С утра до вечера текли беженцы: политические изгнанники из Константинополя и Смирены; европейцы из Турции; турки, боящиеся великого разгрома, когда падет империя; левантийские греки. Из Лемноса и Тенедоса беженские лодки занесли чуму, захваченную среди индийских войск и распространившуюся в скученных нижних кварталах города. Постоянно можно было наблюдать по улицам скорбные процессии: мужчины, женщины и дети с окровавленными ногами ковыляли возле разбитых повозок, наполненных поломанным домашним скарбом жалкого крестьянского хозяйства; сотни греческих монахов из монастырей Малой Азии, в поношенных черных рясах, в высоких, пожелтевших от пыли скуфьях, с рогами, обмотанными тряпками, и с мешком за плечами. В обшарканных дворах старых мечетей, под колоннадой синих и красных портиков, женщины в покрывалах с черными шалями на головах, тупо смотрели перед собой или тихо плакали о своих мужьях, взятых на войну; дети играли среди заросших травой гробниц хаджи; барахло в скудных узлах кучами валялось по сторонам.
Однажды поздно вечером мы шли по пустынному кварталу доков и складов, такому шумному, оживленному днем. Из одного освещенного окна доносились звуки топота и пения, и мы заглянули туда через грязное оконное стекло.
Это был приморский трактирчик – низкое сводчатое помещение, глинобитный пол, грубые столы и табуреты, горки темных бутылок, пивные бочонки и всего только одна вонючая лампа, шатко висевшая на потолке. За столом сидело восемь мужчин, заунывно тянувших восточную мелодию и отбивавших такт стаканами. Вдруг один увидал наши лица в окне, все замолчали и вскочили. Дверь открылась – протянулись руки и втащили нас внутрь.
– Entrez! Pasen Ustedes! Herein! Herein! – кричала вся компания, шумно толкаясь вокруг нас, когда мы вошли в помещение. Коротенький плешивый человек с бородавкой на носу раскачивал, как насос, наши руки вверх и вниз, приговаривая на жаргоне из разных языков:
– Пить, пить! Чего вы хотите, друзья?
– Но мы приглашаем вас… – начал я.
– Это мое заведение! Иностранцы никогда не будут платить в моем заведении! Вина? Пива? Мастики?
– Кто вы? – спрашивали другие. – Французы, англичане? А, американцы! Мой двоюродный брат, его зовут Георгопулос, живет в Калифорнии. Вы его знаете?
Один говорил по-английски, другой – на ломаном французском, третий – по-неаполитански, четвертый – на левантийско-испанском жаргоне, а другие – на ломаном немецком; все говорили по-гречески и на своеобразном наречии средиземных моряков. Война загнала их с четырех сторон Европы в эту темную лачугу в салоникских доках.
– Как это странно, – сказал человек, говоривший по-английски, – мы встретились здесь случайно, никто из нас раньше и понятия не имел о других. И мы все семеро – плотники. Я грек из Кили на Черном море, и он грек, и он, и он – из Эфеса, Эрзерума и Скутари. Этот человек – итальянец, он жил в Алеппо, в Сирии, а этот вот – француз из Смирны. Прошлую ночь мы сидели здесь, и он заглянул в окно, так же как и вы.
Седьмой плотник, который молчал до сих пор, проговорил что-то на языке, похожем на немецкий. Хозяин перевел:
– Он армянин. Он говорит, что вся его семья вырезана турками. Он пробует говорить с вами на немецком языке, которому научился, работая на Багдадской железной дороге!
– К черту все! – закричал француз. – Я потерял жену и двоих детей! Я бежал, спрятавшись в рыбацкой лодке…
– Бог знает, где мой брат, – итальянец покачал головой. – Его взяли в солдаты, нам не удалось бежать обоим.
Хозяин кабачка принес вино, и мы подняли стаканы за его радушное гостеприимство.
– Он уж такой, – итальянец объяснялся жестами. – У нас нет денег. Он дает нам есть и пить, и мы спим здесь на полу, несчастные изгнанники. Бог, конечно, вознаградит его за милосердие!
– Да, да. Бог вознаградит его, – подтвердили, выпивая, и другие. Хозяин начал прилежно креститься по обычаю православной церкви.
– Бог знает, что я люблю компанию, – сказал он. – А разве можно отвернуться от лишенных всего людей в такие времена, как наши, а особенно от людей с такими талантами. Кроме того, плотник хорошо зарабатывает, когда работает, и я получу свое.
– Вы хотите, чтобы Греция вмешалась в войну? – спросили мы.
– Нет! – закричали одни, другие задумчиво покачали головой.
– Оно вот как, – медленно заговорил грек, говорящий по-английски. – Это война оторвала нас от наших домов и нашей работы. Теперь нет работы для плотников. Война все разрушает и ничего не строит. А плотнику нужны постройки…
Он перевел свои слова молча слушавшей аудитории, и все громко зааплодировали.
– Но как же относительно Константинополя?
– Константинополь Греции! Греческий Константинополь! – закричали двое плотников. Но другие принялись горячо возражать им.
Итальянец вскочил и поднял стакан:
– Eviva интернациональный Константинополь! – крикнул он.
Все вскочили с восторженным криком:
– Интернациональный Константинополь!
– Давайте споем для иностранцев! – предложил хозяин.
– А что вы пели, когда мы вошли? – спросил Робинзон.
– Арабскую песнь, а теперь мы споем настоящую турецкую!
Откинув голову назад и раздув ноздри, все они залились в стонущем рыдании, ударяя по столу загрубелыми пальцами, так что стаканы дрожали и звенели.
– Пейте больше! – закричал содержатель кабачка. – Что за пение без выпивки?
– Бог наградит его! – бормотали хрипло семеро плотников.
У итальянца оказался сильный тенор, он спел "La donna é mobile", в которую другие внесли восточные напевы. Потребовали американскую песню, и мы с Робинзоном были вынуждены спеть четыре раза подряд "John Brown’s Body".
Затем музыку сменили танцы. В мигающем свете тухнущей лампы хозяин дирижировал "коло" – национальным танцем всех балканских народов. Грубые сапоги тяжело стучали, руки раскачивались, пальцы щелкали, рваные одежды развевались в полумраке теней и желтом отблеске… Следуя арабскому темпу, все раскачивались в скользящих фигурных шагах и медленно кружились с закрытыми глазами. Под утро мы еще учили всю компанию "бостону" и "терки-тротту"… Так окончилась наша встреча с семью плотниками в Салониках.
Перед вечером мы прошли по шумному "чарше" мимо префектуры, с часовыми, одетыми в белые балетные юбки и туфли с загнутыми носами, украшенными зелеными помпонами, и взобрались по крутым извилистым улочкам турецкого города. Обогнув на углу маленькую розовую мечеть с серым минаретом, окруженную высокими кипарисами, мы прошли до улицам, увешанным коврами, "шахничарами", за которыми шелестели и хихикали таинственные женщины – все, без сомнения, несказанно прекрасные. Внутри "ханэ" мелькал слабый свет; мимо проходили длинные вереницы загруженных ослов; лежали сложенные кучами по углам связки седел; турки, торговцы и крестьяне сидели, поджав ноги, в тени за своим кофе. Резкие, темные тени ложились поперек вымощенного булыжником двора, и оживленно проходили женщины, неся на плечах, в солнечных бликах, раскрашенные глиняные кувшины с водой.
Позади гуторил турецкий рынок с его досужей ленивой толпой. Вдоль улицы, по обеим сторонам, вперемежку с лотками мясников, корзинами с рыбой, грудами овощей и связками цыплят, расположились кофейни, где торговцы сидели, покуривая из своих чубуков. Здесь мы увидали хаджи – святого человека в зеленом тюрбане, который совершил паломничество в Мекку; танцующих дервишей в высоких серых шапках и длинных блестящих одеждах пепельного цвета; деревенских фермеров в грубых красных и суровых холщовых одеждах, и безбородых евнухов, сопровождающих скрытых под покрывалами жен из гарема.
Дальше по мощеной булыжником улице шум внезапно сменялся тишиной. Здесь шептались за решетками окон, и встречался только случайный осел уличного торговца; изредка проходили к водоему женщины с закрытыми лицами и с кувшинами у бедра. Ведущая вверх дорога неожиданно перешла в неправильной формы открытую площадку, осененную тенью огромного векового дерева, под которой две-три маленькие кофейни приютили несколько созерцательно куривших посетителей; некоторые из них сидели, поджав ноги, на краю площадки и медленно разговаривали мягкими голосами. Они равнодушно, без всякого любопытства оглядели нас и снова отвернулись.
Мы поднялись еще выше, до высокой желтой стены, темные зубцы которой резко очерчивались на теплой послеполуденной голубизне неба. Мы прошли сквозь каменоломню, откуда местные жители в течение столетия брали материал для своих домов, и залюбовались на вершины зеленых холмов и широко раскинувшиеся луга, где паслись овцы. На горизонте, к северу, высились багряные горы – там свирепствовали война и чума. Невдалеке от них раскинулись косые темные палатки цыган и в далекой зеленой складке земли дрыгали босоногие мужчины в красных шароварах и желтых тюрбанах, играя в мяч. Вереницы мулов, в сопровождении одетых в холст крестьян, двигались, позвякивая, по вязкой дороге к невидимым деревням, лежавшим где-нибудь за чертой горизонта.
Из маленькой лачуги, построенной у подножья большой стены, вышел старый турок. Он поклонился нам и, вернувшись, вынес два деревянных стула. Мы не видали его больше, пока не поднялись, чтобы идти дальше, тогда он вышел, поклонился опять и взял стулья. Я попытался дать ему денег; он, улыбаясь, покачал головой и сказал что-то, чего мы не поняли.
Солнце склонялось к западу, заливая зеленое безоблачное небо волнами желтого света. Мы шли по избитой извилистой тропинке, между жалких домишек, построенных из камня, и вышли на открытое пространство с великолепной панорамой далеко выдвинувшегося в море, ниспадающего города. Темно-красные ряды крыш, выступающие балконы, круглые и белые купола, шпицы, выпуклые греческие башни, легкие стрелы минаретов рядом с великолепными кипарисами. Скрипучие звуки восточного города поднимались из скрытых улиц. У самой воды возвышалась круглая белая башня венецианской стены, а за ней простиралось море, цвета мрачного китайского нефрита, покрытое желтыми, белыми и красными пятнами косых парусов. К югу, замыкая залив, скалистый греческий материк высился величественной громадой Олимпа, покрытой снегом и всегда скрытой в облаках. Напрасно золотистая городская стена величаво спускалась по склону холма в долину и таяла в пространстве на западе. Серебряный Вардар извивался по поросшей ивняком плоской равнине; дальше тянулись болота, где болгарские комитаджи, сражаясь за освобождение Македонии, держали некогда в страхе турецкую армию, а дальше, на самом горизонте, виднелись крутые Фессалийские горы.
Мягко падали сумерки. На минуту высокий белый гребень Олимпа засиял, медленно потухая, неземной окраской. На темном небе внезапно загорелись миллионы звезд. Слабо светился молодой месяц. Под нами, внизу, муэдзины выходили на парапеты семнадцати минаретов и, помахивая крошечными желтыми фонариками, проходили по двору.
С нашего места мы могли слышать их высокие диссонирующие голоса, пронзительный призыв верующих на молитву:
– Аллах велик! Аллах велик! Аллах велик! Аллах велик! Я свидетельствую, что нет бога, кроме аллаха. Я свидетельствую, что нет бога, кроме аллаха! Я свидетельствую, что Магомет пророк аллаха! Я свидетельствую, что Магомет пророк аллаха! Идите на молитву. Идите на молитву! Идите к спасению! Идите к спасению! Молиться лучше, чем спать!..
Теперь турецкая часть города замирает, благодаря все увеличивающемуся наплыву деловитых, суетливых греков. Мечети разрушаются, смолкают и пустеют минареты, где муэдзины столетиями при каждом заходе солнца призывали к молитве. Мекка стала далекой и бессильной, и каков бы ни был результат войны, Стамбул никогда не вернет себе господства над Салониками: салоникские турки вымирают. И сам город вымирает – с потерей прилегающих областей, от лихорадок, несущихся из низменностей Вардара, от тины, что медленно засасывает его прекрасную гавань, от ненасытных русл реки, что уже въедаются в город. Скоро из-за Салоник не будут уже больше вести войн.
Сербия
Страна смерти
Мы натерлись с головы до ног камфорным маслом, намазали волосы керосином, наполнили карманы и пересыпали нафталином наш багаж. Мы сели в поезд, так сильно продушенный формалином, что наши глаза и легкие обжигались, точно негашеной известью. Американцы из салоникской конторы компании "Стандарт Ойль" пришли, чтобы сказать нам последнее "простил".
– Жаль, – сказал Уиллей, – вы еще так молоды. Хотите, чтобы мы отправили ваши останки на родину, или похоронить вас здесь?
Обычные предостережения путешественникам, отправляющимся в Сербию, страну тифов: брюшного, возвратного и таинственной и бурно протекающей "пятнистой лихорадки", сыпного тифа, от которого умирало пятьдесят процентов больных и бациллы которого тогда еще никем не были открыты. Большинство докторов думает, что его разносит платяная вошь, но лейтенант британской военно-медицинской миссии относился к этому скептически.
– Я пробыл там три месяца, – рассказывал он. – И я давно уже бросил принимать какие-либо меры предосторожности, кроме ежедневной ванны. Что же касается вшей, то приходится каждый вечерок обирать их. – Он чихнул от запаха нафталина. – Знаете, они слишком увлекаются. Правда о тифе – только то, что о нем никто ничего не знает, кроме того, что около одной шестой всей сербской нации вымерло от него…
Во всяком случае, жаркая погода и прекращение весенних дождей начало обуздывать эпидемию – и яд ее стал ослабевать. Теперь во всей Сербии было только около ста тысяч больных и только тысяча смертей в день, не считая случаев смертельной послетифозной гангрены. В феврале, вероятно, было ужасно – сотни умирающих и больных в уличной грязи у дверей больниц.
Иностранным медицинским миссиям пришлось много выстрадать. Из четырехсот врачей, с которыми сербская армия начала войну, в живых оставалось меньше двухсот. К тому же свирепствовал не один тиф – оспа, скарлатина, дифтерит бродили по большим дорогам и по отдаленным деревням, и были даже случаи холеры, которая грозила развиться в эпидемию с наступлением лета в этой опустошенной стране, где поля сражения, деревни и дороги смердели от неглубоко зарытых трупов, а речки кишели трупами людей и лошадей.
Наш лейтенант принадлежал к британской военно-медицинской миссии, отправленной на борьбу с холерой. Он был одет в полную служебную форму и носил огромную саблю, которая путалась у него в ногах и ужасно ему мешала.
– Я совершенно не знаю, что делать с этой нелепой штукой, – воскликнул он, отбрасывая ее в угол. – У нас в армии больше не носят сабель, но здесь мы принуждены их носить, потому что сербы не поверят, что вы офицер, если у вас нет сабли.
Пока мы медленно поднимались среди бесплодных холмов вдоль желтых вод Вардара, он рассказывал нам, как англичане убедили сербское правительство прекратить на месяц все железнодорожное движение, чтобы предупредить развитие эпидемии; затем в пятидесяти городах были введены санитарные усовершенствования, увеличены противохолерные прививки и приступлено к дезинфекции всех слоев населения. Сербы зубоскалили, что англичане, очевидно, трусы. Полковник Хотнер, не будучи в силах обезопасить богатые кварталы, пригрозил властям, что если хоть один из его людей умрет от тифа, то он покинет Сербию. Разразилась целая буря насмешек. Полковник Хотнер – трус! И американцы тоже трусы, раз они покинули Гевгели, перезаразив добрую половину своих людей. Сербы считали принятые предохранительные меры доказательством трусости. Они смотрели на огромные опустошения от эпидемии с какой-то мрачной гордостью – как средневековая Европа смотрела на "черную смерть".
Вардарское ущелье, бесплодная граница между греческой Македонией и плоскогорьями Новой Сербии, переходило в пустынную долину, загроможденную каменными глыбами, за которыми тянулись, постепенно возвышаясь, горы со случайными проблесками отвесных снеговых вершин. Из каждого ущелья низвергался быстрый горный поток. В долине воздух жаркий и влажный; обсаженные большими ивами каналы, отведенные от реки, орошают табачные плантации, целые акры тутовых деревьев и возделанной тучной черноземной земли, похожей на хлопковое поле. Здесь каждый клочок земли возделан. Выше, на обнаженных откосах, среди скал бродили овцы и козы; пасли их бородатые крестьяне с высокими посохами, одетые в овчину. Они сами прядут шерсть и шелк на деревянных прялках. Разбросанные белые, с красными крышами, деревни тянулись вдоль изрытых колеями дорог, по которым молодые волы и черные буйволы тащили скрипящие телеги. Виднелся изредка обведенный галереей "конак" какого-нибудь зажиточного турка с желто-зелеными ивами или цветущими с тяжелым благоуханием миндальными деревьями. А над маленьким разрушенным городком высился стройный минарет или купол греческой церкви.
На станциях толкался всевозможный народ – мужчины в тюрбанах и фесках и в темных меховых конусообразных шапках, в турецких шароварах или в длинных рубашках и обтяжных панталонах из сурового домотканного холста, в кожаных жилетах, богато расшитых цветными узорами и цветами, или же в тяжелых темных шерстяных костюмах, отделанных черным шнуром, с высоким красным поясом, обмотанным несколько раз вокруг поясницы, в кожаных чувяках с загнутыми носами и с обвязанными вокруг икры, до самых колен, кожаными лентами; женщины в турецких шароварах, в кожаных или шерстяных жакетах, расшитых яркими цветами, и в поясах из невыделанного домотканного шелка, в вышитых холщевых нижних юбках, черных фартуках, расшитых цветами, в тяжелых верхних юбках, вытканных яркими цветными полосами и связанных сзади, и в желтых или белых шелковых головных платках. Многие носили черный платок – единственный знак траура. И повсюду цыгане в широких тюрбанах, женщины с золотыми монетами вместо серег, в платках, с заплатами из ярких лоскутьев на платьях; босоногие, тащились они по дороге за своими кибитками или праздно шатались около обтрепанных темных палаток табора.
Высокий, бородатый мужчина в черном отрекомендовался нам по-французски сербским офицером секретной службы и сообщил, что ему поручено наблюдать за нами. Однажды какой-то веселый молодой офицер пришел на пароход и расспрашивал его, кивая на нас.
– Добра! Хорошо! – сказал он, щелкая каблуками и отдавая честь.
– Эта станция, – сказал тайный агент, когда поезд снова тронулся, – граница. Теперь мы в Сербии.
Перед нами промелькнули фигуры высоких худощавых мужчин на платформе; винтовки с примкнутыми штыками висели у них за плечами, но на них не было никакой формы, кроме солдатского кепи.
– Что вы хотите? – улыбаясь, пожал плечами наш спутник. – У нас больше нет обмундирования. За три года мы воевали четыре раза – первую и вторую Балканские войны, албанское восстание, а теперь вот эта… За три года наши солдаты не меняли одежды.