Действуя по особым инструкциям, "по именному приказанию его величества", жандармские офицеры, даже и малых чинов, зорко следили и за губернаторами, являясь властью над властью, крепчайшей сетью, опутавшей весь организм России. И если офицеров, чиновников, духовенство за те или иные преступления не гоняли сквозь строй, не били палками или кнутами на площади, то все воспитание и обучение их происходило при воздействии розог. Необходимо было с мечтательных детских лет выбить всякое вольномыслие, чтобы получить надлежащего николаевского офицера, чиновника и попа; поэтому секли жестоко и в кадетских корпусах, и в гражданских школах, и в бурсе, так же как секли солдат в полках, матросов на судах, крепостных в конюшнях.
Это был век розог, кнута, шпицрутенов, ссылки и каторги.
Когда-то, еще будучи четырнадцатилетним, Николай писал на тему, данную одним из его наставников, сочинение о стоике на троне - Марке Аврелии-Философе. Ставши взрослым, он уже не писал никаких сочинений ни на какие темы, но, может быть, у него было немало минут, когда он вполне чистосердечно воображал себя именно стоиком на троне, подобным Марку Аврелию, ложась спать в том или ином из своих великолепных дворцов на походную кровать, на тонкий тюфяк, набитый сеном.
Он не курил и не любил, чтобы около него курили его близкие; он почти не пил никаких спиртных напитков; пруссак до мозга костей, он всячески хотел казаться истинно русским, и потому щи и гречневую кашу предпочитал изысканным изделиям французской кухни; на ужин ему подавали только суп из протертого картофеля.
У него и маленький, всего девятилетний внук, первенец наследника престола, будущего Александра II, приучался нести военную службу всерьез и на деле: стоял иногда часовым у будки во дворе дворца. И когда начинался при этом очень частый гость Петербурга - дождь, маленький Николай (впоследствии умерший юношей) накидывал на себя огромную шинель гвардейца, лежавшую в будке, и все-таки выстаивал положенные два часа, пока разводящий не приводил ему на смену нового часового; а в окно дворца на сынишку, храбро высовывавшего нос из огромной шинели, на три четверти валявшейся на земле, испуганными глазами глядела его мать и заламывала в отчаянии руки: "Простудится!.. Непременно простудится!"
Ненавидя Францию за то, что она была поставщиком на весь мир революционных идей, Николай все-таки любил ходить во французский театр, и наоборот: будучи немцем в душе и по крови, имея немку жену, опираясь на немецкие государства, как на союзные, он терпеть не мог немецкого театра и никогда туда не ходил, хотя и французский и немецкий театры Петербурга одинаково содержались на казенный счет.
Иногда, но гораздо реже, чем французский, он посещал и русский театр.
В целях борьбы со сплошным взяточничеством своих чиновников он сам разрешил к постановке пьесу "Ревизор", и хотя она очень не понравилась ни его министрам, ни всему высшему петербургскому обществу, а старый Канкрин ворчал на первой постановке: "Какая глупая фарса!" - все-таки Николай не позволял снимать ее со сцены.
За сверхпатриотическую пьесу однокашника Гоголя Нестора Кукольника - "Рука всевышнего отечество спасла" Николай пожаловал автору бриллиантовый перстень, а за правдивую, но резкую критику этой пьесы закрыл журнал "Московский телеграф" Полевого.
По его "высочайшему" заказу Айвазовский написал картину "Синопский бой", Боголюбов - "Бой адмирала Корнилова на пароходе "Владимир" с турецким пароходом "Перваз-Бахры"; художник Машков командирован был на Кавказ в действующую армию Паскевича для увековечения его подвигов и написал картину "Сдача крепости Эрзерум"… Николай поощрял изобразительное искусство.
Он любил бывать и в оперном Большом театре, и патриотическая опера "Иван Сусанин" Кавоса пользовалась его неизменным вниманием.
Для него на слова придворного поэта Жуковского капельмейстер придворной капеллы, духовный композитор Львов, написал гимн "Боже, царя храни!". Три дня Николай то и дело подходил к партитуре этого гимна и играл основную мелодию его на флейте или пел слова присущим ему царственным тенором; несколько раз слушал его в исполнении своей капеллы и соединенного оркестра гвардейских полков. Наконец, объявил его национальным русским гимном.
Пушкин назвал его брата Александра I "кочующим деспотом", но мог бы сказать то же самое и о нем.
Древние полагали, что хорошо управлять можно только таким царством, размеры которого не превышают четырех дней конного пути от центра до любой из его границ.
Со времен Петра размеры русского государства далеко превышали все скромные представления древних; однако Николай ревностно колесил по России.
Он не был только в Сибири, куда, начиная с декабристов, высылал в ссылку и на рудники тысячи людей, но он часто ездил на смотры и маневры в отдаленные концы Европейской России, причем не один раз бывал и в Севастополе.
Он добрался даже и до Эривани, за взятие которой дал Паскевичу титул графа Эриванского, и, посмотрев на низкие глиняные стены этой "крепости", удивленно спросил своего "отца-командира": "Что же тут было брать?"
В Геленджике на смотру кавказских войск сильный ветер сорвал и унес его фуражку; на Военно-Грузинской дороге опрокинулся его экипаж, но, повиснув на краю пропасти, он сам счастливо отделался только ушибами; зато, когда он подъезжал к родному для Белинского и Лермонтова уездному городишке Пензенской губернии Чембару, кучер вывалил его из экипажа с меньшим успехом: Николай сломал при этом ключицу и левую руку, должен был пешком идти семнадцать верст до Чембара и пролежать там на попечении местных эскулапов целых шесть недель, пока не срослись кости.
Когда же стал поправляться, то захотел увидеть чембарских уездных чиновников, и пензенский губернатор Панчулидзев собрал их в зале того дома - дома уездного предводителя дворянства, в котором жил император.
Они сошлись, одетые в новую, залежавшуюся в их сундуках и пропахшую махоркой - от моли! - форму, очень стеснительную для них, кургузых, оплывших, привыкших к домашним халатам, и стали, выстроившись по старшинству в чинах, в шеренгу, при шпагах, а треугольные шляпы с позументом деревянно держа в неестественно вытянутых по швам руках…
Трепещущие, наполовину умершие от страха, воззрились они на огромного царя, когда губернатор услужливо отворил перед ним дверь его спальни, а Николай осмотрел внимательно всю шеренгу и сказал по-французски губернатору, милостиво улыбаясь:
- Но послушайте, ведь я их всех не только видел, а даже отлично знаю!
Губернатору была известна огромная память царя Николая на лица и фамилии, но он знал также и то, что до этого Николай никогда не был в Чембаре, и он спросил его недоуменно:
- Когда же вы изволили лицезреть их, ваше величество?
И Николай ответил, продолжая милостиво улыбаться:
- Я видел их в Петербурге, в театре, в очень смешной комедии под названием "Ревизор".
IV
30 марта 1842 года Николай собрал членов Государственного совета на чрезвычайное заседание по крестьянскому вопросу.
Он вошел в зал совета одетый в блестящий конногвардейский мундир. С ним был наследник, а за великим князем Михайлом Павловичем послали нарочного.
Члены Государственного совета все были в сборе, за исключением трех-четырех глубоких старцев, явно расслабленных и ни к какому передвижению неспособных.
На этом собрании Николай произнес большую речь о крепостном праве, называя его "злом, для всех ощутительным и очевидным, но прикасаться к которому теперь было бы еще более гибельным делом".
Он говорил, что "никогда не решится дать свободу крепостным, так как это было бы преступным посягательством на общественное спокойствие и на благо государства. Пугачевский бунт показал, до чего может дойти буйство черни. Позднейшие попытки в таком же роде были до сих пор счастливо прекращаемы, что конечно, и впредь будет точно так же предметом особенной и, с божьей помощью, успешной заботливости правительства, но нельзя скрывать от себя, что теперь мысли уже не те, какие бывали прежде, и каждому наблюдателю ясно, что нынешнее положение не может продолжаться навсегда".
В этой перемене мыслей Николай обвинял в первую голову тех либеральных помещиков, которые давали и дают образование своим крепостным и тем вообще расширяют круг понятий крестьян.
Однако, хотя и не высказываясь за уничтожение крепостного права, Николай говорил о том, что "надобно приготовить пути для постепенного перехода к другому порядку вещей и, не устрашаясь перед этой переменой, обсудить ее пользу и последствия. Не должно давать вольности, но должно проложить дорогу к переходному состоянию, а с этим связать ненарушимое охранение вотчинной собственности на землю…"
Минута была торжественная: своего грозного императора слушали старые заматерелые крепостники; он же говорил без всяких видимых усилий и без запинок: вопрос этот был им продуман, речь приготовлена заранее.
Звучный голос его - голос площадей, марсовых полей, учебных плацев - здесь, в строгом зале Государственного совета, свободно доходил до слуха даже наиболее тугоухих за преклонностью лет. Они встревоженно переглядывались иногда украдкой, стараясь угадать, как все-таки далеко способен зайти преобразовательный пыл царя и что собственно означает эта "дорога к переходному состоянию".
Но дальнейшая часть речи царя давала уже порядочные надежды, чтобы остаться спокойными. Николай говорил: "Невозможно ожидать, чтобы дело принялось вдруг и повсеместно; это даже не соответствовало бы и нашим видам…"
Но самое утешительное для старцев-крепостников (на собрании их было всего тридцать четыре) ждало их впереди. Даже на этом торжественном заседании высших чинов и в высшем государственном учреждении самодержец не мог обойтись без острастки.
Упомянув о том, что вопросом о крестьянах долго и обстоятельно занимался особый, по его приказанию, комитет, результаты работ которого он не решился подписать без особого пересмотра их в Государственном совете, Николай заявил, что он очень недоволен болтливостью членов совета, "той публичной, естественно преувеличенной народной молвой, источники которой отношу к неуместным разглашениям со стороны лиц, облеченных моим доверием".
Боязнь гласности проявилась в полной мере и здесь. Понятно, что после таких слов царя, закончивших его получасовое выступление, наступило подобострастное молчание, и все члены совета сидели неподвижно, глядели на царя неотрывно и молчали безукоризненно верноподданно, пока это молчание не надоело самому царю, и он приказал прочитать выработанный комитетом проект указа о крестьянах.
Однако лишь только по предложению царя члены совета начали высказывать свои мысли, и наиболее либеральный из них - князь Голицын - сделал замечание, что если предоставить улучшение участи крестьян доброй воле помещиков, как это было сказано в прочитанном проекте указа, то никаких улучшений нельзя будет дождаться, а лучше прямо указом царя-самодержца ограничить власть помещиков, - Николай торопливо перебил его:
- Я, конечно, самодержавный и самовластный монарх, но на такую меру никогда не решусь!
Совещание это кончилось ничем. Даже восстановить трехдневную барщину, введенную было его отцом, но отмененную братом Александром, Николай не решился, хотя едва ли кто-нибудь внимательнее его читал проекты декабристов об отмене крепостного права и выслушивал их пылкие молодые показания по этому предмету на допросах.
Комитетов для рассмотрения вопроса о крепостных учреждалось еще несколько и после того, но они ни к чему не привели, а революция 48 года в Западной Европе совсем сняла с очереди этот вопрос при Николае.
На заседании Государственного совета 30 марта не присутствовал князь Меншиков, сославшийся на болезнь, но он боялся просто, чтобы кто-нибудь из его многочисленных врагов в совете не напомнил ему публично о либеральной выходке его в юности, когда он, совместно с графом Воронцовым, графом Потоцким, князем Вяземским, Васильчиковым и двумя братьями Тургеневыми - Николаем и Александром, подал императору Александру декларацию об освобождении крестьян.
За этот смелый шаг он, как и все прочие, подвергся опале, исключен был из службы и должен был уехать в деревню. Но теперь взгляды его настолько радикально переменились, что он даже одним своим появлением в совете не хотел вызвать у кого-либо воспоминания о своем старом либерализме. Особую докладную записку, в которой "решительно преждевременной" назвал даже и самую мысль об освобождении крестьян, Меншиков подал Николаю потом, на обычном приеме им министров.
Еще года за четыре до чрезвычайного заседания Государственного совета Николай учредил новое министерство - государственных имуществ, которое должно было ведать не крепостными, правда, а государственными крестьянами, то есть крестьянами, не принадлежавшими помещикам, и во главе министерства этого поставлен был генерал Киселев.
По мысли Николая, новое министерство должно было поднять нравственность и зажиточность государственных крестьян, а также устраивать для них школы и больницы.
Но если великое множество чиновников, которое устроилось на службу в новом министерстве, и обрело для себя неплохие средства к достаточной жизни, то на крестьян лишним бременем легло содержание их; что же касается больниц, то даже и к концу царствования Николая одна лечебница приходилась на миллион крестьян, ученых же повивальных бабок было не свыше сорока на все ведомство.
Когда же Киселев начал усиленно заботиться о благосостоянии государственных крестьян и вводить среди них усовершенствованные приемы сельского хозяйства, то это привело к "картофельным" бунтам, а в Шадринском уезде Пермской губернии в 43 году был довольно крупный, охвативший несколько волостей бунт на почве ложных слухов, будто государственных крестьян здесь казна продала помещику.
В наследство от своего брата Александра Николай получил военные поселения, насажденные и взлелеянные Аракчеевым; жизнь этих солдат-крестьян была беспросветно несчастна. Иногда они восставали и убивали свое начальство, как это было, например, во время холерного бунта в Новгородской губернии, но их усмиряли жестоко и беспощадно.
И, однако же, все эти крестьяне - крепостные, государственные, военнопоселенцы, - забритые в солдаты по рекрутскому набору или взятые в ополчение и украшенные здесь медными крестами на картузах и шапках, защищали своею грудью в Севастополе от натиска англо-французов военную славу России.
V
Когда Николай появился на свет, бабка его Екатерина II писала о нем своему старинному корреспонденту Гримму:
"Сегодня мамаша родила большущего мальчика, которого назвали Николаем. Голос у него бас, и кричит он удивительно. Длиною он аршин без двух вершков, а руки немного менее моих. В жизнь мою в первый раз вижу такого рыцаря. Если он будет продолжать, как начал, то братья его окажутся карликами перед этим колоссом!.."
Поэт Державин не замедлил предречь ему великую будущность:
Он будет, будет славен!
Душой Екатерине равен!
Пушкин в 1826 году, когда Николай разрешил ему выехать из Михайловского, написал известные "Стансы" - напоминание о его пращуре Петре:
Семейным сходством будь же горд,
Во всем будь пращуру подобен…
Однако колоссального роста и могучего голоса оказалось далеко не достаточно, чтобы стать вторым Петром. Не помогли Николаю и огромная трудоспособность и память, если и отнюдь не "незлобная", то все же, по общим отзывам современников, выдающаяся.
Петр в умственном движении вперед своего народа видел прогресс, Николай - революцию; Петр делал из пирожников министров и из простых кузнецов - королей железа и стали; Николай - из людей государственного ума и способностей делал висельников и каторжников, из даровитейших поэтов - солдат.
Его долголетняя и упорная борьба с мыслью беспримерна в русской истории. Ее он начал с первых же дней своего царствования новым "уставом цензурным".
В уставе этом было 230 параграфов. Установлен был верховный цензурный комитет из трех министров: просвещения, внутренних и иностранных дел.
При выполнении всех правил этого устава литература русская могла существовать, только едва дыша.
Но после европейской революции 30 года петля цензуры затянулась гораздо туже.
Николай, как и во всех областях управления, стремился делать все лично и в этой области.
Он не только был цензором Пушкина; он находил время быть строжайшим цензором решительно всей тогдашней - правда, поневоле небогатой - литературы, особенно журнальной. Ходатайства о разрешении на издание новых журналов или газет шли непосредственно к нему, и он клал большей частью резолюцию краткую, но выразительную: "Не нужно!"
Журнал Киреевского "Европеец" запрещен был с первой же книжки за статью его "19-й век"; запрещена была "Литературная газета" Дельвига; запрещен журнал "Телескоп" Надеждина, причем сам Надеждин сослан в Усть-Сысольск за помещение "Философического письма" Чаадаева, который по царскому приказу объявлен был сумасшедшим…
Цензоров, пропустивших те или иные не одобренные царем статьи, сажали на долгие сроки на гауптвахту. Даже о дороговизне извозчичьих такс нельзя было писать в газете, так как это принималось за порицание действий полиции, составлявшей таксы. Лиц, заведовавших цензурой, было гораздо больше, чем всех книг, выпущенных в царствование Николая.
Когда начала строиться железная дорога между столицами и появились первые робкие статьи об этом в газетах, Клейнмихель испросил у Николая разрешения, чтобы все, что пройдет через цензуру по этому предмету, шло потом к нему на утверждение и без его ведома не печаталось.
Служащие военного и гражданского ведомств ничего не смели отправлять в печать без разрешения на то своего начальства. Гласности боялись, как источника революции.
Могли быть миллионные хищения; губернаторы могли буквально грабить откупщиков и купцов; десятки тысяч людей могли умирать от голода, как это было в ряде губерний в исключительно неурожайный 1840 год, - ни слова об этом нельзя было помещать в газете.
А один из цензоров не пропустил даже такой строчки в учебнике географии Ободовского: "На севере России ездят на собаках". Он написал на полях книги: "Как будто в России не хватает лошадей! И что подумают об этом иностранцы?"
Литература русская была разгромлена. Погибли Грибоедов, Пушкин, Полежаев, Марлинский… Когда был убит на дуэли Лермонтов, Николай сказал:
"Собаке собачья и смерть!"… Ямская тройка с жандармами увезла в Вятку Салтыкова-Щедрина, который и пробыл там семь с лишком лет; угас Гоголь; за статью на его смерть был засажен под арест Тургенев, а через месяц отправлен в свое имение без права выезда оттуда куда бы то ни было; на каторге изнывал Достоевский; в эмиграцию ушли Герцен и Огарев; десять лет томился в Орской крепости, в Оренбургском крае, Шевченко, живописно-насмешливо сказавший о той эпохе, в какую пришлось ему жить:
От молдаванина до финна -
На всех языках все молчит,
Бо благоденствует!
Николай процарствовал лет тридцать, а заморозил Россию на шестьдесят.