- Ничего! - мрачно ответила Катерина Алексеевна.
- Ну, не хочешь сказать, так я и не навязываюсь. А лучше бы сказала: если беда с тобой какая, али неприятность, вместе бы потолковали, ты знаешь, что я сердечно люблю тебя.
Наталья Борисовна говорила это таким ласковым голосом, так дружески и искренне смотрела на Катюшу, что и та, наконец, взглянула на нее приветливее.
- Много у меня бед всяких, Наташа, - сквозь навернувшиеся слезы проговорила она ей. - Бежала бы я из этого дома, а особливо от братца моего милого!
- Опять он! Что ж он с тобой делает?
- А то, Наташа, что уж и не знаю я, до чего они доведут меня. Теперь, вишь, принуждают всячески прельщать государя, хотят, чтоб вышла я за него замуж, ну… а мне это нож вострый, не могу я этого. И пуще всех тут действует брат Иван…
И Катюша рассказала Наталье Борисовне, что история эта началась уж давно, а теперь к концу клонится.
Хотела было Наталья Борисовна успокоить ее тем, что переговорит с ее братом, да побоялась, за себя побоялась, ничего ей не сказала, а решилась только непременно переговорить с ним. Случай представился скоро. Она была приглашена во дворец на вечер, и хоть часто отказывалась от подобных приглашений, но на этот раз решилась ехать. Первый контрданс танцевала она с Иваном Алексеевичем.
- Скажи на милость, князь, что это у вас с сестрою все нелады такие, за что она на тебя сердится?
- Эх, давно это, Наталья Борисовна, ненавидят они меня все дома, ну и сестра тоже лютым врагом своим считает… А какой же я ей враг? Никакого зла ей не желаю!
- Князь Иван, ответь мне ты сущую правду, верно ли это или нет, что ты хочешь насильно ее выдать замуж за государя?
Князь вздрогнул и даже побледнел немного.
- Кто тебе сказал, графиня?
- Кто бы ни сказал, видишь, знаю. Зачем ты это берешь на себя, князь Иван? Нехорошо, и не ждала я от тебя такого дела.
- Ну, так буду я с тобой говорить по душе, как перед Богом истинным. Видишь ли что, Наталья Борисовна: задумали мы давно уж это дело и точно, что мне первому пришла мысль такая; ведь тоже человек я, думал род свой возвысить, а теперь и хотел бы назад, да, право, не могу я этого, теперь уж не в моих руках это дело.
- И это правда, это верно, что ты не уговариваешь государя?
- Ни одним словом не уговариваю, да и, посуди сама, зачем мне это теперь? Ведь я один стал, все родные против меня. Вон сама ты знаешь, что сестра ненавидит, - ведь если это случится, если государь обвенчается с нею, так какого добра могу я ждать от нее?!
- Но в таком случае ты должен сделать все, чтобы помешать…
- Ох, не могу я этого, - печально проговорил Иван Алексеевич, - государь по–прежнему меня любит, но не во мне одном теперь сила. Любит он и отца моего, да, может, побольше, чем меня. Их много, они люди хитрые, меня уж не раз перехитряли, мне с ними не бороться, да и надоело это так, что и сказать не могу. Пусть там делают, что хотят, мне‑то что до этого? Ну, пусть вооружают против меня государя. Уйду от всего, не раз говорил им это, уйду, чтоб меня только оставили в покое. Не тот я стал в последнее время: что любил прежде - разлюбил, что манило к себе и радовало - теперь ненужным кажется…
Тем и покончился разговор у них. Увидела Наталья Борисовна, что тяжело на душе у ее друга, увидела она тоже, что совсем запутался он в сетях домашних и не хватает ему силы из них выбраться.
II
Император уверял Остермана и молодого Долгорукого, что вот он только поохотится немного, попрощается с Москвою и уедет в Петербург. Но этому прощанью и конца не было. Проходили дни и даже месяцы, а император все прощался: с утра запрягали ему экипаж, и князь Алексей Григорьевич увозил его в свою подмосковную, где они проводили, иногда вдвоем только, целые дни. Какие забавы выдумывал для своей жертвы Алексей Григорьевич, нам неизвестно. Но, видно, эти забавы были разнообразны, они совершенно завлекали и отуманивали бедного юношу. Он возвращался домой утомленный, но на другое утро опять повторялась та же история. Долго боролся крепкий организм Петра с этой ненормальной жизнью, но никакой физической силы не могло хватить надолго. И вот император то и дело начал простужаться, иногда дня на три, на четыре ложился в постель и не мог подняться. Природа делала последние усилия: император очень вырос, возмужал необыкновенно; он теперь, действительно, казался совсем взрослым, сформировавшимся человек. Лицо его переменилось неузнаваемо: детская нежность давно исчезла, глаза не были уж так светлы и прекрасны. Сестра Наташа плакала бы теперь горькими слезами, если б могла видеть брата, плакала бы еще больше, если б могла знать, что он уж почти позабыл ее, что его страшное горе, которое всех так напугало, прошло бесследно. Окружающие люди, у которых еще оставалась совесть, с ужасом помышляли о том, что готовит близкое будущее. При дворе только и толков было, что о поступках князя Алексея Долгорукого с компанией. Совсем уж и окончательно завладели они императором, совсем отдалили его от цесаревны Елизаветы, от Остермана, от всех, кто прежде ему был дорог и кто мог иметь на него хорошее влияние. Для каждого была ясна цель таких поступков; недаром на охотах неизменно присутствовали княжны Долгорукие: скоро кончится тем, что одна их них будет царской невестой. Стало повторяться меншиковская история, и враги Долгоруких утешали себя тем только, что эти замыслы все же в конце концов разрушаться, и Долгорукие приготовят себе участь Меншиковых. Ненависть к Алексею Григорьевичу и его семейству возрастала с каждым днем не только в дворцовых сферах, но даже и в народе. Всем было известно, как Долгорукие злоупотребляют своим влиянием, как обирают казну, творят всякие несправедливости. Только за одного Ивана Алексеевича еще находились заступники: в войске его любили.
Отлучки государя из Москвы, наконец, стали принимать изумительные размеры: иногда он уезжал верст за пятьдесят, даже за сто и оставался на охоте больше месяца.
Алексей Долгорукий из себя выходил, что так долго приходится ему возиться и все же еще не достигать никаких решительных результатов."Ну, да уж добьюсь же я, добьюсь! - повторял он себе. - Уж будет Катюша императрицей; так или иначе, а дело сделаю". Он призывал к себе Катюшу и начинал ей всякие внушения делать. Сначала она их молча выслушивала, но в последнее время совсем от рук отбилась.
- Эх, детками Бог наградил! - кричал и топал ногами Алексей Григорьевич. - Да что ж вы все с ума сошли, что ли? То Иван глупость какую‑нибудь выкинет, а вот и ты упрямиться стала, что ж это! Очнись, одумайся, глупая!
Княжна Катерина сверкала на отца своими черными глазами и повторяла одно и то же, что ни за что не станет она навязываться. Иной раз так страшно взглянет, что Алексей Григорьевич и слова не найдет, зашипит только, плюнет и уйдет к себе в сердцах.
- Жена! Прасковья! - кричит он. - Да образумь ты девку!
А княгиня только плечами пожимает.
"Да полно, нет ли тут чего‑нибудь? - догадался, наконец, Алексей Григорьевич. - Не завелся ли у доченьки какой предмет посторонний?!"Спросил он об этом княгиню, а та ему и говорит:
- Точно, замечаю я в последнее время, что есть этот предмет у нее.
- Кто же, кто? Говори…
- Да вот, этот франтик молодой, шурин цесарского посланника, Миллезимо…
- Так что ж вы голову с меня снять, что ли, хотите? Как прежде‑то ты мне об этом не говорила?! - закричал в совершенной ярости Алексей Григорьевич.
- Как же мне было говорить, когда сама я того не знала? Только что заметила, вот и говорю.
- А! Так это Миллезимо, - злобно шептал Долгорукий, - Миллезимо!.. Ну так… во–первых, ноги его не будет у нас в доме, это само собою, а во–вторых, проучу я его хорошенько. Ну, а что до доченьки, так еще посмотрим!..
Он призвал к себе княжну Катерину.
- Ты тут, говорят, непотребства разные заводить хочешь - с австрияком амуришься?!
Княжна побледнела. Она ли не скрывала от всех своего чувства и своих редких тайных свиданий с молодым графом, - а вот все‑таки же узнали!
- Я не завожу никаких непотребств, - стиснув зубы, вся дрожа, проговорила она, - а кабы и завела что, так кто тому виною? Ты сам, батюшка, меня учишь вести себя не так, как подобает честной девушке.
Алексей Григорьевич кинулся к дочери с поднятыми кулаками, но спохватился, удержался, и только глядел на нее с ненавистью.
- Ну, что ж, батюшка, бей меня, бей, тогда, может, я краше сделаюсь… Может, больше на меня, битую, позарится государь; бей меня, вот я вся пред тобою!
И она, сверкая глазами, подходила к отцу. Она его вызывала.
Вся кровь поднималась ему в голову, и он сжимал кулаки, но все же не трогался с места.
"И как это только родятся такие аспиды"! - думал он. - Так бы вот исколотил ее… а нельзя, нет, нельзя: будет царской невестой, будет царицей, припомнит. Нет, что это я, - нельзя так говорить теперь с нею".
Он сделал над собою усилие: кулаки его разжались, с лица пропала злобное выражение. Он тихо подошел к дочери и положил руку свою на плечо ей.
- За кого же ты меня считаешь, Катюша?! Точно, что ты меня очень рассердила; ведь ты знаешь, как я люблю тебя, о тебе вся моя забота. И тошно мне, что ты не хочешь понять этого, что ты бежишь от своего счастья. Ведь если я и сержусь теперь, так не на тебя, пойми ты, дитя неразумное, а на то, что ты вот себе гибель хочешь приготовить.
- Приготовлю гибель себе, так твоими же руками! - мрачно проговорила княжна Катерина и вышла от отца так величественно, взглянула на него так грозно, так свысока, что ему показалось, будто она и впрямь уже его государыня, а он ее подданный.
"Но ведь нельзя же, нельзя же оставить это дело! - думал он. - Нужно как‑нибудь свернуть шею проклятому Миллезимо, нужно удалить, чтоб и духу его здесь не было, да как это сделать, к чему придраться? Ведь у мальчишки этого тоже сила немалая - шурин графа Братислава! За него заступятся и другие иностранные министры, такую историю поднимут, что и не расхлебаешь… А все ж таки нужно попытаться". Случай попытаться скоро представился Алексею Григорьевичу.
Версты за четыре от Москвы граф Вратислав нанял себе для охоты участок леса. Как‑то выехал он рано утром с молодым Миллезимо поохотиться. Ехали они в экипаже, с ружьями за плечами, и пришлось проезжать им мимо дома князя Долгорукого. Он был у себя и увидел их. Внезапная мысль пришла ему в голову - "ну так погоди ж, погоди!" - шептал он.
И вот зовет он к себе двух гренадер своей гвардии (у него была уж и своя гвардия) и спешно отдает им какие‑то приказания. Гренадеры отправляются по направлению проехавшего экипажа графа Братислава.
Охотники у опушки леса вылезли из экипажа и углубились в чащу. Вот скоро раздался выстрел, потом другой, третий, потом в нескольких стах шагах опять выстрел. Два гренадера Долгорукого кинулись в ту чащу на выстрелы. Смотрят, пред ними граф Вратислав.
"Нет, это не тот, - шепчет один другому, - этого оставим, пойдем в ту сторону".
И они поспешили туда, где был Миллезимо. Он стоял за деревом и осторожно прицеливался в птицу. Раздался выстрел, птица вспорхнула, сделала несколько движений в воздухе и упала, как камень, в траву густую. И в эту же самую минуту четыре крепких руки схватили Миллезимо за плечи.
- Что это, что? - изумленно обернулся он.
Перед ним два гренадера, и крепко держат они его за руки и не выпускают.
- Оставьте! Что такое? - ломаным русским языком спросил он их.
- А то, что от его императорского величества не приказано здесь охотиться, а приказано всех, кто стреляет, схватывать и вести к его величеству.
- Может, это и так, - отвечал Миллезимо, соображая, что вышло только недоразумение, - но все же меня вы не смеете трогать, я кавалер императорского министра. К тому же, эта лесная дача нанята моим шурином, и я имею всякое право здесь охотиться. Оставьте же меня в покое, идите своей дорогой.
Но гренадеры не слушались. Самым бесцеремонным образом скрутили они назад ему руки и потащили за собой.
- Да постойте, куда вы, наконец! - взбешенный, кричал он. - Если вы мне не верите, если вы меня не знаете, так отведите сначала к другому охотнику, вон тот тоже охотится, слышите выстрелы, тогда поймете в чем дело.
Но они его не слушали и тащили из леса. Вот его экипаж; он говорит, что пускай хоть отпустят его, он поедет в карете. Они и этого слушать не хотят: тащат его пешком. Вот они уж в городе. Граф Миллезимо, с крепко связанными назад руками, должен идти между двумя гренадерами, утопая в грязи, должен идти мимо гауптвахты дворца, откуда на него смотрят офицеры и гвардия, идти до самого дома князя Долгорукого - всего пути около трех верст было. Гренадеры не отпускали его ни на шаг от себя и громко ругались. Граф понимал русский язык, понимал, что это такие ругательства, хуже которых и выдумать невозможно. Сначала взбешенный и оскорбленный, теперь он решился молчать и терпеливо выносить все это."Конечно, сейчас все разъяснится, глупые гренадеры будут наказаны за их поступок".
Подошли к дому Долгоруких, вот хорошо знакомый ему сад, вот та ограда, через которую перелезал он на свидания с княжной. Алексей Долгорукий вышел на крыльцо, увидев Миллезимо, нисколько не смутился, но поспешил отдать гренадерам приказание развязать ему руки, даже не поклонился молодому графу, не впустил его к себе в дом, только сказал ему из дверей:
- Жалею, что вы попались в эту историю.
- Да помилуйте, князь, - отчаянно кричал Миллезимо, - что ж это, наконец, такое? Прикажите немедленно отпустить меня.
- Вас взяли по приказанию царя.
- Прекрасно, но ведь вы же должны понять, что тут недоразумение, меня никто оскорблять не смеет. Я требую, чтобы вы немедленно распорядились наказать этих грубых солдат, которые не только связали меня, но даже оскорбляли и ругались.
- Нет, я их не накажу, - сухо отвечал Долгорукий, - они исполнили свою обязанность. Мне некогда говорить с вами, граф, идите своей дорогой.
И князь Алексей Григорьевич повернулся к нему спиною, вошел в дом и запер за собою дверь. Солдаты развязали, наконец, Миллезимо руки и скрылись. Он остался один перед запертой дверью. В первую минуту ему хотелось вломиться в дом и проучить хорошенько зазнавшегося вельможу, но дверь была заперта на ключ, и он тщетно в нее стучался.
Конечно, в тот же день поднялась история; Миллезимо рассказал обо всем графу Братиславу. Тот пришел в бешенство и так расстроился, что даже почувствовал себя дурно. Он послал секретаря посольства к герцогу де–Лирия сообщить ему о случившемся и просить его принять участие в этом деле.
Герцог де–Лирия в свою очередь немедленно отправился к Остерману. Он толковал ему о важности оскорбления, нанесенного в лице Миллезимо цесарскому посольству, о необходимости дать графу Братиславу надлежащее удовлетворение и окончить это дело тихо во избежание публичности. Если Вратислав не будет удовлетворен, он пойдет дальше, наверное, а принимая во внимание близкое родство государя с цесарем, можно ожидать весьма неприятных последствий. Остерман согласился с герцогом, хорошо понял, что нужно всячески удовлетворить графа Братислава и Миллезимо, даже прежде, чем они этого будут требовать.
От Остермана герцог де–Лирия поехал к Ивану Долгорукому. Тот тоже немедленно обещал все устроить и послал своего секретаря в австрийское посольство выразить графу Братиславу сожаление о происшедшем и уверение в том, что гренадеры будут строго наказаны.
Алексей Григорьевич глупо задумал это дело, и оно, конечно, ничем не кончилось. Видя, что ничего не возьмет, он старался повернуть все так, что Миллезимо будто бы на заявление гренадер о царском указе не охотиться на расстоянии 30 верст от Москвы, сделал выстрел над их головами, не попал, опять начал в них прицеливаться и обнажил на них шпагу. Это объяснение почему‑то вдруг стал поддерживать и Остерман. Через день герцог де–Лирия уже считал и себя оскорбленным, все чуть не перессорились. Глупая история положительно начинала грозить перейти в политическое событие. Наконец кое‑как все уладили. Князь Алексей Долгорукий извинился перед графом Вратиславом. Он прислал в цесарское посольство от своего имени бригадира, который объявил, что князь бесконечно сожалеет о случившемся с графом Миллезимо, что гренадеры за то, что не отнеслись к нему, вопреки данным им приказаниям, с должным почтением, наказаны, как того заслужили, и что их накажут еще сильнее, если будет угодно графу Миллезимо и если он сочтет недостаточным уже данное наказание. Граф Вратислав и Миллезимо махнули на все рукой и покончили дело. Следствием его было только то, что Катюша Долгорукая уж не могла рассчитывать встретить у себя в доме своего возлюбленного: конечно, ему теперь не представлялось никакой возможности появляться к Долгоруким. Он успел обо всем написать ей, и она стала еще раздражительнее и с нескрываемым уже негодованием глядела на отца своего. Только о том и думала она теперь, чтоб как‑нибудь убежать из дому. Если бы другой был характер у молодого Миллезимо, это бы и случилось непременно, но он не умел ничего устроить, а может быть, и трусил.