XV
В ночь на 22 ноября совсем стало плохо великой княжне Наталье. Несколько часов сряду она металась на постели и стонала. Юный император не мог слышать этих стонов: они разрывали ему сердце, и в то же время он жадно к ним прислушивался, ловил каждый звук и не отходил от сестры. Наконец она несколько успокоилась, хотя это спокойствие не предвещало ничего доброго. Ее лицо окончательно изменилось и всякий, взглянув на нее, ясно видел, что она умирает. Она велела позвать к себе барона Остермана и цесаревну Елизавету. Оба они были все время в соседней комнате и немедленно явились на зов ее.
- Прощайте, - спокойно сказала им Наталья, - прощайте!
При этом страшном слове раздирающий душу крик вырвался из груди императора, и он почти без чувств упал в кресло.
- Наташа! - опомнившись, бросился он к ее постели. - Наташа, что ты сказала! Зачем ты прощаешься?
- Прощай, мой голубчик, - тихо ответила она, - теперь все кончено, я умираю…
- Наташа! - стонал и метался император. - Это неправда! Это не может быть! Ты выздоровеешь, ты останешься жива. Зачем ты меня мучишь?
Но она уж не могла теперь скрываться, да и не хотела этого.
- Лиза, - обратилась она к цесаревне, - если я в чем была виновата перед тобою, прости меня, - я тебя очень любила, всем сердцем любила.
Цесаревна ничего не отвечала и плакала, склонившись над ней.
- Только одно у меня было против тебя: я боялась за брата. Лиза, вот я умираю и перед смертью прошу тебя быть его другом, другом и родною, но никогда не соглашаться выйти за него замуж.
- Наташа, голубчик мой, - всхлипывая, шепнула Елизавета, - зачем ты так обо мне думаешь?! Спроси его, он тебе скажет, что я ему всегда отвечала, когда заговаривал он со мною об этом. Ты дурно обо мне думала, Наташа: я никогда не могу быть для него ничем, кроме друга и родственницы.
- Теперь я верю тебе, Лиза, верю, и спокойна. Прощай, поцелуй меня, не вспоминай обо мне дурно…
Цесаревна нежно обняла умиравшую и горько заплакала.
- Подойдите ко мне, Андрей Иваныч, - опять едва слышно заговорила Наталья, - подойдите ко мне, друг мой. Не оставьте его, не уходите от него, умоляю вас, пожалейте его, не дайте его врагам, ведь вы сами видите, что ищут только его погибели, не оставьте его! - Она едва нашла силу поднять свою руку и протянуть ее Остерману. Он молча плакал и покрывал эту холодевшую руку поцелуями.
- Петруша, голубчик мой, ненаглядный, - обратилась Наталья к брату, - как много хотела б я сказать тебе, да сил нет. Не печалься обо мне, Петруша! Вот недавно я и сама тосковала, умирать не хоте лось, а теперь, право, вижу, что так лучше, там лучше будет, наверное! Петруша, только теперь об одном тебе я думаю. Поклянись мне, дай мне слово, что исполнишь мою последнюю просьбу…
Петр хотел говорить, но не мог: рыданья душили его и он бессильно двигал губами и не произносил ни одного слова.
- Петруша, слушай меня, обещай мне… молю тебя… образумься, вспомни, что ты государь. Оставь эти вечные веселья, не забывай дел, бывай в Совете, а главное… главное, сейчас, как меня похороните, уезжай в Петербург, в Петербург… Вот мой последний завет тебе, моя последняя просьба, мое последнее слово, в Петербург, скорей!.. Иначе и ты совсем погиб, и погибла Россия. Обещаешь ли ты мне это, обещаешь ли?
- Да! - едва слышно выговорил Петр, упадая на колени перед сестрой. Она положила свои руки на его голову и замолчала. Тишина воцарилась в комнате, только рыдания присутствовавших по временам ее нарушали. Прошло несколько минут. Вдруг Наталья приподнялась, устремила блестящие глаза свои в пространство перед собою и заговорила что‑то скоро, скоро, и никто не мог понять слов ее: она уж потеряла сознание, она бредила. За последней вспышкой энергии наступило полное бессилие. Она снова упала на подушку и осталась неподвижна; ее губы все что‑то шептали, но не было звуков. Император дрожал всем телом. Ему страшно было глядеть на сестру, и в то же время он не мог от нее оторваться. Его глаза так и тянуло к ней, так и приковывало.
Барон Остерман и Елизавета, в слезах, тоже едва выносили зрелище этой агонии. Умиравшая то слабо стонала, то затихала на несколько минут, то вдруг опять порывалась приподняться и не могла, то начинала говорить что‑то брату, подзывала к себе Остермана, то забывала их всех, возвращалась в какой‑то иной мир, открывавшийся перед ней. А время шло: был уже пятый час, приближалось утро. Вот Наталья успокоилась. Ее порывистое дыхание стало ровнее. Она еще раз обратилась к брату и сказала ему слабым шепотом:
- Петруша, не плачь, я знаю, мы расстаемся ненадолго. Мы свидимся скоро, скоро… до свидания!..
Она слабо приподняла руку и тут же ее опустила и вздрогнула. Ее глаза остановились. Петр наклонился к ней ближе, охватил ее голову и вдруг отшатнулся с исказившимся лицом, в страшном ужасе.
- Умерла, - крикнул он, - умерла! - и, зашатавшись, без чувств упал на пол.
В эту минуту дверь в комнату отворилась и на пороге показалась небольшая согбенная фигура в черном. Она быстро поглядела на всех, увидела императора на полу, а над ним Остермана и Елизавету, подошла к кровати царевны, дотронулась рукою до ее неподвижного, холодевшего лица, опустилась на колени и стала молиться. Прошло несколько минут, прежде чем Остерман и цесаревна обратили на нее внимание. Она все стояла и молилась. Тихие слезы капали из ее глаз и падали на мертвые, холодные руки Натальи. Но вот она поднялась с колен, она взглянула на Остермана и Елизавету. Злоба и ненависть блеснули в глазах ее и скривились бледные старческие губы… Крепко упираясь одною рукою на посох, она вытянула перед собою, как будто всех от себя отстраняя.
- И к умирающей не позвали, мертвую уж застала! - проговорила старая царица Евдокия Федоровна и медленно вышла из комнаты.
На другое утро усопшая царевна уж лежала в гробу. Народ допускался поклониться ее телу. Великий плач стоял в траурной комнате. Плакали почти все, кто ни приходил сюда, и плакали непритворно, не по одному заведенному обычаю плакать над покойником: все любили усопшую царевну, все жалели об ее безвременной смерти, в один голос твердили, что ангел во плоти была царевна. Никто дурного слова от нее не слыхивал, со всеми бывала ласкова, всех дарила приветом и улыбкою.
"Как цветочек прекрасный сияла она на солнышке и завяла как цветочек", - так говорили московские жители. Да и речи ближних придворных и сановников мало чем отличались от речей этих. Все, как есть все, жалели царевну. Остерман с женою совсем были неутешны, весь день навзрыд плакали; цесаревна Елизавета тоже не осушала глаз. Об императоре и говорить нечего, он весь день метался в страшном отчаянии, не заснул ни на минуту, маковой росинки у него во рту не было, ничем нельзя было его успокоить. В один день он страшно изменился: все лицо от горьких слез опухло, дрожал он всем телом, иногда даже бормотал несвязные фразы. Его едва увели из комнаты умершей сестры, но он часто туда возвращался. Придет, взглянет в лицо ее и с диким криком и рыданьями опять бежит прочь, и опять возвращается, и опять кричит и плачет - просто не знали, что с ним делать.
Вечером, когда уже перестали пускать народ во дворец, и комната, где стоял гроб, совсем опустела. Петр снова подошел к телу сестры. Все было тихо, только мерно раздавалось чтение псалтиря над покойницей. Она лежала вся в белом, наполовину прикрытая драгоценной парчею. Император смотрел на нее и уж не плакал: он, кажется, выплакал все свои слезы. Он не метался, не кричал, но еще более страшным казался в этой притихшей скорби. Он глядел на сестру совсем почти безумными, помутившимися глазами. Еще так недавно она могла взглянуть на него, могла ему улыбаться, и вот неподвижна, глаза ее закрыты. О! Как она изменилась, как худа она, как прозрачна, голубые жилки видны, но тихо и спокойно лицо ее. Он все смотрит, и вот ему кажется, что она начинает тихо улыбаться. Но нет! Нет, эта улыбка неподвижна, с этой улыбкой она заснула, эта улыбка осталась на лице ее. И вспомнилось ему, как, умирая, в последнюю минуту она шепнула, что разлука их ненадолго, что он скоро будет с нею."О, когда бы… - думает император. - Зачем мне жить? Не хочу! Ничего мне не надо, только бы с нею…"И опять страшно ему становится, и опять он винит себя в ее смерти: он так ее мучил своим дурным повеленьем, она так за него страдала, так плакала, он всему виною. Ведь вот еще недавно просила она его не ехать на охоту, остаться в Москве, заняться делами, аккуратно посещать собрания Верховного Совета, и он даже обещал ей, но не исполнил своего обещания, на другой же день поехал на охоту и не видел ее две недели. Боже! Да разве возможно это, он, точно, изверг какой был с нею!.. Если б возможно было вернуть, от всего бы отказался он, только бы быть с нею, только бы слышать ее голос, только бы видеть ее улыбку…
- Наташа, дорогая, шевельнись, очнись, скажи слово, все для тебя будет, все я брошу! Каждую минуточку буду спрашивать, чего ты хочешь, и буду только то делать, что ты посоветуешь. Наташенька, голубчик мой! Но она не слышит, она не слышит!
Она просила его, умирая, подумать о себе, начать новую жизнь. Последнее слово ее было, чтобы он уехал из Москвы опять в Петербург. Он обещал ей. Он уедет… Да и разве можно теперь оставаться в Москве, разве будет он в состоянии видеть этот город, видеть этот дом, где была она, и где ее больше нет. Конечно, он уедет… Он совсем изменится, его не узнают. Пусть она оттуда, с неба, глядит на него и останется им довольна. Пусть она простит его, пусть только простит! Да, он исполнит все ее просьбы, все ее желания и потом будет ждать, когда наступит свидание, когда исполнится ее обещание, когда он уйдет за нею и к ней…
После похорон великой княжны император переехал в кремлевский дворец. Он не мог оставаться в том доме, где все напоминало ему страшную утрату. Но вместе с ним не переехала цесаревна Елизавета.
XVI
А там, далеко, за тысячи верст от Москвы, за тысячи верст от всех волнений московских, тишина великая стояла над небольшим островом, образуемом реками Сосвою и Вогулкою. Кругом страна дикая: горы на сотни верст тянутся, леса бесконечные. На острове городок - Березов.
У самого берега Сосвы, где еще недавно пустырь был, вырос вдруг маленький домик в четыре комнаты и с часовенкой. Домик этот построил почти весь своими руками светлейший князь Александр Данилович Меншиков. В одной комнатке поместились княжны, в другой - князь с сыном; в третьей - прислуга; четвертая комната отведена была под кладовую. А где княгиня Дарья Михайловна? Где ее поместили? Далеко она. Лежит она в могиле, в селе Услоне, близ Казани, на берегу реки Волги. Не вынесла дороги, а пуще - всяких мук душевных и оскорблений бедная Дарья Михайловна. Страшная была дорога в Березов. Чего только не натерпелись Меншиковы. Когда вышел им приказ оставить Раненбург, они выехали в рогожной кибитке и в двух простых телегах. Не проехали и восьми верст от Раненбурга, как Мельгунов, капитан гвардии, которому поручено было наблюдать за ссыльными, нагнал их с военной командой и всею бывшею княжеской дворней. Грозно и с бранью приказал он Меншиковым выйти из повозки. Солдаты и дворня стали выбрасывать на дорогу княжеские пожитки. Мельгунов объявил, что по приказу Верховного Тайного Совета, он должен осмотреть, не взяли ли Меншиковы чего лишнего против описи, и рад он был показать власть свою издеваться над вчерашним властелином земли русской. Все отобрал он, что только можно было.
Молодой князь Александр Александрович взял было с собою несколько мелких вещичек, платья пары три запасного, для занятий инженерные инструменты, зеркальце, три гребенки, с табаком жестянку. Совсем еще мальчик был князь Александр, но и его не пожалел Мельгунов - все это у него отнял. Заметил, что у юноши карман оттопырился: - "эй, что это у тебя в кармане, сказывай?"Со слезами неудержимыми стал прижимать князь Александр к себе то, что было у него в кармане, уж очень выдать не хотелось. Но Мельгунов силой отнял. Это был маленький мешочек с полушечками на два рубля. Обратился затем Мельгунов и к княжнам. У них вещей было немного, только кое‑что для работ и рукоделий, да теплые епанечки, шапочки, юбки, чулки.
- Это еще на что? - крикнул Мельгунов. И солдаты все отобрали. Швырнули сундук с телеги прочь, посыпались ленты, нитки, лоскутки разных материй.
Александра Александровна не удержалась и заплакала от оскорблений, а солдаты стали смеяться, перебрасывать друг другу с неприличными шутками ее ленточки. Один стал напяливать на себя ее кофточку. Александр Данилович и Дарья Михайловна закрылись в своей кибитке рогожей, чтоб не видеть этого позора. Долго шел осмотр, наконец несчастных отпустили. На Марье Александровне оставили только тафтяную зеленую юбку, штофный черный кафтан и белый корсет, на голове белый атласный чепчик, а для зимнего времени зеленую тафтяную шубку. На младшей княжне оставили зеленую тафтяную юбку, белый штофный подшлафрок и такую же, как у сестры, шубку и на голове такой же белый атласный чепчик.
Вся рухлядь домашняя князей Меншиковых состояло из двух лопаток, котла с крышкою, трех кастрюль медных, двенадцати тарелок оловянных, да трех треног железных. Не дали им ни ножа, ни вилки, ни ложки.
И поехали дальше Меншиковы, и всюду, где ни проезжали они, народ толпами сходился глядеть на них, кричал им вслед, показывал пальцами и плевался.
Вот похоронили бедную Дарью Михайловну, вот уж и Сибирь давно; в Тобольск приехали. Едут мимо ссыльных, что на дороге работают. Один из ссыльных подбирается ближе к телеге, где сидят княжны. Они смотрят на него и совсем не понимают, чего он от них хочет. Он нагнулся, набрал в горсть ком грязи и кинул его прямо в лицо княжнам.
- Вот на ж тебе, Александр Данилыч, - закричал он старому князю, - вот твоим деткам от меня гостинец. Упрятал ты меня сюда, - на ж тебе! Встретился‑таки с тобою, слава те, Господи!
Затрясся старый Меншиков, побледнел, как полотно, и горько заплакал.
- Боже мой! - прошептал он и крикнул ссыльному. - В меня бросай, в меня бросай, изверг, а не в этих детей несчастных, ни в чем они перед тобой не виноваты!
Вот какой путь был княжескому семейству. Дня не проходило без горьких обид, несносных оскорблений.
В Березове поместили их сначала в острог, но скоро поспел маленький домик. Александр Данилович все дни над ним работал, только в этой работе и забывал свою тоску, свои муки невыносимые. Поспел домик, перебрались туда Меншиковы. Княжна Марья Александровна принялась хозяйничать с тремя кастрюлями медными. Страшная жизнь началась, дни томительные: зима пришла лютая, дня почти совсем нету, тьма кромешная, тишина невозмутимая. Затопят княжны огонек в маленькой комнатке, подсядут к отцу измученному, с каждым днем слабеющему, и читают ему книги священные, а он рассказывает им свое прошлое. Поочередно дети записывают его рассказы, и так идут дни, недели, проходит месяц–другой.
Вот сидят они как‑то, а вокруг домика все та же тьма непроглядная; слышно было, как завывает метелица, дребезжит от нее маленькое окошко. Вдруг стук в дверь."Кто бы это мог быть? Час такой поздний". Вздрогнули все Меншиковы:"неужто новое горе, неужто и тут не оставят их в покое? Может быть, на казнь еще повлекут, о, Боже, хоть бы уж поскорее!.."Приподнялся было со своего стула деревянного, им же самим и сделанного, Александр Данилович, приподнялся, да пошатнулся и опять сел на место: ноги не послушались.
Дрожащими руками отперла дверь княжна Марья Александровна, отперла, и руки у нее опустились: перед нею мужчина молодой, в теплую шубу вверх шерстью закутанный, весь в инее. Но разом смекнула княжна несчастная, что нездешний это человек."Так, видно, и есть, видно, оттуда, из России, прислан нам на погибель!.."
- Аль не узнали? - раздался молодой и радостный голос вошедшего. - Да не диво, как и узнать‑то?!
Он стал снимать с себя меховую одежду, шапку большую снял с себя, и князь Александр Данилович и все дети его разом всплеснули руками.
- Боже мой! Федор Васильич, какими судьбами? Откудова?
- Из Москвы прямехонько.
- Так это тебя, тебя твои родичи прислали объявить мне приговор смертный? - проговорил Александр Данилович.
- Нет, ты ошибся, князь! - тихим и печальным голосом отвечал Федор Васильевич Долгорукий, сын князя Василия Лукича, - ошибся ты, Александр Данилыч, если б отец родной день целый на коленях стоял передо мною, умолял бы учинить тебе какую‑нибудь обиду, словом одним не обидел бы я, да и теперь меня самого бы, кажется, на казнь повели, если б узнал кто, что я здесь, в Березове.
- Что ж все это значит? - спросили разом все, ничего не понимая.
- А вот, дайте обогреться, дайте прийти в себя - все расскажу по порядку.
Княжны поспешили воды согреть, сварить что‑нибудь для неожиданного гостя, а он тем временем разглядывал их и едва от слез мог удержаться, смотря на Марью Александровну.
Искренно погоревал он о кончине доброй Дарьи Михайловны, передал Александру Даниловичу все, что знал о делах московских, а про себя еще ни слова! - не говорит да и только, зачем отмахал четыре тысячи верст, приехал в этот ужасный Березов. Из‑за вздору какого сюда не приедешь.
Наконец, пристали к нему все Меншиковы: говори, да говори, и он уж не может больше отнекиваться. Раскраснелось все лицо его молодое, опустились густые ресницы, глаз поднять не может ни на кого, неловко ему, страшно в чем‑то сознаться.
- Да не томи, Федор Васильич, говори, ради Бога, не скрывайся. Страшную весть какую‑нибудь, видно, ты привез с собою, так не жалей нас, ко всему привыкли, ничего уж теперь, кажись, не испугаемся, - говорит Александр Данилович.
- Может, я и привез страшную весть, да не для вас, а для себя. Но уж была ни была, слушайте, все слушайте: вспомни ты, князь мой милостивый, Александр Данилович, ведь нередко я к вам в Петербурге хаживал, и коли ты не был ласков, так ласкала меня добрая Дарья Михайловна, царствие ей небесное. Вспомните, княжны мои милые, не раз я плясал с вами в веселое времечко. Княжна Александра была тогда еще совсем махонькая, так я все больше с тобою, Марья Александровна, быть старался. И не даром для меня прошли те дни. Ты‑то, может, и внимания никакого на меня не обратила, а я с каждым разом все больше да больше о тебе думал, хотел было посвататься, да знал, что толку из этого не будет.
Все изумленно и внимательно слушали Федора Васильевича, а княжна, не отрываясь, смотрела на него странными, остановившимися глазами. В лице ее ни кровинки не было. Она не шевелилась ни одним членом, точно окаменела.