Рыцарь Бодуэн и его семья. Книга 1 - Антон Дубинин 21 стр.


Понс отпустил меня, потому что я обмяк и начал горько плакать. Оказавшись на полу, я первым делом подобрал сломанный Крест и стал плакать над ним, составляя две половинки вместе. Но раны Господу уже были нанесены, новые раны, будто мало Ему старых - обе ноги деревянной фигурки сломались, и я смотреть не мог без рыданий на склоненное к плечу отрешенное Лицо. "Лучше бы мне самому сломали обе ноги, чем так надругаться над Вашим образом, Господи Иисусе!" Видя, что со мною пока не поговоришь толком, Адемар оставил меня и приказал остальным собираться: пора было идти на сходку к метру Ромуальду. "Пусть подумает, ему нужно время, - сказал Адемар, - Оставим его одного, перерождаться всегда тяжело. Помню я себя после первой проповеди метра Амори…" Лис перед уходом потрепал меня по плечу, но я отдернулся от дружеской ласки, как от раскаленного железа.

В одном был прав Адемар: он в самом деле сломал не только деревянное Распятие. Он переломил пополам мою любовь к нему, нашу дружбу, которая прежде казалась мне нерушимой. Вот тебе и "in hoc festa santissimo sit laus et jubilatio, Аллилуйя", вот тебе и "Мы братьями все назовемся"… У меня, к счастью, оставалось достаточно времени до вечера, чтобы поразмыслить над своей дальнейшей жизнью; одно я понял ясно - какой бы она ни была, она должна отныне идти вдали от Адемара. Пусть даже он и его товарищи - мои единственные друзья на свете; если ради дружбы с ними надобно отказаться от дружбы с Господом - Его я люблю все-таки сильнее, нежели их. Я поцеловал сломанное распятие не один раз и обещал Господу починить Его изображение, как только смогу; попросил ради страданий Воскресшего прощения за себя и Адемара, и за всех остальных. Если Ты, Господи, будешь карать за грехи - кто устоит? Ведь нет праведного ни одного… Не входи в суд с рабом Твоим, потому что не оправдается пред Тобою ни один из живущих. Проплакав целый день до темноты, я так устал, будто таскал на спине бревна; внутри вовсе не осталось влаги, и я выпил целый кувшин жидкого пива, нашедшийся у нас в доме, и воздал должное подаренным домовладельцем яйцам и ветчине. Такова была моя пасхальная трапеза. Попутно я собрал все свои вещи, надеясь, что хотя бы их честно отработал трудами в качестве Евы, Авеля, Марии Магдалины и прочая, прочая. Вещей оказалось немного - короткая котта, шерстяной плащ, миска, ложка, огниво, шило и моток веревки, новая пара башмаков. Адемаров часослов, который он мне как-то в порыве щедрости подарил насовсем. Свирель, на которой я так и не научился играть (Лис учил, но редко и с недавнего времени). Широкополая шляпа, пояс. Вот, кажется, и все. Если не считать раненого креста, завернутого мною в полотенце.

Уже затемно, как раз когда я затолкал в торбу все, что туда помещалось, вернулись мои друзья. Верней, теперь уже - бывшие друзья, потому что блажен муж, который не идет на совет нечестивых, и не сидит в собрании развратителей (только этим - своим сомнительным блаженством - я и мог себя утешать при мысли о моем скором и полнейшем одиночестве.) Адемар сразу все про меня понял; ну что же, Красавчик, сказал он, это хотя бы выбор - не хуже любого другого. Денег я тебе дам из заработанных сообща, ты на них имеешь право - тем более что при вступлении в наше братство ты внес немало, стоимость целой лошади. Можешь уходить хоть сейчас; надеюсь, ты не помчишься на нас доносить на ночь глядя, а помянешь добро и просто уйдешь из нашей жизни.

Впрочем, по лицу его я видел, что он очень огорчен. Он привязался ко мне - конечно, слабее, чем я к нему, но все равно привязался; люди прикипают сердцем даже к собакам, которые живут у них подолгу. А меня Адемар сам лечил, учил чтению и рассказывал мне сказки вроде той про Назона; еще бы он не страдал от такой моей неблагодарности!

Доставлять боль своему другу было в самом деле ужасно - спасало меня только то, что сам я и помыслить не мог без слез, как же отныне буду жить без Адемара. Казалось бы, тот же Лис обращался со мною добрее - но все равно, стоило мне взглянуть еще раз на смуглое лицо друга, на его кривую усмешку, и я тут же понимал, что буду безумно тосковать именно по нему. Прав я был, когда задумывал уйти до его возвращения! А так моя решимость остаться верным Господу поколебалась мгновенно: Господь был далеко, на небесах, а Адемар - здесь, предо мною, и нужно только сказать ему, что выбираю оставаться с ним. Быть его учеником, его верным, его еретиком… Кем угодно, лишь бы подле Адемара.

Охранило меня от сего губительного поступка только воспоминание - об ужасном хрусте, с которым сломалась перекладина Распятия, звуке, похожем на хруст костей. Я взял деньги - мне не хватило гордости от них отказаться. Слишком хорошо я узнал за этот год, что такое голодать и нуждаться. Адемар не сделал ни малейшей попытки обнять меня на прощание; я боялся, что от вспомнит о подаренном часослове и отнимет его - а мне так хотелось оставить себе что-нибудь на память об Адемаре! Но он не вспомнил про книжечку - которую я впоследствии не раз мочил слезами. Она и сейчас при мне: другого часослова у меня никогда не было. Хорошая книжка, крепкая - столько лет мне прослужила; красиво переписанная, без каких-либо еретических пометок на полях. Только кое-где надписано: "Nota bene", "Употребить в проповеди" - твердым, красивым Адемаровым почерком.

Лис обнял меня в дверях и даже поцеловал; он спросил шепотом, не подожду ли я до утра - не без надежды, что до утра я остыну и передумаю. Жак сказал что-то насчет того, что со мной приятно было познакомиться. Подошел и облапил медвежьими объятиями бесхитростный Понс. Он даже сказал фразу - самую длинную, какую я от него слышал за всю совместную жизнь: "Если что, ты, друг, того… обратно возвращайся. Если передумаешь. Мы тебя завсегда примем."

Адемар, стоявший в глубине комнаты, в самой темноте, сказал оттуда только - "Счастливо, Красавчик". И усмехнулся - о том я скорее догадался, чем разглядел; впрочем, не знаю, может быть, усмешка и не получилась. Я опустил голову, чтобы снова не заплакать при всех, и в последний раз перешагнул порог дома на улице Фуар. Я знал, как, полагаю, знал и мой наставник, что больше мы не увидимся - по крайней мере, в этой жизни.

Ты удивишься, милая моя - даже сейчас, когда я познал горечь потерь куда больших, иногда я просыпаюсь в слезах от того старого, детского расставания. Последний раз я горевал о нем, когда узнал - несколько лет назад - о смерти Адемара, упокой Господь его душу. Об этом я тоже намереваюсь рассказать в свой черед - теперь, когда мой рассказ не cможет повредить уже никому.

* * *

Первое время без Адемара я страдал невыносимо. Просыпался по ночам в надежде, что все дурное было сном и сейчас я обнаружу подле себя спящих друзей. Не обошлось у моего слабого сердца без ропота на Господа: "Ради Тебя я оставил тех, кого любил - почему же Ты не утешишь меня?", бывало, молился я у придорожных распятий. И тихий голос из глубины сердца моего отвечал, что невозможно помогать тому, кто не берется за протянутую руку, невозможно обрадовать того, кто упорно отказывается радоваться.

Я купил себе мула - животину старенькую, с клешнястыми копытами, да еще и слепую на один глаз. Денег на лучшую лошадку у меня не хватало, да я и не хотел лучшей - не нужно боевого дестриера тому, кто всего-то собирается проехать недельный путь из Иль-де-Франса до сердца Шампани. Я намеревался вернуться домой.

Будь я тот же, что год назад - никогда бы мне не добраться до родной земли живым и здоровым. Да мне бы просто не хватило духу решиться на такое возвращение! Но я был уже не тот беспомощный мальчик, который до смерти боялся отца и не знал, как выглядит город, а собственные раны умел лечить одном только способом - перетягивать их жгутом так, что члены немели. Благодаря Адемару я многому научился; именно уроки и опыт моего покинутого друга помогли мне беречься от воров, торговаться за доходяжного моего мула, купить в дорогу дешевой и сытной еды - ровно столько, сколько надобно. Я надеялся найти своего брата - дома или в Куси - и через него обрести помощь и кров, например, в том же замке сеньоров. Я уже на многое годился - мог послужить и оруженосцем, и даже помощником капеллана, вследствие редкого умения читать. Здоровье мое за год скитаний значительно поправилось, и хотя я оставался бледным и хрупким, на самом деле мог выдюжить многое. Из чего делаю вывод, что главною причиной моего отроческого нездоровья была стойкая нелюбовь ко мне мессира Эда и страх перед ним.

В лавчонке на Малом Мосту я купил нож. Недурной, из хорошей стали, с кожаными ножнами. Конечно, это не защита от настоящих опасностей - но все-таки с ножом я чувствовал себя уверенней. Я надеялся, что для шампанских разбойников являю собой слишком жалкую и недостойную внимания добычу - но все равно намеревался передвигаться в компаниях, примыкая к торговым обозам. Многие тянулись на "горячую" ярмарку в Труа, и мне хотелось затесаться им в товарищи.

Не доезжая до границ нашего феода пары миль, я остановился в монастыре святого Мавра - эта достойная соседствующая с нами обитель обладала не только неоценимой мельницей, но еще и странноприимным домом по бенедиктинскому обычаю. Мне уже приходилось бывать в Сен-Мауро - матушка еще в детстве возила меня к монахам на кровопускание: не в случае болезни, нет - но для общесемейной оздоровительной процедуры, которой мы с братом порою подвергались (не без удовольствия). Кровопускание в монастыре, на светлый праздник Пятидесятницы, означало, кроме аккуратных монахов-"минуторов", еще и вкусную пищу дней торжества (жареных на сале угрей и яичницу, вино и хрустящие вафли), ночевку в гостинице (без мессира Эда, не одобрявшего этой процедуры, как и вообще всего, связанного с уплатой денег). Так что со странноприимным домом бенедиктинцев, в котором они обязались бесплатно предоставлять всем странникам приют на целые сутки, у меня были связаны только хорошие воспоминания. Кроме того, я надеялся за эти сутки разузнать, где находится мессир Эд, не дома ли он; я весьма надеялся, что он еще не успел вернуться из своего долгожданного похода. Военные походы, знает всякий, иногда по десять лет длятся; а этот к тому же - крупный, половина французских ленов в него отправилась, не может быть, чтобы за сорок дней карантена они успели все дела завершить и не увлеклись!

Впрочем, сердце мое подсказывало обратное. Оно говорило, исходя из собственного горестного опыта, что отец мой имеет свойство, которое никаким походом не уничтожится: обыкновение появляться дома в самое скверное, самое неудобное для меня время.

Глупое сердце мое боялось все больше и больше - еще по дороге, покуда места делались все более знакомыми. Возвращался я через Провен, и снова была весна и Пасхалия, как некогда (всего-то год назад!) - в страшный день, когда мы с Рено ехали вслед за безмолвным мессиром Эдом, смотревшим на меня, как сама смерть. Заслышав конскую поступь, я вздрагивал; если щеку мне задевала ветка - подскакивал на спине мула, так что бедное животное прядало ушами и фыркало. Часть пути до Сен-Мауро мне пришлось проделать в одиночку, и некому было отвлечь меня даже пустяшным разговором, так что призрак отца оставался единственным моим попутчиком - как ни отгонял я его молитвами и убеждениями разума. К монастырю я подъехал на закате, как раз когда звонили повечерие, и к этому времени мое истовое желание увидеть свой дом и родных немало поистрепалось. От него оставался жалкий огрызок, приправленный страхом, страхом… Милая моя, никого в своей жизни я не боялся так, как мессира Эда.

В качестве паломника я побывал на монашеском повечерии, смиренно стоя в самом притворе церкви и подпевая молитве часов по Адемарову часослову. Я истово молился, проговаривая латинские слова, и вкладывал в каждое из них - "Боже, приди избавить меня, Господи, поспеши на помощь мне" - свою особую мольбу: не встретиться с отцом. Увидеть бы маму, брата встретить - но только б избежать мессира Эда. И чем дальше я молился - тем тревожнее мне становилось. Я невольно начинал по-новому воспринимать житие Алексея, человека Божия, о котором так много слышал в детстве. Этот знатный римлянин (может быть, второй сын?..) сбежал от родителей, чтобы избежать женитьбы (или смерти для людей и Господа?), а потом вернулся в отцовский фьеф и жил там, как нищий, под лестницей родного дома, питаясь объедками и молясь только об одном - чтобы никто из родственников его не узнал…

Почестей, которые обычно встречали нас с матушкой во времена нашего гостевания у бенедиктинцев, черные монахи мне не оказали. Их устав обязывал мыть руки и ноги каждому постояльцу, независимо от возраста и звания, и с поклоном раздавать монастырские пайки, а если гость очень уж голоден - проводить его в трапезную и приготовить для него отдельное блюдо. "Принимать как самого Христа" - эту строку устава клюнийцев я знал хорошо, ее часто в качестве упрека к монастырскому приему высказывал мой прихотливый брат. Мне же мрачноватый монах-гостиник - молодой, почти что как послушник - указал, где стоит таз для умывания бедных (к которым я, в своей нелепой шляпе и заплатанном плаще, был безоговорочно причислен). Но я остался весьма доволен, и когда меня препроводили в общую комнату и снабдили яйцом, пол-фунтом сырого сыра и краюхой хорошего, еще не черствого хлеба. В одном помещении со мной ночевало еще трое бедняков - каких-то работников, шедших из города в деревню (не в нашу, в другую), и одно семейство с грудным ребенком, скулившим всю ночь, как щенок. Спать мне это не помешало, но породило множество снов о собаках, с которыми я возился, гладил, ласкал, выбирал блох…

Все мои соседи по комнате уже спали при моем прибытии, так что расспросить о делах в феоде никого не удалось. Я потихоньку съел свой паек при свете ночной лампы - дырявого железного шара под потолком - и заснул с надеждой, что завтра удастся исповедаться. Впервые за год с небольшим - и не отцу Фернанду, а совершенно незнакомому монастырскому священнику, может быть, доброму, как сам Господь!

Благополучно проспав заутреню, я вместе с остальными гостями потопал на утреннюю мессу. За нами зашел брат госпиталий, то бишь гостиник; теперь-то я хорошо рассмотрел его - не такой молодой, как казалось на первый взгляд, светловолосый, сутулый и болезненный на вид, он незаметно для гостей потирал плечи через рясу - из чего я сделал вывод, что ему хорошо досталось на капитуле (благо он проходит как раз перед утренней мессою). Когда мне последний раз приходилось пользоваться гостеприимством иноков Сен-Мауро, гостиничным братом служил кто-то другой. После участия в богослужении нас полагалось накормить, вследствие чего гости бодро потянулись в церковь - оставалась только женщина с ребенком, который был слишком мал, чтобы носить его на службу. По дороге к нам присоединилось еще сколько-то гостей из половины для знатных паломников. Опасаясь сам не знаю чего, я без оглядки семенил за госпиталием, натянув на уши свою бордовую шляпу, так что напоминал небольшой гриб, обретший способность ходить.

Мы пересекали залитый солнцем клуатр по пути к церкви, такой пасхальной, уже звонившей в колокола - как любил я всегда колокольный звон, утренний пробуждающий и вечерний плачущий, и тонкие голоса бенедиктинских tintinabula - колокольчиков, и глубокий бас их тяжелых собратьев, campanae… Сквозь окна крытых галерей по четырем сторонам падали длинные полосы света, мешаясь с солнечным морем на открытой середине клуатра, весь мир предлагал мне радоваться пасхальному времени - а я не мог…

Голос, послышавшийся сзади и сбоку, был сердитым и властным. Таким голосом люди не просят, а командуют, и я слегка сжался, стараясь весь втянуться под поля собственной шляпы. Кто-то высокий (судя по длинной, широкоплечей тени, шагавшей впереди него) приближался от одной из галерей, громко выговаривая:

- Эй, брат, как вас там - госпиталий… Вы что, смеетесь все надо мной? Келарь отсылает меня к приору, приор - к аббату, а у вашего чертова аббата даже месса служится отдельно ото всех, до него хрен доберешься! Вы же мне, дьяволы вас подери, вчера говорили, что насчет склепа все будет улажено!

Брат гостиник, ссутуливаясь еще больше, резво развернулся к обладателю грозного голоса. Гости, спешившие за ним, замерли, сбиваясь в маленькое стадо.

- Но мессир Эд, сразу же после часа третьего, во время работ… Отпевание же назначено на час шестой, до того время терпит…

Мессир Эд?!

Конечно же, я вздрогнул. Конечно, втянул голову в плечи, ах Боже Ты мой, как я мог надеяться скрыться - будто бы я не знал, что отец повсюду, что он всеведущ и всемогущ, что он вновь настигнет меня, и через год, и через десять, мне от него не уйти… Спокойно, болван, многих так зовут, сказал я себе, полно благородных мужчин в Шампани и Бургундии носят такое имя, успокойся, не беги, стой на месте, может, это не он, (тут как раз госпиталий, развеивая мои сомнения, назвал его нашим родовым именем, от которого я похолодел) - а если даже и он, то пускай, главное - не смотри на него… Не смотри, сказал я себе - конечно же, оборачиваясь, потому что не мог стоять к нему спиной.

Конечно же, это был мой отец. Огромный, сущий великан, стоявший против света, но достаточно подсвеченный солнцем сзади, чтобы я узнал…

Своего брата. Он несказанно вытянулся за этот год - куда больше, чем успел вырасти я. Волосы его золотели на солнце - совсем не отцовским, а материнским цветом; топорщилась молодая короткая борода. Он был одет в желтое, с нашим родовым черным львом на груди, с перевязью на поясе - правда, пустой. Руки он заткнул за пояс и недовольно скалил зубы, но разве ж его лицо, даже восемнадцатилетнее и мужское, могло быть по-настоящему страшным?

Я так остолбенел, что даже не сразу понял значение подобного обращения. Я вышагнул из переминающейся компанийки паломников, по дороге стягивая с головы нелепую свою шляпу и улыбаясь в надежде на узнавание. Рыцарь продолжал хмуриться, губу его еще выговаривали о каких-то склепах, о договоре, о том, что все в монастыре что-то ему должны. Он посмотрел на меня, слегка сощурился. Не сразу узнал.

- Братец?..

Мы обнялись. Вернее, Эд обнял меня, для этой цели довольно низко нагнувшись, и я удивился, когда моей кожи коснулись его теплые слезы.

- Ты и не знаешь, - выговорил он, начиная рыдать так быстро и бесхитростно, как немногие наследники пэров Карла Великого умеют в наши скрытные дни. - Откуда ж ты взялся? Готовься плакать, братец, сегодня хороним нашего отца.

Обмякнув от постыдного облегчения, я облапил Эда руками.

Назад Дальше