Любой телефонный звонок казался ему тем самым. Каждый приходящий и на работу и домой конверт представлялся конвертом из БИНа, а то и… Странно: ниоткуда!
Ну еще бы! Он почти точно знал, каким будет тот, последний пакет, который принесет ему в себе третье, роковое шальмугровое яблоко: серо-коричневым, с аккуратными углами, с большой сургучной печатью поверх туго натянутого перекрестия тонко ссученного джутового шпагата. Когда он ляжет на его стол, надо будет… Надо будет? Что надо будет делать? Что?
Но пакет этот – слава богу, увы! – все не приходил. Его не несли…
Иногда по утрам, в часы ясности мыслей и логичности рассуждений, на Андрея Андреевича нападали сомнения: нет, нет, нет, слишком странно, чересчур нелепо было это все… Чересчур несовместимы, несоизмеримы между собой казались ему две стороны событий – квартира 8 на Замятином и "Ты придешь к Золотоликой". Светкина пудра и тоненький запах, который все-таки еще испускало там, в углу письменного стола, морщащееся, коричневеющее шальмугровое яблочко…
Как это может совместиться: Маруся в стоптанных валенках, с головой, полной бигуди, собирающаяся в свою школу, – и "…зит неминуемая гибель. Римба кишит змеями…" Что такое "римба"?!
Бывали случаи, когда, уходя уже из дому, уже с портфелем в руке, провожаемый заспанной Светочкой, А. Коноплев бросал быстрый взгляд в настенное тускловатое зеркало (из Мусиного "приданого"). Зеркало отражало поясной портрет вполне респектабельного человека, уже совсем не того семнадцатилетнего парнишку, который бежал когда-то – убьют или проскочу?! – по приказу взводного к сараю на окраине Каховки. И – добежал! Теперь мягкая шляпа, хорошо выбранный Светкой галстук, чеховская бородка – все было прилично, представительно. Все это очень хорошо подходило к любому заседанию, к любому президиуму за покрытым сукном столом… Но как могло это все хоть в самой малой мере соответствовать "кишащей змеями римбе"?
Нет, Андрей Андреевич, это ты вычитал из какого-нибудь Луи Жаколино… Что ж, в "метампсихоз" вдруг поверил, в переселение душ, как у Всеволода Соловьева, где он рассказывает о госпоже Блаватской? Ведь ясно, все это результат глупой путаницы, нелепого недоразумения. С кем, с кем, но с тобой, Коноплев, такого произойти не могло. Тебя приняли за кого-то другого…
Три обстоятельства, однако, мешали ему остановиться на такой утешительно-огорчительной мысли.
Прежде всего, довольно вероятно, что человека могут спутать с кем-либо другим. Но очень мало шансов, чтобы его на протяжении одного дня могли принять за кого-то другого дважды, притом в совершенно разных обстоятельствах.
Сунуть в толпе или в учреждении, в гардеробе, яблоко в карман вместо одного человека другому, похожему, – куда ни шло. Но вслед за тем явиться к нему же на квартиру и оставить на столе второе точно такое же яблоко, с почти такой же запиской – это уже переходит грань возможного! А ведь это второе яблоко еще существовало. Вот стоит выдвинуть ящик стола, и от него снова слабо пахнёт по комнате сладковатым и страшноватым запахом. Тайной.
Второе. Если допустить, что произошла путаница фамилий, что у него есть в городе двойник, однофамилец, тезка, которому кто-то должен был вручить блокнот, надписанный по корке "А. Коноплев", "Дневник № 2", то это могло объяснить второй "этап": посланный не видел его в лицо.
Но на стадионе-то – а он все больше склонялся к тому, что это могло произойти только в столпотворении стадионском; в гардеробе "Ленэмальера" за вещами следила тощенькая и удивительно языкастая девчурка-подросток, которую почему-то все звали не Валечка, не Тиночка, а только "Клюева", как будто ей было лет под пятьдесят. Было совершенно несомненно, что легче похитить сокровища Монтесумы, чем вынуть что-нибудь из кармана пальто или сунуть в карман пальто, за которым следит Клюева…
Наконец, третье. Но этого "третьего" главбух "Ленэмальера" сам побаивался. Страшновато было назвать его себе вслух, полными звуками, настоящим словом… Неведомо как, он сам не знал откуда, в последние дни проникло в его мозг странное имя: "Тук-кхаи"… Он не знал, что оно обозначает. Он не мог бы сказать, какое оно "имя" – собственное или нарицательное? Но оно то и дело звучало теперь у него в душе.
"Тук-кхаи!" – и тихий быстрый шелест где-то в стене или над головой: так мышь шуршит в снопе соломы.
"Тук-кхаи!" – и теплая струя душистого влажного ночного ветра на воспаленном лбу…
"Тук-кхаи!" – и какая-то давно не испытанная нежность к кому-то маленькому, милому, родному… Та самая нежность, какую он чувствовал только тогда, когда Светка была еще пеленашкой… Только тогда? А только ли?
Все эти колебания, сомнения, неясности длились, как уже было сказано, до конца февраля. Затем они кончились; день за днем все стало как-то заволакиваться туманом, забываться, что ли… Андрей Коноплев остался Андреем Коноплевым, главным бухгалтером "Ленэмальер-Цветэмали". Никакое "тук-кхаи" больше в его голове не звучало…
13 марта, через два дня после Светкиного, шумно отпразднованного рождения, на котором, к ее скрытому удовольствию и явному ужасу, чуть было не произошел скандал между интендантом I ранга Муреевым и студентом Георгием Стрижевским, Андрей Андреевич приехал домой не на троллейбусе, а на семерке (он такие дни обычно запоминал как выпадающие из ряда). Все, кроме этого, было как всегда.
В дороге он читал статью "Враги корейского народа" – в тот день она была напечатана в "Правде". Морозило, и где-то там, за коленом канала Круштейна, в вечерних мирных дымах маячили заводские судостроительные краны. Деревья на бульваре с утра были покрыты инеем, и он не таял.
Ни одной клеточкой своего мозга не думая ни о каких "тайнах", Коноплев поднялся до своей, обитой войлоком двери, открыл своим ключом квартиру и вошел.
Дома никого не было, а на письменном столе его ждал средних размеров серый конверт с официальным грифом. Андрей Андреевич вздрогнул.
АКАДЕМИЯ НАУК СССР БОТАНИЧЕСКИЙ ИНСТИТУТ…
Он схватил конверт с нетерпением и страхом. Он сам не знал почему, но почувствовал, что его ожидает что-то очень скверное… Почему? Потому!
Бросив взгляд на первые строки письма, он закрыл, потом опять открыл глаза. Несообразное, нелепое, чудовищное снова волной, закипая пенным гребнем, надвинулось на него…
"Гражданин Коноплев, – писал к нему кто-то, преисполненный гнева и презрения, – гражданин Коноплев! Если уж вы каким-то чудом спаслись и, несмотря ни на что, остались в живых, то по меньшей мере странно, что вы, зная все, столько лет не подавали о себе никаких известий. Чем прикажете объяснить это, мягко говоря, странное молчание?
В первый миг мне пришло было в голову, что вы, возможно, только сейчас вернулись оттуда благодаря разыгравшимся там осенью событиям. Однако простой звонок на место вашей работы показал мне, что вы существуете здесь, в Ленинграде, еще с довоенного времени. У меня не находится слов, чтобы выразить вам мое негодование. Неужели вы сами не понимаете, какой чудовищной жестокостью по отношению к семьям погибших у вас на глазах товарищей является ваше молчание? Какое право имели вы не сообщить немедленно же по прибытии, каков был конец Виктора Михайловича? Что сталось с Бернштейном, Кругловым и работниками второй группы?
Для вас никак не могло быть секретом, что последние сведения, которые мы имели с острова Калифорния, содержались в том самом письме Виктора Михайловича, где этот благороднейший человек дает столь заботливое и подробное описание вашего ранения щиколотки ("вероятно, образуется звездообразный шрам"). С того дня на всю трагедию легла завеса совершенного молчания. Так как же вы имели жестокость не прорвать ее в течение чуть ли не десятилетия вашего пребывания здесь?!
Положительно у меня не находится слов, чтобы квалифицировать ваше поведение.
Этого мало. Что таким людям, как вы, моральные требования?! Но как хозяйственнику вам должно быть хорошо известно, что за вами числится, в порядке статей 7-й и 11-й, подотчетная сумма в размере ста тысяч рублей.
Пока все были убеждены, что вы погибли, вопрос о деньгах ни у кого, разумеется, не возникал. Но теперь вы по меньшей мере должны отчитаться в них. Не так ли?
Наконец, к чему эта недостойная комедия с шальмугрой? Кто-кто, но уж вы-то просто обязаны знать, что это за растение, чем оно драгоценно и где растет. Я отказываюсь понять, каким образом вы, вернувшись в Ленинград столько времени назад, сумели сохранить в целости и свежем состоянии не семена, а самые плоды калава. Тем не менее они у вас есть, а вы не можете не знать, что каждое семя этого дерева – сокровище, которое ни один частный человек и дня не имеет права держать в своих руках.
К большому моему огорчению, я сегодня же уезжаю в длительную заграничную командировку, из которой вернусь не ранее осени. Иначе бы я уж нашел время увидеть вас. Я сделаю все, что от меня зависит, чтобы срочно известить о вашем существовании супругу (вдову?!) Виктора Михайловича: она, конечно, поймает вас. Всемерно рекомендую вам как можно полнее и тщательнее реабилитировать себя и в ее, и в наших глазах, иначе по возвращении я буду вынужден вынести ваше дело на суд самой широкой общественности, а это, как вы, конечно, понимаете, не сулит вам решительно ничего хорошего.
Не считаю возможным "приветствовать" вас, пока не осведомлен о мотивах, руководивших вами и заставивших вас столько времени скрывать от всех свое возвращение.
Профессор А. Ребиков.
9. III. 46".
Кашне Андрея Коноплева медленно, тем самым движением, каким передвигаются пестрые змеи таинственной "римбы", сползло на пол и свернулось у ножки кресла.
Не веря себе, он перечитал письмо во второй, потом в третий раз; внимательно, словно ища следов подделки, подлога, осмотрел адрес, почтовые штемпеля, попытался даже просквозить бумагу на лампу…
"Какой Виктор Михайлович?! Какая Калифорния?!"
Некоторое время он, не раздеваясь, посидел, довольно спокойно размышляя.
Да, по-видимому, у него был тезка, двойник. И не какой-нибудь таинственный, а самый обыкновенный: фамилия такая не слишком редкая. Несомненно, где-то, когда-то должен был существовать второй Коноплев. Трудность теперь заключалась не в том, чтобы доказать, что он, Андрей Андреевич Коноплев, не мог быть участником каких-то там драматических приключений в тропиках (разве "Калифорния" – тропики?), а в том, чтобы объяснить, как и почему их двоих могли не только однажды спутать, но и продолжать путать в течение достаточно длительного времени. Разные люди. С разных точек зрения?
Все это, конечно, не было приятным, но тем не менее соображения эти должны были как-то успокоить Коноплева. Все настолько нелепо, что, несомненно, вся эта фантасмагория должна
каким-то образом распутаться. Распутаться помимо него самого.
Лоб Андрея Андреевича начал понемногу разглаживаться. И в эту секунду глаза его внезапно вторично упали на строчку письма, которой при первом прочтении он не придал значения. Просто не заметил ее. Про строчку насчет заботливого отношения Виктора Михайловича к его, Коноплева, ранению…
Теперь он вдруг увидел ее и сразу весь посерел. В крайнем волнении, пожалуй, в страхе он схватился рукой за подбородок: "Господи!"
В следующий миг, резко нагнувшись и торопливо засучив брюки на правой ноге, он отстегнул пряжечку подвязки…
На щиколотке его, в пяти или семи сантиметрах повыше голеностопного сустава, розовел большой, в старинный пятак, шрам – след давно зажившей серьезной раны. Пятиконечный, звездообразный шрам…
Несколько минут Андрей Коноплев, бессильно уронив руки с подлокотников кресла, сидел и пусто смотрел перед собою. Подбородок его слегка дрожал.
"Я должен знать, что такое шальмугра! Я!! Почему я? Вот… Спрашивается: почему именно я?!"
ГЛАВА IV
ОТ ВЕЛИКОГО… ДО СМЕШНОГО
На этот раз он уже твердо остерегался что-либо рассказывать кому бы то ни было, даже Марусе… Марусе, может быть, тверже, чем кому-нибудь другому. Только вечером, раздеваясь перед сном, он вдруг 'Сделал вид, что случайно обратил внимание на этот свой старый шрам.
– Экая у меня все-таки стала гнилая память! – довольно натурально проговорил он, вытягиваясь под белейшим накрахмаленным пододеяльником. – Убей меня, не могу вспомнить, откуда у меня этот след на лодыжке.
Мария Венедиктовна уже в постели читала, как всегда, что-то свое, ему неинтересное .– какой-нибудь стариннейший любовный роман, может быть, даже Вербицкую… Оторвавшись от книги, она взглянула на мужа: много раз потом он спрашивал себя, как она тогда взглянула на него: просто так или уже странно?
– Действительно! – сказала, однако, она своим обычным педагогическим, бесспорным, не подежащим обжалованию тоном. – Может быть, и почему у тебя ребро левое сломано, ты тоже забыл? Очень просто почему: потому что ты шляпа, который попадает на улицах под машины. Вспомнил? Лежал чуть не год в больнице, а теперь: "Ах, я забыл!" Я-то, милый друг, никогда этого не забуду, проклятый тот год…
– Да, в самом деле… – успокоено (действительно, успокоено) пробормотал Коноплев, поворачиваясь на бок. Спорить не приходилось: был много лет назад такой случай, когда бухгалтер Коноплев, служивший в то время в одной трикотажной артели, попал на Выборгской в автомобильную аварию. Крылом трехтонки его протащило метров пять, бросило на диабаз, поковеркало… Да, да, совершенно верно, был же с ним такой казус! Он только не любил вспоминать о нем. Вот мог ли случай этот объяснить то, что было написано в профессорском письме?
Несколько следующих за этим дней были для А. А. Коноплева днями смутными. Их пропитывал теперь не столько легкий запах странных плодов, не сладко-жутковатые предчувствия, а самый тривиальный и прозаический страх.
За ним – он-то понимал, что "не за ним", – но вот профессор А. Ребиков полагал, что именно "за ним" числились, "в порядке 7-й и 11-й статей" (а не в порядке приключенческих выдумок!) какие-то сто тысяч рублей.
Он был бухгалтером: размеры этой подотчетной суммы его не поражали: экспедиция, естественно. Вероятно, были и валютные суммы, но числились за начальником. Но он был бухгалтером, черт возьми! Он понимал, что это значит…
В столе у него лежало желтоватое яблоко, которое, оказывается, было сокровищем, подлежащим немедленной передаче… А кому? Он, оказывается, вел себя жестоко по отношению к вдовам и сиротам людей, имена которых слышал впервые и, мог бы присягнуть, которых он никогда не встречал и не знал…
Даже более крепконервный, чем Коноплев, человек мог бы, чего доброго, свихнуться от всего этого. 15 марта Андрей Андреевич если не "свихнулся", то, во всяком случае, заболел. Как чаще говорили в этой семье – забюллетенил.
В постель его уложила Роза Арнольдовна, врачиха с Профсоюзов, 19. Уложила на неделю,
найдя острое переутомление и прописав полный покой. Она давно, еще с довоенных времен, пользовала всех Коноплевых…
В постели он лежал и в тот миг, когда на лестнице позвонили и Светочка (Маруся была на кухне) впустила и провела прямо к больному высокую, средних лет даму в хорошем, но уже далеко не новом каракулевом жакетике, с седоватыми прядями волос из-под шапочки: они как-то странно оттеняли ее невеселое, немолодое, но все-таки очень красивое лицо.
Мария Венедиктовна, почуявшая неладное, вытирая руки и впустив в комнату запах жареной корюшки, поспешила на помощь. А может быть, и на стражу.
Необычен был разговор, происшедший в течение последующих двадцати или тридцати минут в той полутемной комнате.
– Вы – Коноплев? – спросила дама, не протягивая руки лежащему. – Моя фамилия Светлова. Я жена Виктора Михайловича. Жена… Или вдова; вам лучше знать. – Губы ее дрогнули. – Вы разрешите?
Сев в своей постели, Андрей Андреевич прижал обе руки к груди: этот жест, при его расстегнутой белой рубашечке, при запахе лекарств, мог показаться или по-детски трогательным, или отвратительно-наигранным…
– Да, я – Коноплев, – с отчаянной искренностью проговорил он. – Садитесь, пожалуйста; очень вас прошу. Коноплев я, Андрей Андреевич! Но, видите ли… Судя по всему, я все-таки не тот Коноплев, который… Я бы и сам был рад, но что я могу сделать? Понимаю: дневник, яблоки эти, то, се… Но вот, поверьте, я с 1923 года – Марусенька, так ведь? – выезжал из Ленинграда только на дачу… Ну, на Сиверскую там, в Лугу… Да вот еще, когда эвакуировались… В Мордвес… Как же я могу что-нибудь знать про… Виктора Михайловича?
Лицо пришедшей осталось по-( чти неподвижным, только глаза ее, холодные и строгие, прищурились, пожалуй, с некоторой брезгливостью…
– Гражданин Коноплев, – осторожно, как бы переходя грязную лужу на дороге и стараясь ступать по сухому, начала она. – Я беседовала с Александром Александровичем (с Ребиковым, если вы не знаете) в день его отъезда на вокзале. Мы договорились обо всем. Вам никто не будет грозить ничем. С вас не будут требовать денег… Боже мой… что значат какие-то тысячи рублей по сравнению с жизнью наших близких! Нас – пять семей; мы обойдемся без вас. Я очень прошу вас: не нужно никаких уловок. Всему есть границы: расскажите нам только, что произошло… С ними со всеми… И мы ничего больше не потребуем от вас.
Все так же, полусидя, Андрей Коноплев смотрел мучительными глазами на Светлову.
– Маруся! – сказал он наконец с хрипотцой, с видимым усилием. – Мурочка! Ну, ты же видишь, вот… Что я тут могу, ей-богу? Ты же все знаешь! Скажи гражданке Светловой, ради Христа, что… Что никуда я не уезжал из Ленинграда… Даже в Москве был только проездом. Не выходил из поезда… Ну… не мог же я быть в каких-то тропиках… Ведь это же явная нелепица…
– А что случилось, Андрей? – удивилась Мария Венедиктовна. – Ничего не понимаю, в чем дело?
– Дело в том, гражданка, – подняла на нее свои строгие глаза дама, – что ваш муж пытается уверить меня, что он не был в свое время участником шальмугровой экспедиции на остров Калифорния в Тихом океане. Не был, не возвращался оттуда и ничего не знает о судьбе ее участников… Экспедиция эта погибла вся во время большого филиппинского землетрясения… Так, по крайней мере, думают… Погиб мой муж, профессор-ботаник Виктор Светлов. Погиб Иосиф Абрамович, его ассистент, Круглов, Боря Вяткин, Берг (это лекарственники). Ваш муж, как мы теперь узнали, вернулся. Так неужели же вам не жалко нас? Мы же ничего не просим, ничего не требуем от вас. Расскажите!..
…Вы – женщина, товарищ Коноплева… Умоляю вас, не от своего только имени: заставьте его говорить. Пусть он расскажет нам: как это случилось, где именно, почему?
Мария Венедиктовна Коноплева остановила ее рукой.
– Одну минуточку, товарищ Светлова… Один момент… Ну, а если он и в самом деле не был в этой экспедиции? Не мог быть ее участником? Как тогда?
– Как я могу поверить этому? Всем нам известно: хозяйственником, на место захворавшего внезапно Иващенко, муж уже на пути, в Москве, пригласил – ему указали! – некоего Коноплева. А. А. Коноплева. Они очень торопились. Муж известил телеграммой, что Коноплев человек опытный, что он ленинградец, что у него нет семьи, что окончательное оформление его по документам будет произведено по возвращении экспедиции на родину…