запруды. Перехватываясь руками за хрупкие от мороза ветви молодых сосенок, полонивших склоны распадка, Цагеридзе спустился к нему.
- Ну и снегу же здесь, Семен Ильич, - сказал он, едва пробиваясь в сугробах, испещренных горностаевыми и колоночьими следами. - Купаться можно в таком снегу.
- Не то купаться, - отозвался Шишкин и выругался, - закупаться можно. Понимаете, что получится, Николай Григорьевич? Если поднять воду в Громотухе только на два метра, как мы думали, она сначала пропитает весь снег, что ниже запруды, при сильном морозе застынет камнем, а потом начнет дурить наледью, вон как на Ингуте бывает, только выше запруды, и черт ее знает, когда она в таком разе до запани доберется.
- И что же вы предлагаете? - встревоженно спросил Цагеридзе, разгребая вокруг себя снег меховой рукавицей. - Я вас понимаю. Глубокий снег ниже запруды, окаменевший с водою в мороз, - все равно, что сама запруда. Огромный, широкий барьер! Это серьезная угроза.
- Поднять выше запруду, значит, и воды надо больше копить, создавать Громотухинское море. Потеря времени. Работы больше, стоить будет дороже. А снег тоже отсюда ничем не выгребешь, чтобы воду по чистому льду пустить.
- Сделать широкие деревянные желоба.
- Сразу обмерзнут. А вода пойдет мимо.
- Выход? - жестко спросил Цагеридзе.
- Выхода нет, - пожал плечами Шишкин.
И они, утопая в сугробах все глубже, молча прошли рядом несколько десятков шагов. Поглядеть со стороны, они не шли, а двигались, словно шахматные фигурки, которые по гладкому полю толкает чья-то невидимая рука. Здесь склоны распадка сбегались особенно близко и оттого еще круче устремлялись вверх; бугрились укутанные слепяще-белым снегом крупные валуны; печальными арочками изгибались к земле черные ветви мелких кустарников. Цагеридзе брел, опираясь на палку, и все равно чувствовал, что скоро "деревянная нога" у него откажет. И что, собственно, зачем бесцельно дальше брести по этим сугробам? Ежели быть запруде - так только здесь, вот в этом узком створе. Если не быть…
Цагеридзе остановился, зажмурил глаза. Кто это сказал: "Если не быть…" Кому пришла в голову эта все убивающая мысль?
- Семен Ильич, - сказал он, расстегивая воротник, ставший ему сразу и тесным и жарким, - Семен Ильич, дайте мне топор.
Одним взмахом, наискось, он ссек молодую сосенку так, что она не упала, а просто соскочила с пенька и, попрежнему топорща свои ветви, осталась стоять в глубоком снегу.
- Тут! - проговорил Цагеридзе. - Вот тут и начинайте.
Ему казалось, что он отдает распоряжение построить по меньшей мере плотину через Берингов пролив или приказывает рассечь надвое ледяную шапку Антарктиды.
Часть третья
1
На это закатное, багрово-красное солнце можно было глядеть не прищуриваясь.
Казалось, очень близкое - стань на лыжи, наддай как следует и успеешь тронуть его концом лыжной палки, - оно катилось медленно и важно над безлесным склоном горбатого мыса, за которым Читаут делал к северу крутой поворот и снова врубался в тайгу, чернеющую на горизонте загадочно и строго.
Максим никогда прежде не видел столь необыкновенного солнца. Хотя чаще всего совершенно открытое летом и, наоборот, запрятанное в серой мути облаков зимой, - оно для Максима раньше оставалось, по сути дела, каким-то невидимым, условным, приблизительным. Теперь оно полный день находилось в небе. Работало в общем ряду со всеми. Опускаясь к земле, предупреждало: пора собираться домой. А скользнув за мыс, своим последним, красным огоньком подавало Женьке Ребезовой сигнал - запевать "под шабаш" новую озорную частушечку.
Новую каждый день.
Но обязательно, так думалось Максиму, адресованную только ему одному.
Заслышав Женькин режущий голосок, все дружно прекращали работу, забрасывали на плечи инструмент - лопаты, пешни, тяжелые стальные ломы. Максим старался это сделать самым первым. Тогда вернее открывалась возможность как бы нечаянно, по дороге к дому оказаться вблизи от Ребезовой. Идти и слушать, как звонко похрустывает у нее под черненькими, круглоносыми валенками мерзлый снег, как заливисто хохочет она, отзываясь на не очень-то скромные шуточки Павла Болотникова.
Тот всегда шел рядом с Ребезовой. Это было теперь его постоянное место.
А Максим не знал своего места.
Он и сам не мог его определить, и Женька в этом тоже ему не помогала.
Шапку она Максиму вернула давно. Вернула во время одной из долгих вечерних прогулок под знакомыми соснами. Сняла с Максима кепку, легонько растерла своими горячими ладонями уши ему и натянула на голову шапку, туго завязав у подбородка тесемки: "Побаловала - хватит! Теперь грейся, грейся, мой бедненький…" И попросила еще: "Платок мой ты обязательно завтра принеси".
А дома Максим обнаружил, что вместо прежних простых тесемок Женька пришила к его шапке шелковые ленты, яркие, голубые, те самые, что с утра были у нее вплетены в косы. Попробуй выйди на люди в шапке с такими лентами! Хорошо еще, что он, расставшись с Женькой тогда, сразу же не зашел к Баженовой, побалагурить с Феней.
Максим страшно обиделся и оскорбился.
На следующий вечер он не пошел к привычной сосне. Отдал Женьке платок на работе. Грубо сунул сверток ей в руки, сказав лишь одно короткое и сердитое слово: "Выдра!" Откуда это слово подвернулось ему на язык, Максим и сам не знал. Женька медленно улыбнулась, с ехидцей оглядела Максима - на шапке у него были пришиты уже обычные завязки, - взяла платок и ничего не ответила.
А когда багрово-красный диск солнца опустился в морозную дымку у горбатого мыса и пора было пошабашить, Женька спела частушечку:
Ах, ленты мои,
Ленты голубые!
Все миленочки мои
Глупые какие…
Максим тогда было потянулся на ее голос. Не сам - неведомый магнит за него это сделал. Но Женька, прежде чем к ней приблизился Максим, уже подхватила под руку Павла Болотникова и пошла впереди всех, горланя:
Я забуду про еду
И про сон забуду.
Только рядом с дураком
Никогда не буду.
Солнце дрожало у самого горизонта, точно боясь опуститься за кромку холодной, мерзлой земли, а Женька с Павлом шагали прямо к нему, и Максиму казалось: сейчас в туманной дали исчезнет этот грустно-пылающий огненный диск и вместе с ним навсегда исчезнет Женька - так далека вдруг стала она от Максима.
Он побежал за нею, обгоняя товарищей, оступаясь в глубоком, скользком снегу, не слыша, как ему кричат: "Эй, Макся, куда это ты так разогнался?"
Настиг! Но Ребезова лишь оглянулась через плечо, румяная, крупнозубая, с издевкой бросила:
- Ох, а я думала - корова бежит. Хри-ипит, задыхается…
И после того уже ни разу не приглашала на прогулку к сосне, ни разу не осталась с Максимом вдвоем. Всюду резала его насмешливым, острым взглядом.
Зато в частушечках Женька звала к себе Максима. Он голову свою готов был отдать, если Женька не ему пела это:
Без платка я могу
И без шапки тоже.
Не могу лишь без него,
Кто же мне поможет?
А вообще без всякого места Максим оставаться тоже не мог. По вечерам, когда в красном уголке не было танцев, Максим зачастил в дом к Баженовой. На танцах все время крутился возле Фени.
Девушка танцевала с ним неохотно. Дома у Баженовой, если там оказывался свободный от своих подсчетов и расчетов Цагеридзе, весь разговор начальник рейда как-то сразу забирал на себя, а Феня потихонечку удалялась. Максим досадовал: ему-то что за радость сидеть вот так с начальником рейда за столом и балабонить бесконечно о замороженном лесе!
Михаил в общежитии встречал его насмешкой: "Ну как, брат Макся, набегался вокруг одной? Хочешь, и другая чтобы тебя тоже погоняла?"
К Баженовой в дом Михаил не заходил никогда. На вечеринках только издали, и то не всегда, кивком головы здоровался с Феней.
Правда, украдкою он поглядывал на нее, но Максим по простоте своей совершенно не замечал этого.
Женька Ребезова тянула Максима какой-то незримой силой, словами же и поступками своими отодвигала от себя, отталкивала. А к Фене Максим тянулся сам, но тянулся скорее рассудочно, чем от сердца, только лишь для того, чтобы уйти от беспрестанных дум о Ребезовой.
И когда он сидел и разговаривал с Феней, ему казалось, что лучше этой девушки на всем белом свете нет никого. А когда оставался один - тотчас всплывала в памяти Женька со своей дразнящей усмешкой, и Максим готов был по ее приказу снова полезть на осыпанную снегом сосну, отдать ей хоть навсегда свою шапку и даже - на людях! - повязаться ее платком.
Но Женька больше никаких приказов ему не отдавала. При случае, сталкиваясь на работе, ехидно ела злыми глазами, в конце дня просверливала его насквозь своими припевками, а уходила домой об руку с Павлом Болотниковым.
Была она для Максима тогда как это вот холодное, дымно-красное солнышко: большое, близкое, у всех на виду, а побеги к нему - все равно не догонишь.
2
Прямо посередине протоки горели костры из сухостойника, полыхали, выбрызгивая колючие искры. Держались резвые морозцы, и люди время от времени бегали к огню погреться.
Работы шли полным ходом. Уже обозначился контур снежного вала, режущего, как по линейке, ледяное поле наискось от Громотухи - чуть повыше устья - и к изголовью острова.
Снег надвигали бульдозером и двумя тракторами, к которым были приспособлены самодельные гребки из толстых лиственничных плах, прокованных полосовым железом.
Машины действовали превосходно на плоской и ровной поверхности, но гладким льдом протока была затянута лишь у самых берегов, а посередине ее дыбились высокие, могучие торосы. Бульдозер тыкался в них своим тупым носом, а сбить не мог. Его широкие гусеницы со скрежетом и свистом пробуксовывали на скользком льду. А когда водитель пытался, хотя бы слегка, приподнять тяжелый стальной отвал - машина сразу вся всползала вверх, на гребень тороса, не причиняя ему никакого ущерба. С деревянными гребками на тракторах здесь и вовсе делать было нечего.
- Шершавость, шершавость нужна, - объяснял Герасимов. - От морозу лед, как никель, твердый, шлифованный - отвал выталкивает. Подсеките, ребята, понизу хоть малость, чтобы вышло отвалу за что зацепиться.
И Максим вместе с Болотниковым и Переваловым вручную, пешнями да топорами на длинных рукоятках, подрубали скользкие подошвы всторошенных ледяных шатров. Каждый удар топора подбрасывал вверх целый сноп игольчато-острых осколков. Они летели Максиму прямо в лицо, стегали по щекам, заставляя гореть их сильнее, чем от сухого мороза. Рассыпаясь вокруг, взблескивали радужными огоньками.
У этого чистого, как слеза, мелкодробленого льда был и свой особый запах - грозы и свежеотточенной стали.
Максим садил топором в одно и то же место, стремясь выбить лунку поглубже, а тогда дальше скалывать лед пойдет уже Болотников с пешней садил топором, а сам поглядывал на устье Громотухи. Неужели там все работы закончатся раньше, чем здесь, на протоке? Михаил и так каждый вечер дразнится: "Ну что, брат Макся, еще не надевают у вас резиновых сапог? Ждать мы не станем - пустим воду. Как вы тогда со своей снежной дамбочкой?"
Пустить-то, конечно, воду они не пустят на неготовое, но все равно обидно, когда ты значишься в числе отстающих.
- Слушай, Павел, - сказал Максим, опуская топор. - Вот эту штуку мы подрубаем совсем ни к чему. Как раз по кромке тороса ляжет дамба, а водой все зальет, морозом схватит. Ну, чем этот лед хуже вновь наплавленного?
Он постучал обухом по голубоватому краю расколотой льдины.
- Ничем не хуже, - с готовностью сказал и Болотников. - Стекло. Зеркало. Глядеться можно. И пусть себе шатер этот остается под дамбой. Правильно, Макся, рационализация! Только с той стороны, с наружной, с речной, обрубить надо лишнее, чтобы Кузьме Петровичу в глаза не лезло. Зови сюда трактор.