Вот эта строевая машина – начальник эшелона, отвечающий за курсантов Высшего военно-морского училища, за будущих офицеров флота, – расхаживала у штабной теплушки, ясное дело, парадным шагом. И так он это проделывал, что дерзко-задиристые и хамоватые кольские смазчики букс шмыгали носами, утирались промасленными рукавами ватников и проскакивали мимо полковника бочком и молчком, хотя никакого отношения к строевому механизму не имели и спокойно могли ругаться от души и размахивать молотками безо всяких яких.
Все, Витя, вылезай, потому что приехали.
И:
– Разрешите обратиться, товарищ полковник?
– Что у вас, товарищ курсант?
– Докладывает часовой концевого вагона. Мною на последнем перегоне утеряна винтовка.
– Старшина Рысев!
– Слушаю, товарищ полковник!
– Взять под стражу! Поедет дальше в штабном вагоне!
– Лезь сюда! – это Рысев говорит. Он мне лычки срезал.
– Товарищ полковник!.. Я… разрешите остаться!
– Старшина, проследите, чтобы снял ремень, и обыщите!
– Есть, товарищ полковник!.. Тебе сказано: лезь сюда!
Я влез, расстегнул бляху, снял ремень и вывернул карманы. Ничего в них, кроме носового платка и махорки, не было. Рысев посадил в угол и еще отгородил от свободы скамейкой.
"Часовой на посту утерял оружие – трибунал и десять лет, как одна копеечка, а для примера могут и еще что-нибудь пострашнее выдать".
Строевая машина поднялась в вагон.
– Доложите, что и как. Старшина, записывайте.
Я доложил. И закончил мольбой: оставьте, мол, здесь, я побегу обратно и найду винтовку, я ее из-под земли выкопаю, я…
– А не найдешь – башку с отчаяния под поезд? Или по молодой глупости дезертируешь? И мне за тебя трибунал?
Дежурный по полустанку заглянул в вагон и доложил, что эшелон отправляется через пять минут.
"По вагонам!.. По вагонам!.. По вагонам!.." – покатилось вдоль и вдаль.
– Нет! Товарищ полковник, нет! Честное слово! Не найду – вернусь!
– Товарищ полковник, здесь четверо лихих людей в тайге шатаются, -вклинился с дурацким напоминанием старшина Рысев. – Как бы они его не пришили.
– Молчать! Вас не спрашивают! – рубанула строевая машина.
И пошла шагать из угла в угол штабного вагона, а вместе с ней шли секунды и минуты, складываясь в десять лет. И главное даже не в тюрьме было, а в матери. Я знал: не переживет. Но также знал и понимал все то, что творилось сейчас в душе и мозгу строевой машины. Оставить меня – нарушить законы, и каноны, и уставы, и кодексы. И ответственность взвалить себе на погоны, – а семья? а служба? а карьера, в конце концов?.. И так просто -оставить здесь пять человек, дать сопроводиловку, сообщить железнодорожному начальству, а разиня пусть катит за решетку. Конечно, и при таком варианте взыскание влепят и ему, полковнику Соколову, но всего на уровне выговора. А если мальчишка сдрейфит и ударит в бега? Конец тогда Соколову. Вот какой вопрос на уровне "быть или не быть?" решала строевая машина. Время, еще раз повторяю, суровое шагало, катилось, текло и по стране и по планете.
– Старшина!
– Есть, товарищ полковник!
– Отдай ему ремень!
– Есть!
– А ты – бегом за бушлатом! И сразу сюда! Марш!
Я кубарем вылетел из вагона и помчался за бушлатом, еще не понимая толком, что означает ремень, что – бушлат и зачем бегом обратно.
Тепловоз визгливо гуднул, когда я подбежал к штабному вагону с бушлатом.
– На поиски сутки, – сказала строевая машина. – Сейчас, – взглянула она на часы, – двадцать сорок восемь. Этот перегон был тридцать шесть километров. Через сутки при любом результате поисков догоняете эшелон на любом поезде. Все ясно?
– Так точно! Спасибо, товарищ полковник!
Эшелон дернулся. И в каком-то беззвучии покатили теплушки в свой вечный, тупой, безропотный путь. Я даже лязга буферов не услышал – немое кино. Но человеческий голос в сознание проник:
– Эй! Старшина! Брось ему хлеба!
– Не надо! Не надо! – крикнул я.
– Рысев! Кому приказано?! – прорычала строевая машина, и из проема дверей штабного вагона вылетела буханка.
Ребятишки пялили зенки, пока эшелон тянулся мимо – теплушка за теплушкой.
Кое-кто из них меня любил, кое-кто наоборот, но все пялились с испуганным любопытством.
Через минуту на безымянном кольском полустанке никого не осталось, кроме меня и буханки черного хлеба. Я ее не поднял. Не до нее было, дураку.
На мне были белая брезентовая роба, бушлат, бескозырка и яловые ботинки – "гады" на курсантском языке.
Вы когда-нибудь бегали по железнодорожным путям? Если бежать по шпалам, то надо или прыгать через две на третью, или частить по одной. И то и другое невозможное дело, если надо действительно бежать, а не кое-как передвигаться. Конечно, можете попробовать бежать обочь путей, но там был гравий, он осыпался под "гадами", от него невозможно было толкаться для настоящего бега. А надо было именно бежать. Я не так опасался того, что винтовку найдут лихие люди, как того, что ее сопрет какой-нибудь стрелочник. В таежной глухомани Хибин, во глубине Кольского полуострова винторез с полной обоймой боевых патронов для стрелочника был бы таким сюрпризом, что он никогда и никому его не отдал бы ни за мольбы, ни за слезы, ни за деньги, ни даже за коврижки.
Вы когда-нибудь пробовали начинать забег на тридцатишестикилометровую дистанцию после того, как месяц почти не двигались, сидя в отсеках подводной лодки?
Уже через несколько минут так заболело под ложечкой, что я сошел с дистанции и сел на рельсу, скрючившись в три погибели.
Сумерки перетекали в кромешную ночь. С одной стороны насыпи шумела тайга, с другой – довольно далеко внизу – чуть плюхали в камень Хибин Имандра. Глухо было вокруг. И сквозь боль я ощутил одиночество. Первый накат одинокости в ту ночь, еще слабый накат – как бы пленка одиночества.
Я, как всякий, кто служил в армии или на флоте, был не один раз гоняем в кроссы с полной выкладкой. И знал, что боль под ложечкой можно преодолеть только тем, что будешь продолжать бежать дальше, сквозь нее.
И я побежал, то прыгая через шпалы, то по осыпающемуся гравию. Но мне ведь не просто бежать надо было. Мне надо было смотреть во все глаза, чтобы не протащиться мимо винтореза. А как он упал? Куда закатился по инерции? Надежда обнаружить винторез сохранялась только потому, что выпал он не в сторону откоса насыпи к Имандре, а в противоположную сторону – между путями.
Километра через два я скинул бушлат и даже не оглянулся на него. Боль под ложечкой слабела, но черт бы побрал брезент робы! Этот жесткий морской брезент не для сухопутных кроссов. Он начал сдирать кожу на коленях. А широкая рубаха робы, которую я выпростал из-под ремня (взмок от пота), сильно парусила. И где-то на пятом километре я скинул и ее. К этому моменту я, ясное дело, уже не бежал, а брел и пучил глаза во тьму,
Тьма возле самой земли была какая-то более светлая, чем окружающий мир. Быть может, озеро собирало в линзу штилевых вод свет звезд и отбрасывало под ноги.
Кажется, не думал ни о прошлом, ни о настоящем, ни о будущем. Сил хватало только на то, чтобы гнать и гнать себя вперед. Брезент содрал кожу на коленях до ощущения мокроты, но расстаться со штанами я не решился. Тем более что главная боль спустилась ниже. Морские "гады" носятся не с портянками, как сапоги в презренной пехоте, а с носками. Железная яловость ботинок не амортизировалась носками и терзала щиколотки почище брезента робы.
На двенадцатом километре я понял, что наступает каюк, что надо отлежаться, спуститься к озеру и попить. До этого запрещал себе думать о воде, потому что знал: пить нельзя.
И вот когда я остановился, чтобы собраться с силами и съехать с насыпи к Имандре, то увидел винтовку.
Боевая подруга торчала из кучи запасного гравия прикладом вверх, на треть воткнувшись в кучу стволом. До винтовки было шагов десять. Я не стал их делать. Я съехал на заду с насыпи, подполз к урезу воды и опустил башку в чуть колыхающуюся волну. Потом расшнуровал и снял "гады". Носки были сочными от кровищи. Стаскивать их я не стал – было больно. Я сунул ноги в Имандру, которая спасла меня привиденческим светом своих вод. Но в первую очередь-то спас меня, ясное дело, полковник Соколов.
Кажется, я заплакал, потому что после напряжения сразу наступил спад и я ослабел физически и духовно.
Штиль был над озером. Черное зеркало. Но вода все-таки чуть колыхалась. И шорох время от времени прокатывался вдоль берега. И мощные деревья за насыпью тоже пошевеливали черными вершинами с древесным шумом.
Я первый раз в жизни был ночью в тайге.
Из черного зеркала озера торчали под берегом белые глыбы. Казалось, они тоже шевелились. От жути и одиночества или просто остывая после кросса, я затрясся мелкой дрожью. Ведь, кроме мокрой от пота тельняшки, на мне ничего не было. И вообще, следовало начинать обратное движение – еще двенадцать километров по шпалам, по шпалам.
Более истертую ногу я обмотал носовым платком, штаны засучил выше колен и выбрался на насыпь. Вытащил и обтер рукавом тельника винтовку, пару раз щелкнул затвором, убедился, что все с затвором в порядке, загнал патрон в патронник на всякий пожарный случай и сразу почувствовал себя не таким уж и одиноким в ночи Кольского полуострова. И тогда вспомнил о наличии махры в кармане. Это было замечательно сесть на рельсу, свернуть закрутку и закурить горячую махру, когда между стертых коленок зажата винтовка.
За все это время мимо не прошел ни один поезд, а тут рельса подо мной начала подрагивать и я увидел в чуть уже сереющей тьме свет фары. Катил тепловоз, но без состава.
Мне продолжало везти!
Я вскочил, поднял над головой винтовку, и принялся отплясывать на путях индейский танец, и, конечно, орал что-то. Кто мои орания мог услышать? Но дикую фигуру в засученных штанах, в тельняшке и с винторезом над башкой машинисты заметили. И остановили тепловоз, и взяли на борт. Когда я полез по ступенькам-лопаткам в будку, кто-то решил бедолаге помочь и схватился за штык, подтягивая вверх. И я чуть обратно не спрыгнул, ибо в измученном сознании это представилось покушением на винтовку.
Да и патрон был в патроннике, а свернуть курок на стопор я от возбуждения и удачи забыл. Ствол же смотрел прямо в лоб моему чумазому помогателю.
Оказалось, что по селектору было сообщено кому положено на перегоне между станциями Хибины и Апатиты, что где-то там болтается не беглый каторжник, а военнослужащий, выполняющий спецзадание. Это полковник Соколов предусмотрел. Очень мудро. Потому что только на борту тепловоза, который развозил по линии смену железнодорожных работников, я понял, что, кроме щепотки махры, в карманах у меня ничего, включая хоть одну копейку, не было. Зачем военнослужащему деньги?
Ребят с тепловоза не запомнил. Даже где я там сидел, не помню. Зато отлично помню, как ныл про брошенные где-то бушлат и рубаху и про то, что с меня за казенное обмундирование высчитают всю отпускную получку. И бушлат ребята обнаружили, и притормозили, и кто-то за ним слазил.
…И пусть солдат всегда найдет
У вас приют в дороге -
Страны любимой он оплот
В часы ее тревоги…
Рубаха осталась в тайге на радость путевому обходчику.
В Апатитах дежурный по станции подсадил в первый же пассажирский поезд в общий вагон на третью полку. Жрать хотелось мучительно. Буханка, оставшаяся на земле, так и торчала перед глазами. Но я быстро вырубился, обняв винтовку и застегнув поверх нее бушлат на все пуговицы.
В Кандалакше милицейский патруль наконец-то обнаружил одного подозрительного беглого, да еще с винтовкой и на третьей, безбилетной полке.
Проснулся я от света фонарика, направленного в физиономию, и довольно крепкого тумака. И конечно, кто-то из патрульных ухватился за винторез. Вероятно, это были тренированные самбисты, регбисты и боксеры, но я плохо соображал после пережитого и принялся лягаться и отбиваться с такой беззаветной и неукротимой энергией, что они отступились, и тогда проводник объяснил им что к чему.
И я поехал дальше.
И догнал эшелон еще до Ленинграда – продолжало везти. Вернее, сперва я его еще и обогнал. Эшелон стоял на полустанке Валя, а пассажирский поезд там не остановился.
…Легким именем девичьим Валя
Почему-то станцию назвали…
В этой книге впереди еще достаточно невероятных встреч и совпадений, потому скажу только, что на полустанке Валя в августе сорок первого, то есть ровно за десять лет до того, число в число, наш поезд, следовавший в Ленинград, разбомбили и в упор расстреляли немецкие самолеты. Брат был ранен осколком бомбы, а я и мать отделались смертным ужасом.
Двадцать четвертого августа пятьдесят первого года я промчался мимо полустанка Валя и полковника Соколова, радостно-торжествующе размахивая бескозыркой из открытого окна.
Во Мге вылез, и часа через два подошел час расплаты.
Я поднялся в штабной вагон и по всей форме, но сияя полной луной, доложил, что курсант такой-то винтовку нашел и прибыл для дальнейшего продолжения караульной службы.
Строевая машина, которая только что поставила ради меня судьбу на кон, взяла винтовку, вытащила обойму, с облегченным вздохом подкинула ее на ладони – все патроны были целенькие. А в те времена и утрата одного-единственного патрона считалась преступлением.
– Молодец! Теперь чепухой отделаешься, – сказал полковник Соколов. -Двадцать суток простого ареста после прибытия в училище. Можете идти!
– Есть двадцать суток ареста! – сказал я, переставая излучать лунное сияние.
Единственный в году отпуск предстояло провести на гарнизонной гауптвахте в некотором удалении от мамы и любимой. А я-то, догоняя эшелон, думал, что полковник преподнесет мне конфетку на блюдечке за героизм и самоотверженность при выполнении столь боевого задания!
В части мой "подвиг" докатился до ушей адмирала Никитина – начальника училища. И я первый раз в жизни сподобился разговаривать с адмиралом. И даже в его кабинете.
Не знаю, как в армии, а на флоте рядовые знают о высшем начальстве только то, что успевают сами пронаблюдать. Никаких биографических справок рядовым об адмиралах не сообщают. Где он служил, чем занимался, когда и где родился – тьма над Имандрой. Быть может, в целях конспирации и секретности, а может, из традиции скромности…
Про адмирала Никитина я ровным счетом ничего не знал. И видел-то начальника только из строя в щель между впереди торчащими стрижеными затылками.
Непроницаемое, тяжелое лицо, по-монгольски желтоватое. Лицо сфинкса перед Академией художеств. Небольшого роста, но плотный и широкий туловищем.
Через много лет я наткнулся в книге моториста 1-й Краснознаменной, ордена Нахимова I степени бригады торпедных катеров Валентина Сергеевича Камаева на такие слова:
"23 февраля 1937 года командир дивизиона капитан 3-го ранга Борис Викторович Никитин сообщил, что мы будем служить в особом дивизионе торпедных катеров, оснащенных новейшей военной техникой, позволяющей атаковать корабли противника, не имея на борту людей, а выводить катера в атаку будут специальные самолеты, с которых им будут выдаваться команды по радио. Очень часто место оператора в самолете-водителе занимал сам командир дивизиона Борис Викторович Никитин – удивительный энтузиаст новейшей военно-морской техники…"
Вот перед лицом этого энтузиаста мы с полковником Соколовым вместе и предстали, ибо были вызваны к нему "на ковер".
Разговор получился короткий:
– Полковник, как вы этого фокусника накажете?
– Двадцать суток простого ареста с содержанием на гарнизонной гауптвахте, товарищ адмирал!
– Вместо отпуска, получается?
– Так точно, товарищ адмирал!
– Куда ты собирался ехать в отпуск?
– Никуда, товарищ адмирал, я здешний, ленинградец.
– Мать жива?
– Так точно, товарищ адмирал!
– Десять суток, полковник. Пусть мать повидает.
– Есть десять суток, товарищ адмирал! – сказал полковник Соколов, и мы с ним повернулись налево кругом и парадным шагом выкатились из парадного адмиральского кабинета.
Борис Викторович Никитин прошел всю войну на самом отчаянном и дерзком – на торпедных катерах. Затея же с управлением катерами по радио – заводка двигателей, их реверс, маневрирование, торпедный залп, постановка дымзавесы при отходе – в боях проверена не была. Но не потому, что аппаратура и отработка применения ее были плохи. Просто господство в воздухе принадлежало длительное время противнику, и он сбивал летающие лодки типа МБР-2 (морской ближний разведчик, модель вторая), с борта которых должно было осуществляться управление катерами. Не в этих деталях, однако, суть дела и суть адмирала Никитина. Ведь в основе идеи лежит главный закон лучших русских флотоводцев – победа малой кровью! Сохранить родные души, уберечь матросов и лейтенантов от любого лишнего риска.
Как все это сочетается с "Мать жива? Десять суток, полковник…"!
Процедура посадки на губу, оформление ее, была весьма бюрократически занудна. Поглядите, сколько надо было собрать резолюций и отметок на "Записке об арестовании":
"29 августа 1951 года. Номер роты – первая. Звание и должность -курсант. Кем арестован – командиром курса. Причина ареста – нарушение Устава гарнизонной караульной службы. На какой срок и вид ареста – 10 суток простого".
Наискосок: "По состоянию здоровья может отбывать наказание на гауптвахте. Майор…"
"Принят на ГГВ 29 августа в 16.15. Подлежит освобождению 8 сентября в 16.15. Горячую пищу давать – ежедневно".
"Приложение: Справка о мыльном довольствии. Арестованный удовлетворен мыльным довольствием за август 1951 года. На мытье в бане – 120 гр. На стирку белья – нет. На туалетные надобности – 400 гр…"
Куда мы девали такую массу мыла?..
Продавали мешочникам возле Балтийского вокзала.
На обороте: "В бане был 28.08.51. На арестованном состоят вещи: лента ВМС – 1, тельняшка – 2, кальсоны – 1, трусы – 1, ремень с бляхой – 1, ботинки яловые – 1, носки – 2…" и т. д. и т. п.
…Чтобы оформить справки и резолюции и дождаться оказии в баню, пришлось потратить двое суток. А отпуск-то летит, ребята разъехались, и ты валяешься в пустом кубрике.
В город арестованного даже добряк Дон-Кихот не выпустит. И маме уже отписал, что среди лучших из лучших отправлен в секретную командировку за границу и мама должна гордиться замечательным сыном и его боевыми успехами.
Ленинградская гауптвахта в те годы находилась на Садовой улице впритык к площади Искусств. Здание губы не дотянуло сотни метров до того, чтобы вылезти на эту замечательную площадь фасадом.
Приятно, сидя на губе, сознавать, что рядом стоит вдохновенный Пушкин, рядом оперетта, Русский музей, Филармония и шикарный отель "Европейская". Или нет, Пушкина тогда еще не было…
Хорошее место для размышлений о соотношении искусства и жизни, красоты и решеток галерей внутреннего двора гауптвахты! Эти галереи тянутся вдоль каждого этажа, и путь в коридор, из которого ты уже попадаешь в камеру, обязательно пролегает по ним.
Ты идешь без ремня и без шнурков на "гадах" – очень эстетичный вид. Позади, гремя связкой ключей, следует мичман-надзиратель.
Морда у него зверская, но, как помню, он был даже добродушен. Во всяком случае, не злобен, а вернее всего – индифферентен.