Празднество зачиналось на площади Августеон. Здесь были выстроены высокие подмостки со сводами для главного украшения торжества - автократора Константина и его блистательной свиты. Для того, чтоб народу было на что посмотреть на царя навесили столько золота, что его хлипкие плечи буквально сгибались под деспотической тяжестью желтого металла. Подмостки были торовато изукрашены яркими тканями, гирляндами из пальмовых и лавровых ветвей, внизу их окаймляли исполнители гимнов и музыканты в цветном платье, но когда распахнулись ворота Халки, слепым глазам черни, удерживаемой на своих местах контарионами каменноликой охраны, показалось будто взошло второе солнце. Великолепные протикторы, поражающие и красотой лиц, и статью. В одеяниях подобных морским раковинам, подобных оперению фазанов и крыльям летних мотыльков, магистры, препозиты, проконсулы, патрикии, знатные чиновники и остальные синклитики, иноземные послы и наконец сам василевс - весь из золота. По неоглядной толпе рокочущими перекатами прокатила волна с детства заученных славословий, но несколько голосов, особенно один, надтреснуто-скрипучий, уверенно прорывали, казалось бы, необоримый басистый вал общего гуда.
- О образчик господней мудрости! - жизнерадостно понеслись к бледноватому январскому небу нежные, но вместе с тем властные голоса певчих. - Никогда не устанет народ благодарный восхвалять добродетель твою! Ты смелейший из львов, целомудрием светлым подобен Иосифу ты, среди мудрых ты самый великий мудрец, а пример справедливости божьей, который являешь ты миру, восхищает и варваров диких, склоняя сердца их к добру!
Прелестные голоса здесь достигли такой высоты и тонкости звучания, что казалось нет в мире больше людей способных повторить этот подвиг, но тут вторая партия подхватила их почин, взяв еще на октаву выше, и это было уже подобно голосу самого неба.
- Царь бессмертный средь прочих царей, светлый благочестивый помазанник божий, пусть единодержавная сила твоя дарит праздник за праздником верным твоим благодарным ромеям!
И вновь первые голоса:
- Радость небесная мир наполняет!..
И ликующий рев толпы.
Едва удерживаясь на ногах от своей золотой поклажи, "благочестивый помазанник божий", хоть и был плоть от плоти данной человеческой общности, все равно не мог не трепетать внутренне от пугающей бессознательности этого восторженного оранья. Самым жутким было то, что в прославляющих криках черни он совершенно отчетливо улавливал не то, чтобы искренность, но некую задушевную исступленность. Однако ведь также они превозвышали и Романа Лакапина, и… Им все равно, кто управляет ими. Да-да, все равно. Эту человеческую кучу, слишком разнородную, слишком развращенную ничем не сдерживаемым потоком своих несложных желаний, магнетизирует блеск золота. Им совершенно все равно, кто скрывается под сверкающим златотканым скарамангием, хоть бес с рогами, они способны различать только любезный их всесторонней бедности недосягаемый символ. И хотя именно этот феномен позволяет демонстраторам золотого символа безраздельно пользоваться плодами рук обладателей завидущих глаз, эти же самые обладатели, случись порфироносцу на одну секунду выскользнуть из своей золотой раковины, с предельной беспощадностью растаптывают, разрывают горюна, как всегда неожиданно для них обретшего человеческие черты. Неужели когда-то придет и его черед?
Колющий озноб пробежал по спине Константина, то ли от сырости январской прохлады, то ли от незваных мыслей, и он вновь был ввергнут в непрекращающееся чередование обстоятельств существенности, - патриарх (пока нектаром этого титула все еще пользовался двадцатисемилетний сын Романа Лакапина Феофилакт) закончил свою речь и теперь знаками передавал слово автократору.
- Наша царственность… - вступил Константин.
Как и в ту беспокойную ночь перед сановными заказчиками и доверчивыми физическими исполнителями переворота он говорил о многочисленных заслугах василевса Романа перед ромейским отечеством, на этот раз еще более выспренними эпитетами умащивая их значение, то и дело подкрепляя свои слова ссылками на волю Божью и заветы Константина Великого, он говорил, как будучи друнгарием флота Роман Лакапин доказывал истинность своей веры и мужества, не щадя живота своего сражаясь с врагами Романии, как потом, будучи уже василевсом, строил и щедро украшал церкви города великолепными покрывалами и светильниками, тем самым выказывая свою святость и благочестие, как радел об обитателях монастырей, осыпая дарами их пристанища в Афоне, Латросе, Варахе, Олимпе, как сострадал неимущим, и, что якобы каждый день вместе с ним обедали по три бедняка, получавшие в конце трапезы в дар по номисме. Содрогаясь от тошноты, вызываемой воспоминаниями о самом злокозненном своем враге, Константин тем не менее продолжал витийствовать о не знающих счету его благодеяниях: и о раздаче бесплатных порций пищи для чужеземных путешественников, и о том, как в недавние страшные холода распорядился тот закрыть деревянными щитами портики, дабы снег и холод не могли проникать в прибежища нищих, даже о сострадании тюремным узникам и сбившимся с истинного пути женщинам. Говорил Константин и о своей любви к христолюбивому василевсу, пожелавшему в конце земного пути удалиться от мирской суеты в святой монастырь и посвятить остаток жизни бесконечным восславлениям Господа. В конце же той не слишком искренней речи Константин помянул и тот факт, что царь Роман, стоя на страже покоя державы, неоднократно раскрывал коварные замыслы врагов ромейского народа. А теперь им, нынешним автократором Византии, разоблачен и пресечен в корне чудовищный заговор против его священной царственности.
- Кто же эти нелюди? - бросил в толпу Константин.
И тотчас в ответ ему ринулась громовая лавина сплетенных голосов. Однако он без труда вычленил из месива экзальтированных голосов определенные слова.
- Клодон! Клодон! Василий Петин! Клодон! Филипп! Мариан! Мариан Аргир! Клодон!..
Конечно, Константина не поразило такое знание черным народом имен участников игрищ, происходивших за непреодолимой стеной, верно укрывавшей от сторонних глаз забавы Дворца, ведь еще месяц назад по всем харчевням Константинополя, по всем его рынкам и площадям были разосланы специальные люди, которые в своей неудержимой словоохотливости разбалтывали всем и каждому вымысленные и трижды отредактированные "секретные секреты".
- …так пусть же их постигнет правый суд народа, поскольку в ваши руки влагает Господь свою высшую справедливость!
Для того, чтобы христианская справедливость черни приобрела кристальную чистоту, в толпу было брошено тридцать тысяч серебряных монет, после чего золотой царь вместе со своей золоченой свитой направился к воротам Халки, с тем, чтобы на всякий случай не подвергать себя нечаянностям, какие (пусть только умозрительно) могли бы возникнуть на пути его продвижения к Большому ипподрому, где предполагалось основное действо праздника. Ведь для него на ипподром существовал и другой путь. Скрывшись за надежными стенами, заслонявшим от недостойных радости Большого дворца, люди в золоте направились к другому безопасному переходу, соединявшему Дворец уже непосредственно с ипподромом.
А вся возбужденная толпа за исключением нескольких десятков мешкотных горемык, затоптанных в давке, возникшей во время раздачи серебра, сломя голову кинулась к Месе, поскольку там, от ворот главной тюрьмы, должно было брать начало грандиозное шествие всеобщего поругания. И надо сказать, на этот раз местные лицедеи, чьему дарованию обыкновенно доверялось внешнее оформление подобных процессий, не поскупились на выдумку и задор.
Открывали шествие жезлоносцы. Эти скоморохи держали в руках длинные палки, на которые было навешено какое-то грязное тряпье, привязаны гнилые овощи, приколочены таблички с надписями "дерьмородные герои", "орлы нужных чуланов" и тому подобные шутовские скверности, которые должны были быть понятны и харчевнику и мусорщику. Шуты печатали шаг, как бы подражая протикторам, но при том выделывая всякие непристойные телодвижения, на что гулом восхищения отзывалась отодвинутая охранявшими процессию кондаратами на обочины улиц чернь. За жезлоносцами следовали прочие дураки, на ходу выкидывавшие потешные коленца и при том распевавшие глумливые дифирамбы.
Вот ведем мы прославленных героев,
В блеске золота все их одеянья,
Скакуны легконогие под ними,
А на мудрых головах у тех героев
Золотые венцы сияют славой…
Надо признать, голоса певунов были превосходными, ведь событие, принявшее их участие, замышлялось, как знаменательное, частично оплачивалось из городской казны, частично из казны самого автократора, и потому средствам, составлявшим его, следовало иметь первосортное качество.
Но вот за ватагой веселых дураков выступило основное звено шествия. Избитые, а то и покалеченные, учредители ужасного заговора, уже безучастные ко всему происходящему вокруг них, ехали на ослах и верблюдах, посаженные лицами к хвостам животных. На них были нацеплены омерзительные лохмотья, на склоненных шеях тех злоумышленников болтались ожерелья из овечьих кишок, а головы венчали короны, слаженные тоже из каких-то внутренностей. Кровь животных, смешиваясь с человеческой кровью, прокладывала по бритым затылкам извилистые пути. Впрочем, изуродованными у несчастных были не только головы. Смешно остриженные бороды, обритые брови и выщипанные ресницы также призваны были добавлять образам лиходеев занятности. Но кто же были те в прямом и переносном смысле оплеванные люди? Все они как один являлись теми недавно обласканными смельчаками, чьими руками силы, стоявшие за Константином, свергали Лакапинов, а теперь те же силы вполне затертым способом избавлялись от свидетелей-исполнителей. Возбужденная видом и запахом крови чернь в осатанелой ярости швыряла в тех камни, объедки, комки коровьего навоза и прочую дрянь, выкрикивала чудовищные поношения, и, казалось, если бы не острия контарионов, прижимавшие ее к обочинам, готова была разорвать и без того уже полуживых неудачников.
- Анна! Анна! - звала к себе сестру стоявшая на балконе роскошного трехэтажного дома дочка любовницы одного из веститоров Константина. - Ты посмотри, какая мерзость! Какой ужас! Фу! Фу! Ой, смотри, а вон тот, коренастый такой, белокурый… Нет, не тот, вон, без колпака, ноги задирает. Ну смешной, да?!
Когда шествие подошло к Театру, то бишь к Большому ипподрому, все его трибуны снизу доверху были засыпаны кипучей публикой. Но появление виновников того собрания толпа встретила таким ликованием, что никто бы уж не мог утверждать наверное, радость или возмущение являлось тому причиной.
Еще много было похабных плясок и издевательских песенок, еще долго катали заговорщиков на ослах по площадке ипподрома, долго летели в них со всех сторон камни и всяческий мусор, пока наконец наступило время объявления и свершения наказаний.
В этот момент Константин почувствовал, как за его спиной раскрылись гигантские золотые крылья. Он взмахнул ими, еще раз, еще, возносясь выше и выше над неуклонно сжимавшейся под ним все тише и жалобнее рокочущей толпой. И наконец, когда эта толпа превратилась в крохотную безмолвную едва-едва шевелящуюся вошь, откуда-то из одному ему доступных поднебесных высот уронил он свое царское слово.
- Магистра Василия обесчещенного и поруганного навеки изгнать из Романии, дабы жалкую жизнь свою он окончил в страхе, слезах и нищете на бесплодной чужбине. Кладону и Филиппу повелеваю незамедлительно на глазах всего ромейского народа отрезать носы и отрубить уши. Филадельфу, Лисимаху, Георгию и всем остальным здесь же выжечь глаза раскаленным железом…
Толпа горлопанила без перерыва, не помня себя от радости, ведь эти люди, там, внизу, еще недавно держали в своих руках все на их взгляд мыслимые и немыслимые наслаждения самой лучшей жизни, а теперь можно зреть воочию, как жребий их сделался куда незавиднее удела бедного и больного большинства. Каждая разбитая на площадке ипподрома жизнь воспринималась зрителями, как личный подарок василевса. Ах, они не знали, они обиделись бы, что добрую дюжину жизней знать припрятала от них, чтобы самим единолично после вечерней трапезы направиться в дворцовый зверинец и поглядеть, интересно ли будут вести себя те жизни, если поместить их в клетки со львами, которые ровно неделю не видели ни кусочка мяса.
Прочих деятельных приверженцев восхождения на престол Константина, более заметных или более влиятельных, тоже вскоре постиг "справедливый суд христов", правда суд тот вершился не столь публично. Мануила Куртикия, сразу же после низложения Романа Лакапина получившего титул патрикия и назначение друнгарием виглы, отправили по каким-то делам на Крит, откуда он больше не вернулся. Говорили, что утонул. Мариана Аргира, по воле Константина сменившего монашеское облачение на золото одежд Дворца, ставшего также патрикием, а еще управляющим царской конюшней, убила жена. Ходили слухи, что она уронила на его голову каменную плиту, и никто не давал себе труда задуматься, что для того эта маленькая женщина должна была бы обладать силой Киклопа. А стратига Диогена просто проткнули двумя копьями.
Поскольку тело ветра было наполнено снегом, его можно было видеть глазом. Этот бессмертный, этот двигающийся, этот истинный, извечно связующий тот и этот миры, был бел блистателен и легок. И каждый, кто видел его, размышлял о нем по-своему. Сидящий позади огня лицом к северу волхв, совершающий утреннее жертвоприношение, глядя на подвижную бесконечную снежную вечность, думал: "Тот, кто находится в ветре, не есть ветер, это всего лишь одно из его тел, одно из его бесчисленных воплощений. Тот, кто изнутри правит ветром - есть Род, безначальный, бесконечный, пребывающий в средоточии беспорядка, многообразный, единый…" А возвращающийся от реки землепашец, которому только что по счастливой случайности задалось убить палкой крупную выдру, весело поглядывая на ту же летящую снежную сеть, мерекал себе, что ежели снега будет много до самой весны, то от своей доли общинного урожая озимых он сможет отделить часть, дабы обменять ее на кой-какие прикрасы для своей жены, поскольку жена эта уже…
В наброшенной на плечи простой санной шубе из сиводушчатых лис (не крытой цветной тканью) Ольга стояла в смотрильне перед растворенным окном. Жгуты пакли, которыми было законопачено на зиму окно, валялись у ее ног, обутых в золотистые восточные башмаки, на один из которых нависал сползший с ноги серый вязаный чулок. Не чувствуя холода (а под шубой была одна только домашняя белая рубаха), Ольга смотрела на летящий снег, становившийся все более ярким по мере того, как убывала утренняя мгла, столь докучливая в месяце просинце. Все обозримое с четырехсаженной высоты смотрильни было белым-бело, новые и новые вороха снега неслись с высот, уничтожая границу земли и неба. Лишь кое-где выглянет из молочной пелены сгибающаяся под ветром лиловая метелка голой сливы и вновь растает. Ольга смотрела на снег и думала о том, что он сейчас должно быть также устилает чистейшим искристым покровом где-то далеко в Деревской земле смоляные пепелища наполовину сожженного города Искоростеня, продолжает засыпать замерзшие красные лужи тысячами тысяч блистающих снежинок. Но он не прячет следы недавних событий, нет, он приуготовляет ей, Ольге, белый-белый, чистый-чистый путь к ее великой мечте. Ведь теперь нет перед ней преград. Еще немного времени, еще чуть-чуть терпения, - и сокровища мира, подобно этому снегу, сокроют для ее взора грязь земли, и вознесенная их сиянием она, мудрейшая из мудрых, всесведущая, непогрешимая, останется одна в тех ледяных высотах всесилия, где не может выжить ни одно из земных существований.
Вот куда понесли думы русскую княгиню. Теперь она была уверена, что последние события, подстрекательницей которых не без внутренней гордости она себя почитала, наконец расчистили стезю к ее высокой цели.
Осенью, теперь уже на веки вечные занесенную снегом, Игорь, наконец-то расставшись с дюже охочими до даровых угощений греческими послами, оставшимися зимовать в его тереме, отправился в полюдье за сборами, которые в давние времена употреблялись исключительно для поддержания обороноспособности княжеской дружины… Но теперь на плоды усилий русского народа притязало все больше охотников. И причиной тому была не только жиревшая с каждым годом Хазария, которой русский князь, после того, как потерпел поражение от возглавляемых Песахом еврейских наймитов, вынужден был платить дань в числе прочих тридцати семи народов, но и потому, что зиждущаяся на размалеванных идеалах стяжательства, единственно доступных самой неразвитой и немудрой части любого народа, духовная ржавчина разбухшей христианской секты продолжала украдучись разъедать исконно почитаемые в русской земле аристократические принципы разумной необходимости и свободы от материальных проявлений бытия.
Первое становище, куда прибыл Игорь вместе со своей дружиной в восемь сотен человек, находилось недалече, где-то в пятидесяти верстах от Киева, и соседило с тремя большими селами, одно из которых именовалось Поляной. Все начиналось как обычно, как многие годы прежде. Несмотря на то, что размер дани в этот раз был несколько увеличен против прошлогоднего, ко времени прибытия князя в становище все уж было собрано головами общин (мясо, рыба, зерно, сено и овес для лошадей, воск, олово, пушнина), упаковано и свезено в погреба и кладовые. Так что князю оставалось только пересчитать бочки да мешки, отрядить здесь же обретающихся людей, чтобы переправить собранное добро в Киев, и двинуться дальше.
- Что, не слишком я вас обираю? - не снимая богатой шубы, крытой лазоревой персидской тканью, по которой были выведены серебром единороги, подбитой седой лисой, Игорь, растянувшись на лавке, говорил с полянским головой - стариной Девятко. - Не помрете здесь до весны?
И несколько отроков, находившихся в избе громко захохотали на эти слова.
- Да ведь что… - вежливо улыбался наполовину беззубым ртом старик. - Весно, временем в горку, а временем в норку…
- Вот-вот, - поддержал его князь, - даст Род денечек, даст и кусочек.
И отроки вновь покатились со смеху.