Затесался среди мужиков и проезжий небогатый рыцарь, родственник кюре; в церкви он занимал переднюю скамью, а во время проповеди даже прослезился. Ему, простой душе, очень про коня понравилось: "Не будьте как конь, как лошак несмысленный, которых челюсти нужно обуздывать уздою и удилами, чтобы они покорялись тебе". Про коня - это ты хорошо сказал, отче, говорил он Адемару по окончании действа; кони, они такие. Несмысленные они - даже из самых лучших. Не стоит быть как конь: кони-то на исповедь не ходят, разве что под уздцы потащишь, и то - кто ж коня исповедует! Разве сумасшедший какой. Надо иначе поступать, вот и я все думаю - к Рождеству-то надобно исповедаться, а то сколько народу с прошлого года перебил, ведь если помру случайно - как перед Господом оправдаюсь?
И подал нам, за неимением денег, серебряное кольцо со своего пальца. С просьбой молиться за рыцаря Юбера де Корбей, конечно.
Такие дела.
Пожертвованные башмаки подошли как раз Грязнухе Жаку, на котором обувь так и горела, изнашиваясь быстрее, чем на всех остальных. Ночевали мы тоже не под открытым небом - кюре за умеренную плату пригласил нас на ужин, обещав под ночлег выделить проповедникам уютный сарай. В этом-то самом уютном сарае, покуда Адемар оставался в доме священника, договариваясь с ним о паре-тройке добавочных проповедей, я и расспросил Рыжего Лиса о своем прекрасном друге.
Мы как раз вдвоем остались - Понс неотступно находился при Адемаре, а Грязнуха ушел куда-то шнырять по деревне (хотя Адемар ему и запрещал отлучаться, зная, что парень нечист на руку.) Лис рассказал мне немногое - но тем прекрасно достроил благородный образ друга, уже сложившийся в моей голове. Адемар, по Лисовым словам, был из дворянской семьи - не бедняк какой-нибудь, а самый настоящий сын и наследник прованского дворянина. У его отца на юге, у самых Пиренеев, во владениях графа Фуа, вассала графа Тулузского, был замок в совладении с другим бароном: так у них, лангедокцев, странно с наследованием. Это у нас все получает старший сын, а остальные вертятся, как хотят - а там фьефы делятся и дробятся вовсю, чтобы никто из сеньоровых детей в обиде не остался. Кабы Адемар захотел, он бы унаследовал часть замка и земель и жил бы припеваючи; но он с детства предпочел Господа Бога мирскому счастью и по собственному желанию был отправлен в Гранмонский монастырь в Прованском маркизате. На пятнадцатом году жизни мой друг Адемар, отказавшись от своих прав в пользу брата и сестры, все променял на гранмонтанскую черную рясу.
Он отказался от бенедиктинской или цистерцианской карьеры, потому как решил, что обе эти обители что-то больно уж походят на мирские государства, и слишком многого можно в них достичь - Адемар же не хотел ни пребенды, ни уютного места в канониках: он, сказал Лис с восхищенной улыбкой, всегда хотел только Господа. Вот и избрал обитель Великой Горы, основанную святым Этьеном де Мюрет нарочно ради того, чтобы удалить братию от соблазнов власти и славы. Это именно Этьеновы мощи начали чудотворить и исцелять сразу после его смерти, и аббат Пьер, преемник святого человека в управлении орденом, явился к раке основателя и яростно молвил: "Вот что, отче Этьен, я вам скажу! Для того ли вы основали нашу обитель на задворках мира, в глуши, чтобы сюда собирались толпы паломников и нас искушали известностью? А теперь сами вы творите чудеса и привлекаете сюда весь этот народ, превращая наш монастырь в какой-то постоялый двор. Поэтому, отче, при всей моей любви и почтении от лица братии я вам заявляю: прекращайте свое чудотворчество, иначе мы ваши мощи выбросим - простите - в клоаку." И удалось ведь напугать святого Этьена, тот подумал на небесах здраво - и исцелять перестал. Вот каким благочестием славна Гранмонская обитель, где монахи бенедиктинского устава живут и молятся во славу Божию уже полтора века.
Но наш Адемар столько не выдержал: первое время, будучи послушником и выполняя "работу Марфы", он был вполне доволен жизнью и монастырем, но стоило ему принять постриг и сделаться полноправным монахом, тут-то довольство и кончилось. Монахи освобождались от работ, чтобы заняться "благой частью" Марии - а именно созерцанием и молитвой - но мятущаяся душа Адемара не выносила покоя и начинала во всем видеть неполноту и соблазны. Адемар через пару лет монашества возненавидел появляться на хорах вместе с другими, потому что ему казалось, что вся братия лжет Господу, являясь в церковь только по долгу да чтобы похвастаться друг перед другом красивыми голосами. Его начало раздражать все вокруг - и банковские дела монастыря, достойные скорее ломбардской фирмы менял, и странноприимная гостиница, в которой монахи вежливее с богатыми паломниками, чем со своими братьями-гранмонтанцами, и больница, где, по словам Адемара, не приняли бы с почетом и самого Иисуса Христа, приди Он в нищенской одежде и откажись платить за второй день постоя. Его злило, как келарь распоряжается запасами монастыря и в голодные годы взвинчивает цены на монастырские излишки; и как раздатчик дополнительных пайков подозревает всех и каждого, что они притворяются больными, лишь бы получить добавочную порцию сыра и яиц. И тех, кто в самом деле притворялся - ради больничного покоя и пайковой добавки вместо молитв и бдений - Адемар тоже не мог одобрить. Он сильно ссорился с кантором, который имел привычку драть послушников за волосы по самомалейшему поводу - даже и в самой церкви, на хорах. По словам Адемара, брат, раздающий милостыню - елеемозинарий - отличался нелюбовью к нищим и убогим и выдумывал различные мелкие поводы, по которым старую одежду можно еще подновить или пустить на другие монастырские нужды, только не отдавать беднякам; а наставник новициев имел обыкновение не с добрыми намерениями приставать к слабым или развращенным послушникам, сразу выделяя таких в общей толпе привычным оком. В общем, Адемару не нравился никто и ничто. За краткий срок он успел перессориться с половиной братии, потому что требовал от них слишком многого - у него были свои понятия того, что должен делать монах, и он отличал монаха от мирянина, как ангелического человека - от человека плотского. Но сам-то Адемар тоже не был ангелическим, его часто обуревала дворянская гордыня и гнев при виде чего-либо мирского, пробравшегося под своды монастыря, и несколько раз он был наказан за серьезные драки - причем в одном случае Адемар замахнулся даже на главного приора, за что и сидел в монастырской тюрьме на хлебе и воде.
Настоятель, однако же, любил Адемара, и из понимания его сложного нрава сам предложил ему на время оставить обитель и отправиться на обучение - по его выбору - либо в Париж, либо в Болонью. Монастырю никогда не помешает новый ученый доктор канонического права, и аббат надеялся, что учение отвлечет Адемара от излишнего рвения к покаянию, которое у несовершенной души есть не признак святости, а путь всевозможных искушений. Настоятель считал, что в молодом монахе кипит дворянская кровь, толкая его на неистовства, и хороший отец-созерцатель из него не получится, пока тот не выплеснет свой пыл на какую-нибудь благочестивую деятельность. Если с тем же пылом, решил он, с которым Адемар обвиняет свою братию во всех возможных пороках, он накинется на учение - через несколько лет станет знаменитым доктором! Монах выбрал Париж - коллеж Сорбонна, благословленный легатом де Курсоном, уже посылал в мир длинные лучи богословской славы, а кроме богословия, Адемар не ведал достойных изучения наук.
Адемаров отец, обеспокоенный за сына, отрядил с ним по сговору с настоятелем конверза из простолюдинов, одного из тех, с кем в компании Адемар некогда прибыл поступать в новициат Гранмона. Этот парень, Понс, умом никогда не отличался, но был верный и надежный, и пригодный к любой работе, и весьма благочестивый - насколько может быть благочестив деревянноголовый простолюдин, из молитв знающий только "Pater" да "Confiteor". В Гранмоне он работал помощником кузнеца и прославился тем, что однажды на всенощном бдении в честь святого Юлиана от излишнего покаяния разбил в кровь весь лоб, отбивая о пол поклоны. Больше всего на свете Понс любил Господа Бога, хотя и не особенно знал, Кто это такой; а после Господа - Адемара, и с удовольствием сменил черную одежду монастырского конверза на походный плащ, чтобы послужить господину уже в новом качестве.
"В Париже-то - да, это было как раз начало века, подсчитывал Ренар Лис, загибая пальцы; - лет восемь назад, никак не меньше, нам и выпало счастье попасть в ученики к метру Амори."
Мою жизнь с Адемаром и компанией можно назвать по-всякому; нельзя только обозначить ее словом "скучная". Мне случалось узнать голод - когда на пятерых у нас была горстка бобов на неопределенный срок, и я с трудом, идя по деревне, удерживался от искушения свернуть шею доверчивой курице, сбежавшей со двора и подошедшей ко мне слишком близко. Один раз мы схлестнулись с компанией городских забияк - было это в городе Корбей, где Адемар сунулся за подработкой к местному декану каноников и был отправлен долой ни с чем. Зимою, в нетопленой комнатенке в Городе Учености Париже, куда мы все-таки добрались, я подцепил жесточайшую лихорадку и едва не помер; помер бы непременно, если бы не добрый и тихий Ренар Лис, сидевший со мною почти безотлучно, за неимением дров в очаге обогревавший меня растираниями шерстяной тканью и теплом собственного тела, а также по всем правилам пустивший мне кровь для снятия жара. У Адемара в то время были свои беды, и как раз тогда моя смерть его не сильно взволновала бы, как ни обидно мне это признавать.
В холодное время нам вовсе не приходилось мыться, и в городской грязи наша компания развела столько вшей, что зуд от укусов порой не давал мне заснуть. От подобной радости мы избавились только по весне - на сернистые бани, помогающие от чесотки в любое время года, у нас денег не хватало. Но все эти неприятности были ничто по сравнению с радостью совместного жития. Должно быть, первые монастырские общины обладали таким же счастьем, которое я познал зимой 1210 года от Воплощения, в скитаниях по Бри и Иль-де-Франсу в поисках прокорма. Об этом и именно об этом, я уверен, и говорил псалмопевец: "Как хорошо и как приятно жить братьям вместе! Это - как драгоценный елей на голове, стекающий на бороду, бороду Ааронову, стекающий на края одежды его…" Я привязался к Адемару и Лису, как к родным братьям, и нежно любил Большого Понса - когда мой первый страх перед его огромным ростом прошел, я понял, что нету человека глупее и добрее его. Если бы не Грязнуха Жак… Впрочем, и он в компании остальных был вовсе не плохим парнем. Кабы только не имел обыкновения меня задирать и не ревновал бы всех и каждого к Адемару, которого по-своему любил, несмотря на то, сколь часто от него получал по шее.
Меня прозвали Красавчиком - в компаниях вроде нашей студенты редко пользовались именами, данными при крещении. Прозвище мое происходило не оттого, что я был столь уж красив - скорее напоминал мышонка по сравнению с тем же Адемаром. Просто студентов смешила моя привычка при любой возможности мыться и чиститься, полоскать волосы в воде без крайней на то нужды и пытаться - впрочем, совершенно тщетно - выбрать из волос и одежды всех паразитов. "Ничто внешнее не пятнает человека, только внутреннее, еще апостол о том объяснял таким глупцам, как ты, - бывало, проповедовал мне Адемар, порицая за излишнюю страсть к чистоте. - Чем тереть без конца свою кожу, пока не протрешь до дыр, лучше бы ты лишний раз помолился и подумал о совершенстве Господа и всякой твари, к Нему стремящейся и с Ним сливающейся! Даже в монастырях это понимают: у нас вот в Гранмоне предписано мыться на Рождество, на Пасху и на Пятидесятницу, а чаще - разве что в особых случаях, по болезни. Нечего плоть холить особенно! Вот святой Этьен де Мюрет вместо мытья излишнего под одеждой кольчугу носил, для умерщвления телес! Мы на такие глупости не падки, но тоже знаем - мойся не мойся, от грехов никаким мылом не отмоешься."
Ох, да, это да. Грехи, грехи мои, грызущие по ночам, тревожащие днем, как камешек в сапоге! Адемар умело проповедовал - сколько раз бывало, что на его проповеди, хотя и платной, хотя и сказанной за бренные гроши пастве из сплошных деревенщин, я пускал покаянную слезу! Ненависть к отцу, побег от его власти не давал мне покоя - не говоря уж о том, что я бросил матушку, а она, не дай Бог, могла и заболеть, и умереть с горя - чему один я стал бы виною! Адемар, к моему удивлению, отрицал необходимость исповеди священникам: "Все мы едины во Христе Господе", - цитировал он на нашем языке, легко переходя на латынь и обратно, - "все мы - царственное священство в эпоху Спасения Христова, эпоху Духа Святого, которая уже настает. Время Ветхого Завета миновало с Рождеством, время Нового - окончилось недавно, приходит третья эпоха мира, последняя и очистительная. И настанет тем скорее, чем люди откроются Господу, отринув все, что стоит между ними и Христом - например, ненадобные обряды. Неужели ты думаешь, что Господь тебя не услышит и не простит, находись ты не в храме, а под открытым небом, под сводами храма Вселенной? А коли нужен человек, свидетель покаяния, то я подойду для этого ничуть не менее любого другого."
Но ведь ты, Адемар, сам был в монастыре, робко возражал я. Ты сам тонзуру носишь, хотя на лето и снимаешь одежку клирика! И в прошлой проповеди ты, помнится, говорил, что надо чтить церкви и жертвовать на храм - мол, нам ли, грешникам, от этого отказываться, когда даже сами Мария и Иосиф принесли за рождение Сына двух голубиц - уж на что они не нуждались перед Богом в оправдании!
Одно дело - что я говорю простолюдинам и за что мне платит глупый кюре на мой и ваш прокорм, отвечал Адемар. И другое - что я объясняю вам, моим избранным братьям, которых считаю готовыми принять благую весть во всей ее полноте.
Так что ж ты, на проповедях лжешь или недоговариваешь? - ужасался я от всей души и получал такой ответ:
Не лгу и не лукавлю, сказал мой Адемар, но вспомни апостольское речение: "И я не мог говорить с вами, братия, как с духовными, но как с плотскими, как с младенцами во Христе. Я питал вас молоком, а не твердою пищею, ибо вы были еще не в силах, да и теперь не в силах, потому что вы еще плотские." Вот и я питаю этих вилланов молоком, объясняя им так, как только они в силах понять, и не толкаю их на грех, но призываю к подчинению властям, потому что до иного они еще не доросли. Им пока позволительно знать истину только в таком, малом приближении.
Что же за истина такая, спросил я, внутренне содрогаясь: я точно не знал, но все казалось мне, что наш отец Фернанд тут же назвал бы подобные рассуждения ересью. Молоком-то что называют? Писание Божие? Неужели еще выше Писания есть законы, доступные немногим избранным?
А истина, парень, в том, что соединяющийся с Господом есть один дух с Господом, сказал Адемар. То бишь даже такой несмысленный мальчишка, как ты, может дорасти до совершенства и соединиться с Христом. Еще при жизни, парень, потому что мы и так суть члены Тела Христова.
Ты святым, что ли, хочешь стать, продолжал домогаться я - и получил такой ответ:
- Забирай выше, Красавчик. Любой человек может стать самим Господом, потому что для того Он нас и предназначил! Так учит метр Амори, во многом подобный апостолам, и если кто из всех людей и близок к совершенству во Христе - так это именно он, великий теолог, величайший из ныне живущих.
Ух, как я пугался таких речей! Тогда я, помнится, зажмурился (боясь немедленного Божьего наказания), и попросил Адемара пока больше не говорить со мной об этом. Чего-то моя душа не могла принять в подобных рассуждениях; но я был мало образован и не умел спорить, а кроме того, во всем верил Адемару, видя, что он в самом деле добр, благочестив и всем хорош, а значит, не может следовать дурной доктрине. Так, должно быть, ересь и проникает в сердце человеческое - через веру доброму другу, от человека к человеку; но Господь упас меня - тогда я был слишком глуп и слишком занят собой, чтобы в самом деле заразиться ересью. Может быть, и к добру, что мне так и не пришлось вживую увидеть велеречивого метра Амори де Шартрез: я всегда был склонен тянуться к ярким и добрым людям, возможно, теолог-еретик и смог бы совратить меня в свою веру, как это некогда случилось с Адемаром. Тем более что до получения степени доктора теологии метр Амори занимался преподаванием Семи Искусств, а значит, был крайне искушен в диалектике, искусстве убеждения.
Мы зарабатывали на жизнь проповедями: вернее, проповедовал по большей части Адемар. Порой и в публичных его речах проскакивали опасные идеи - не совсем ясное толкование той или иной строки Писания, соображения о святости всего сущего, в особенности - души человеческой. В том Адемар и видел отчасти свою миссию: нести свет веры метра Амори по городам и весям, преподнося его доверчивым слушателям в таком виде, чтобы они не сразу догадались, что это такое им скармливают под видом манны. Он был истинным подвижником парижской ереси, мой Адемар - даже после смерти метра Амори, когда в окрестностях Парижа было опасно сказать "Дух Святой", чтобы не быть заподозренным в сочувствии знаменитой секте, он продолжал делать свое дело. Милая моя, я верю, что Господь пощадит его за искренность намерений, и в посмертии он не получит вечного осуждения.
Впрочем, речь моя еще о том времени, когда Адемар был жив. Кроме проповедей, мы зарабатывали мираклями - по великим праздникам показывали в лицах сценки из Писания на церковных площадях, а кой в каких приходах - даже и в самих храмах, что по зимнему времени было куда веселее. Порой бывало, за Рождественскую неделю мы каждый день по несколько раз разыгрывали по разным церквям города пришествие волхвов или "Игру о разумных и неразумных девах, или Супруга" - и к вечеру я уставал настолько, что не мог ни руки поднять, ни головы повернуть, ни даже поесть честно заработанной рождественской пищи. Самих сценок было несколько, и они так приедались нам, исполнителям, что раз на десятый я уже помыслить не мог, как подобная чепуха может зрителям нравиться! Особенной популярностью пользовался миракль о грехопадении. Я изображал в нем не кого-нибудь, а саму Еву-прародительницу. Дело в том, что из нас пятерых я был самым хрупким и женовидным, и отросшие ниже плеч волосы стричь мне не позволял Адемар - они пригождались для роли. Впрочем, волосы половину действия оставались прикрыты платком - он указывал на женское смирение Евы и ее послушание, а кроме того, слегка скрывал мне лицо. Прежде Еву изображал Рыжий Лис, но он для адекватного исполнения был уже староват и с радостью уступил почетное место мне, а сам в это время управлял самодельным Змеем - хитро сделанный Адемаром, тряпичный Змей на деревянных шестах скользил вверх-вниз по толстой балке, изображавшей ствол Древа Познания.
Сам Адемар играл роль диавола; бес из него, признаться, получался прекрасный - ловкий, черный, сладкоречивый, поначалу даже мне от него страшновато делалось. Когда мой друг, надев на голову рогатую маску, вкрадчиво прикасался к моему плечу обтянутой черной перчаткой рукой, говоря низким, льстиво-угрожающим голосом - меня аж передергивало. Первые пять раз.
- Что твой Адам? Адам груб, грязен и изрядно глуп, с ним я говорить не стану о такой важной вещи, - отмахивался Адемар в сторону Прародителя - его изображал Грязнуха Жак, а посему слова искусителя не вовсе являлись неправдой.