Но Аймер не умолкал. Его охватила веселая лихость сравни той, что накатила ради драки, и понадобилось еще три удара, чтобы он наконец замолчал, сплевывая кровь и перехватывая воздух - и все равно, хоть и хрипло, договорил речитативом последние слова. O clemens, O pia, O dulcis Virgo Maria. Бернарово восхваление Царицы под весенней луной, призванное ободрить Антуана, привело самого Аймера в состояние спокойной отваги, так что когда по окончании пения в его ногу хорошенько всадились первые тернии открывшегося леса, он даже не вскрикнул - а если и вскрикнул, то лишь от острого узнавания этой боли.
Розы.
Теперь все станет понятно!
Понятно… что такое это "все", наконец, все, которое станет понятно?
Короткий треск, так что почти не устоять на ногах - и возникшее совсем рядом мокрое и несчастное лицо Антуана, который только и успел выдохнуть ему в лицо: "Прости, Аймер, прости"… Ах, вот что это было такое, это был отхваченный ножом снизу кусок собственного Аймерова скапулира, и это кусок скапулира теперь заталкивали ему в рот, так что Аймер, давясь слюной и по-прежнему не боясь, успел показать социю только глазами:
Влево-вправо - "Нет, нет, не за что же!" - и вверх, если только Антуан успел и смог рассмотреть: "Все же… все как надо, идиот!"
За что простить-то? Не виноват же! Это не то, что ты думаешь! Это же только… Только…
Это только мешочек на шее Раймона, мешочек на шнуре, кожаный, плотный, выбившийся из-за ворота. Он небольно хлопает Антуана то по шее, то по затылку, как попадет, раскачиваясь при ходьбе. Потому что Антуана ведет именно Раймон - и Антуан почти благодарен за это, смутно различая в порывах света из-под легких облаков, как тащат его брата, рывками и пинками вздергивают, споткнувшегося, на ноги. А Раймон, можно сказать, добр, Раймон просто поддерживает его под локоть - или под оба локтя, коль скоро они связаны сзади, тем же Раймоном и связаны. Не потому плакал Антуан, глотая собственные слезы и топя плач в частом дыхании, что было ему больно и страшно - хотя и страшно было, и дергала боль в шее и в связанных руках, все это просто ничто по сравнению с касаниями мягкого мешочка, пахнущего травами, кожей, Раймоновым потом.
- А это что у тебя, Раймон? Ладанка?
- На, посмотри, если хочешь. Только не вздумай открывать.
Пастух щедро позволяет принять в руку кожаный мешочек, слегка наклоняется к Антуану, чтоб не натягивать шнурок. Подпасок тринадцати не то четырнадцати весен от роду бережно мнет кожу пальцами, прощупывая внутри что-то шелестящее - бумажка? Листок? Пергамента кусочек? И еще какие-то катышки, не то зерна, не то камешки, не понять.
- Называется "бреу". Ага, как папское послание, только получше всяких там поповских писулек, с настоящей силой, - Раймон заталкивает ("не мни так, хватит") мешочек обратно за ворот. - На мне зашита, не снимается - вишь, шнурок какой короткий - ну и не открывается, иначе оттуда вся сила фью! - и наружу уйдет. Там молитовка одна специальная зашита, и еще кой-чего, только я тебе больше не расскажу. Ведьма, которая мне это сделала, запретила много трепаться.
Летний перегон, конец июня, ночи такие светлые, что, можно считать, ночи и нет. Раймон печет лепешки - у него отличная плоская сковородка, отличная деревянная лопатка, чтобы поддевать края. Когда капелька юной луны стечет ниже, до кромки низких деревьев гарриги, нужно будет разбудить сменных - Арнаута из Верхнего Прада и мон-марсельского подпаска Бонета. А завтра уже будут возле корраля, конец придет ночным бдениям. Бонет и впрямь намеревается стать пастухом, у них половина семейства пастушеская, а Антуану такого счастья пока не видать. Чудом отпустил отчим на летний выпас в родные горы, благо с "французской" стороны пасет сейчас Раймон Кабанье, овцы все на Брюниссандины, сто сорок голов, густорунные, ладные, голова к голове, - Брюниссанда не обманывает деньгами, да и подмастерьев Антуанов отчим как раз нанял двоих, оба умелые, не чета нерадивому пасынку, тот лучше пусть иначе отработает… Так что лето - это счастье и свобода, это запахи гор, это пора делать сыры в маленькой артели в горах неподалеку от Акс-ле-Терма, а глава великолепного лета - великолепный Раймон, красивый, как бог, щедрый и самый храбрый, Раймон с пастушеской дудкой за поясом, на которой он не прочь поучить играть, Раймон, у которого за тем же поясом сзади заткнут длинный кнут: этим кнутом он, говорят, насмерть забил однажды горного волка. И нож у него самый длинный, яркий и острый: ему метнуть нож в цель - все равно что плюнуть, хотя, как говорит Раймон, если у тебя в драке под рукой есть нож, самое глупое, что можно сделать, - это его забросить подальше. И не вздумайте, парни, ножи метать - лучше научитесь как следует ими работать.
У Раймона шапка кудрей, в которой ломается любой гребень; у Раймона полотняные штаны, обмотанные по голеням кожаными ремнями, и рубашка с вышивкой по вороту: вышивала настоящая мастерица, его каталонская любовница, про которую ходили слухи, что она и в горах, в артели не стыдилась друга навещать. У Раймона широкополая кожаная шляпа - всякий мечтает о такой шляпе! Только мало где шьют шляпы из кожи, а ведь как удобно: и зимой, и летом можно в такой ходить, и от дождя защищает куда лучше обычного капюшона либо соломенной плетенки… Раймон умеет насвистывать сквозь зубы едва ли не красивей, чем на дудке играть; у Раймона сестра - самая красивая девица в Мон-Марселе, да и в Верхнем Праде, пожалуй, тоже; у Раймона по Пиренеям с обеих сторон - что с нашей, что с каталонской, до самой Пучсерды, а то и до Барселоны - толпа друзей и кумовьев, Раймон прошел пешком с овцами, считай, от Сабартеса до Средиземного моря, Раймон - самый свободный человек на свете. Когда Антуан вырастет еще немного, он уйдет из дома на заработки и тоже станет пастухом, прекрасным, сильным и свободным, как Раймон.
А еще Раймон рассказывает самые потрясающие, страшные и интересные истории, и лучше всего, что в его историях все - правда.
- Так ты с ведьмой знаешься? Где это - неужели у нас?
- Бери крепче на восток - в Сердани… примерно. У нас таких не водится. Настоящая брейша, не то что тетка Мангарда, которая только и умеет ячмени на глазах заговаривать.
- Настоящая, - с уважением бормочет Антуан. Теплая лепешка падает ему на колени.
- Налегай, пока горячая.
- И как оно… не опасно? С ведьмой-то? - вопрос пробирается уже сквозь лепешку, исходящую нежным паром.
- Еще как опасно, - лужица теста, шипя, растекается по металлу. Раймон орудует сковородой так же лихо, как ножом, как кнутом, дудочкой… что ни попадет ему в руки - со всем у него получится здорово. - Ты молодец, что спросил. Ведьм - их человеку незнающему надо стороной обходить. А то вот было с одним, кум серданьский рассказывал - влюбился парень, как кот, а девица-то городская, дочка тамошнего консула, нужен ей сто лет пастух-деревенщина. Ну, подался он к брейше, обещал половину приданого ей, если женитьбу устроит, та его научила, что делать - и через пару месяцев пошли они с красоткой под венец. Мужик доволен, в город переселился к тестю под крылышко, жена при нем, на обед в будни баранина, одевается как самый жирный епископ, сорочки меняет каждую неделю, что еще надо человеку? А только взяла его жадность ведьме долг отдавать. Тут столкнулся он как-то с земляками на ярмарке и передал ей - с теми же земляками - десять су и пару слов неласковых. Мол, возьми монетки - и довольно с тебя, да радуйся, что я на тебя куда положено не сказал, а то бы куковала ты, старая, за свое колдовство в тюрьме. И что думаешь?
- Умер? - с придыханием спрашивает Антуан.
- Умер, да не он. А жена его молодая, как раз у нее живот начал расти. За неделю засохла, как козье дерьмо на дороге, и умерла с криками, с пеной у рта - кого только ни звали, и докторов городских, и кюре, чтобы водицей покропил… А вот - не нарушай уговора с ведьмой, так тебе и надо. Была жена, было богатство - хлоп, да и нету ничего.
- И что же этот… пастух?
- А что ему делать? Выгнал его тесть из дома, считай, голого - с чем тот явился, с сумой, миской железной да рваными обмотками. В деревню он, ясное дело, не вернулся, должно, нанялся пасти куда-нибудь подальше, на испанскую сторону, чтобы знакомых не встречать. А то и вовсе помер от горя или от порчи. Наверняка помер - ведьмино колдовство и за Пиренеями догонит. И это я тебе, парень, еще рассказываю, что мужику за обман было - а ведьма и безо всякого обману может напакостить, если ты ей не глянешься. Вот стояла, было дело, сестра моей кумы у ворот, ребенка кормила и с соседками болтала - а дело было в Ольме, что среди леса. И случись так, что мимо проходила незнакомая тетка. Ой, говорит, какой у тебя младенчик крепкий, красивый… Всего-то два слова сказала - и дальше прошла, а у матери с того дня ребенок перестал грудь брать. Всем плохо - и она болеет, и младенец вопит, а не берет грудь, хоть ты его бей. На четвертый день пошла она по совету кумы к хорошей брейше - вроде той знакомой моей, что мне "бреу" сделала. Та только разок посмотрела на ребеночка - и говорит: это дурной глаз, видно, кто-то злой заметил, как ты кормила…
- Вылечилась она?
- Вылечилась, еще бы. Вторая ведьма ей за хороший подарок порчу в один день сняла. К ним, ведьмам, надо с умом подходить. И с умом же уметь, если что, их отвадить.
- А ты умеешь? Отвадить-то?
- Есть умельцы получше, но и я знаю пару особых словечек, - Раймон, сама скромность, непринужденно рвет лепешку напополам. - Вот, скажем, есть такая примолвка:
Ведьма-ведьма, кабесаль,
вздумай завтра появиться -
дам и соли, и огня,
будешь знатно веселиться!
Антуан жадно впитывает познания, шепотом повторяет слова, забывая даже жевать. Мало ли что может в жизни пригодиться человеку, который собирается стать пастухом и бродить по белу свету! Вдруг на ведьму напорется.
- Ведьма-ведьма… А почему кабесаль? Это ж подушечка, которую женщины на голову под кувшин кладут.
- А не знаю, присловье такое. Кто составлял - верно, знал, о чем говорит, зря бы не сказал.
- Ладно… Дам и соли, и огня… Огня понятно почему, огонь все дурное сжигает, а соли зачем?
Раймон слегка мрачнеет, припадает к фляге с разбавленным вином, не желая, наверно, отвечать на дурацкие вопросы. Антуан и не настаивает. И сам догадается. Соль кладут на язык ребенку, когда крестят. В соли, значит, тоже есть что-то такое… правильное, против зла работающее.
- А правду говорят, что у всех ведьм и колдунов на языке особая метка? Пейре-Гильем, наш работник, говорил, что язык у них вообще раздвоенный… Раздваивается, говорил, со временем от всяких бесовских словечек.
- Это который к вам только что нанялся? Ну так он из Лораге, кажись, там в любую ерунду верят, долинники! Одно тебе наверняка скажу - если и есть метка, ведьма тебе язык показывать не станет, чтобы ты подглядел! Ты ее лучше и не проси.
Вдали вскрикивает ночная птица - это сычик, звать его сыч-пугайка: "У-ух! Ух-уух!" - старательно пугает, потявкивает, так что даже белая овчарка у костра - огромный пес по кличке Черт, до сих пор неотвязно провожавший взглядом кусочки лепешки от сковородки до хозяйского рта, - даже он оборачивается в темноту, позволяет себе тихонько ухнуть.
Овечьи колокольца звенят совсем близко, и небо прозрачное, как в раю. Только немножко страшно. Как будто рядом есть еще некто, не пес, не овцы, не мирно храпящие поодаль сотоварищи. Кто-то вроде фей, "энкантад", по-здешнему говоря, - об этих духах Раймон еще с утра, как в путь вышли, так интересно рассказывал, что все трое молодых артельщиков ему в рот глядели. Про то, как танцуют они на полях по ночам, похожие на белых женщин, как видят они сквозь землю все клады, и в гротах живут, и особенно на реках, и как одну молодую девушку феи под предлогом игры в жмурки заманили к себе в источник, во дворец, где велели ей быть нянькой при их ребенке.
- А тут, в горах? Тут, думаешь, есть свои эти… энкантады?
Раймон легонько бьет товарища по губам - не больно, но символически. Антуан даже обидеться не успевает: тот как-то слишком уж по-дружески прижимает к его губам теплый палец.
- Зачем называешь? Да еще в такой час ночи, глупый парень! Если уж прижмет их помянуть - так говори "девицы". Еще "красавицы" - для них словцо… мы друг друга поймем, им не обидно, а кого не надо - не призовешь.
- У-гм, - бубнит из-под Раймоновой ладони Антуан, полный раскаяния за свою недальновидность. Черные самшитовые кусты, особенно темные из светового круга, уже начинают его пугать слабым шевелением - вдруг таки успел! Призвал кого не надо… по дурости. И черная тень от пастушьего домика…
Раймон умный, Раймон знает охранные знаки - он выставляет перед собой козьими рогами два пальца, указательный и безымянный, на котором блестит белое колечко.
- Ну что тебе про красавиц рассказать? И с ними надо держать ухо востро… Одна тетка - родственница моего кума, родом сама из Пучсерды, такое рассказывала: готовит как-то ее бабуля похлебку мучную, над огнем мешает, а время к урожаю, в доме, кроме старухи, никого и нет. И вот распрямляется она от очага - хлоп! Стоит, красотка. Только что не было - а вот и она, с девчонку ростом, видно, из молодых. Как, говорит, тебя зовут, тетушка? А бабка-то не дура, видит, что сквозь гостью стена просвечивает. Зовут меня, говорит, Я-сама. А что это ты, госпожа Я-сама, делаешь? А делаю я, отвечает бабка, мучную похлебку с рыбой. Девчоночка юлит, чуть ли не в котелок заглядывает: "Вкусно ли это, тетушка Я-сама, - мучная похлебка?" Бабка отвечает - "очень вкусно, не угодно ли попробовать", отливает в горшочек поменьше… и - хлоп! Надевает с маху этот горшок попрошайке на голову. Похлебка-то с огня, гостья в крик - и мигом растворилась в воздухе, так что сразу стало понятно, кто она такая! В полях той же ночью, когда пастухи возвращались с коровами, было слышно, как тонкий голосочек кричит: "Старшие сестрицы, подите, накажите злодейку, которая мне голову обожгла!" А хриплые голоса отвечают: "Кто же это тебя, бедная, так обидел?" "Я-сама! Это Я-сама виновата!" А раз ты сама виновата, рассердились старшие девицы, то себя и ругай…
Антуан искренне смеется, несмотря на то, что уже слышал где-то эту историю - едва ли не от матушки, и о чьей-то другой родственнице в ней говорилось, и дело происходило, кажется, в Верхнем Праде. Что же, видно, у маленьких фей-лакомок и повадки одинаковые. И, как и в прошлый раз, Антуану не только смешно, но и обидно за бедную фею - всего-то попросила угостить, а ее кипящим варевом облили…
- Они же не только злые. Они могут и с добром! Я вот слышал историю, где энка… где красавицы человека из бедности вытащили, сокровище ему подарили, потому что он был к ним добр и воспитал их ребеночка.
- И такое бывает, - соглашается Раймон, снимая с огня пустую сковородку. - Как ты к другим - так и они к тебе, это, братец, закон такой. Живешь с ними рядом - так давай им жить, и они тебе жить дадут. Мы - тут, а они - там… С одной стороны в мире живем мы, с другой - "девицы" и прочий народец, а с третьей - наши мертвые. Вот я тебе сейчас расскажу…
- Мертвые из мира идут к Богу на суд, - неуверенно вставляет Антуан. Ему не нравится спорить, но приходится: отец Джулиан говорил об этом весьма конкретно и даже принял - а не всякий священник согласился бы принять! - у Антуана скудное подаяние: тайные его накопления на мессу, на настоящую мессу ради прощения его сестренки. Не виновата ведь Жакотта, что ее перед смертью "добрый человек" утешил, малая она была еще - это не то же самое, что "утешение" отчимова брата, когда тот нарочно три дня еды не принимал и отца Джулиана, со Святыми Дарами пришедшего, честил дьяволом и грязным мужиком. Жакотта так не хотела, она и есть просила, просила до последнего! Может, настоящая месса ей из Чистилища ступенечку подставит, чтобы еще немножко ближе, чтобы шаг за шагом, в конце концов…
- Ой, не смеши ты меня. Много ты попов слушаешь, и набрался от них ерунды всякой, - Раймон только машет рукой. - Если бы все души сразу возносились к Богу на суд, то как бы наши душепосланники с ними разговаривали? Вот дядька Симон, мой крестный, - думаешь, легко ему это дается? Он и о сыне своем говорит, когда ему намекают: вырастет как следует - передай ему свое искусство. Нет, говорит дядька Симон, ни за что не передам - не хочу, чтобы парень всю жизнь как я мучился! Потому что всякий раз, когда он с мертвыми разговаривает, через него живого их муки смертные проходят, корчит его, как больного падучей, я сам видел. Настоящий армье, не притворяется… Да и не получится у младшего Симона-то. Его отец на то и родился в ночь на Всех-Усопших, чтобы усопших всю жизнь по левую руку видеть, вот как нас с тобой. И в колокола церковные звонить ему это ни разу не мешает - еще и получше христианин, чем пьяница поп…
Антуан не спорит. Снова кричит ночная птица. Все это тайна, тайна великая - души, наводняющие воздух, не уходящие совсем или уходящие не сразу; Раймон старше его и лучше разбирается, хотя и уверен Антуан, что все души в конечном итоге соберутся на Божий суд - но кто его знает, может, и прав чем-то Раймон. Недаром видит порой Антуан усопшую сестрицу - то в доме, прикорнувшей на их общей кровати, то на выгоне, то у колодца, вздрогнув, узнает ее в ком-то из соседских девчат - а потом приглядишься, нет, не Жакотта: просто похоже упали русые волосы, просто свет и тень сыграли шутку, а может, и прислала сестра короткий привет… из Чистилища.
Но спорить неохота совсем - в животе тепло от лепешки и вина, Антуан лежит на спине, на расстеленном плаще, и костер греет колени, а из синей прохлады перезваниваются колокольца. Раймонов голос, красивый и живой, течет как музыка, излагая очередную историю -
- А что? Я и в Каталонию то и дело, по испанскую сторону гор - через меранский перевал, а то через Кие, там такого наслушаешься! Вот, скажем, помер как-то один кюре, не отдав долгов, и после смерти явился своему ризничему… Эй, ты что, спишь?..
- Заснул на ходу? Ну-ка распрямляйся, всю рожу себе о ветки рассадишь! - Раймон встряхивает его, как куль, но согбенный Антуан не в силах распрямиться. Локти ломит, слезная соль ест губы, и это все, черт возьми, так заслуженно, так… естественно. И Раймон - а чего бы ты ждал от Раймона, ты, одним осенним ледяным утречком побежавший в инквизицию закладывать собственную родню? Брата Антуана больше нет. Остался Антуан из Сабартеса, десятки раз проходивший этой дорогой, проходивший с корзиной хлеба, печеной рыбы и свечек - к тайной пещере Доброго человека; проходивший обратно - с пустой корзиной, походкой легкой и почти веселой, срывавший по дороге ягоды, потому что можно временно забыть, куда и зачем ходил, и пока не бояться… Ни Бога не бояться (Он же милостив), ни людей (все же сделано). Сколько же ты прошел, мальчишка Антуан, чтобы вернуться сюда же, чтобы сжалась, превратилась в ничто, смоталась в клубок пройденная тобою дорога - ты себя обманул, какой там брат-доминиканец, будущий священник, ты пасынок Бермона, ты из Мон-Марселя, хотя и бежать было нацелился - в горы пастухом, в Тулузу пастырем - нет никакой Тулузы, Мон-Марсель возвращает тебя на твое место, никуда тебе теперь не уйти.