Русалия - Виталий Амутных 41 стр.


Пальцы его руки сквозь ткань с силой вжались в наполненную молодым жиром кожаную сумку. Женщину затрясло, но сквозь сомкнутые зубы прорвалось только жалобное кряхтение. И не успел Святослав опомниться, как чужое ловкое тело облепило его со всех сторон и понесло по темным волнам едкого наслаждения…

Для того, чтобы в праздничный день показаться на людях Ольга больше не прибегала к тем несчетным ухищрениям, которые были ей обыкновенны в былые времена. Придут ключница Малуша с девушками, умоют, оденут, что оденут - то и ладно. Вообще со времени своего позорного странствия в Царьгород она очень задичала, постарела, разжирела, обрюзгла, в баню прислуге приходилось загонять княгиню едва ли не силой, большей же частью она сидела или лежала на лавках в своей светелке, непременно при этом что-нибудь жуя. И если бы не завсегда находящаяся при ней ключница, то и вовсе готова была с внешним миром не встречаться, во всяком случае с населяющими его людьми.

А о Малуше вообще отдельное слово, поскольку настоящее ее имя было Эсфирь, и была она кровной дочерью (младшенькой) хазарского мэлэха-малика Иосифа. А оказалась она в Киеве в Ольгином тереме оттого, что в родном дому с самых младенческих своих лет выказала себя невозможно блядливой. В те годы, когда и скороспелые еврейские девчушки ни о чем не любопытствуют, кроме самых невинных ребячьих игрушек, эта уже была будто помешана на одной только увлеченности. И как это Бог выдумал, и для чего, а только, как завидит малютка Эсфирь человека мужеского пола (такого ли, как она, ребенка или взрослого мужа), так с ней просто что-то неладное начинает твориться. Уж она и прижмется, и потрется, а ежели человек вдруг потеряется, вовремя не умея сообразить, может ли он осаживать наскоки царской дочери, - то разойдется, ничуть не хуже наторелой дворцовой беспутницы. Вопрос складывался очень непростой. Ни лекари, ни чудотворцы не помогали, ее уж и запирать пытались, да вовсе-то лишать малолетнюю царевну свободы тоже выходило как-то… не того… Но когда десятилетнюю вострушку поймали как-то в постели ее собственного брата Аарона (у которого к тому времени свое потомство приблизительно в тот же возраст входило), стало ясно, что медлить больше нельзя. Чтобы не лишать кровиночку встречающихся на этом свете царских удовольствий, а вместе с тем избавить царский дом от позора, просовещавшись полночи, малик Иосиф и жена его Шифра решили безрассудную дочурку отправить хотя бы на время пожить в какой-нибудь царский дом, обязанный Хазарии рядом повинностей. И поскольку самым зависимым, укрощенным, но вместе с тем и достаточно богатым среди обозримых царств в эти годы малику Иосифу виделась именно Русия, то туда и была переправлена Эсфирь в срочном порядке. Имя Эсфирь показалось обитателям Киева слишком уж тарабарским, но поскольку была она дочерью малика, ее и стали здесь называть Малика, Мала, а затем - и Малуша.

Но какой же прием в Киеве встретила ее похотливость? А сложилось все вот как. Молоденькой девочке, конечно, нелегко было разлучаться с привычным укладом родного дома, однако, она была уже не столь мала, чтобы не надеяться: жизнь вне удушающих домашних устоев рассечет путы с гибкого сильного тела, живущей в ней слепой, бессознательной, но вместе с тем такой очевидной потребности. Несколько недель по прибытии в Киев маликова дочка удерживалась от обыкновенных вольностей, чему споспешествовали чуждые, необжитые пока обстоятельства. Но первое впечатление, полученное ею вне стен княжеского терема, оказалось столь внушительно, столь могуче, что на всю жизнь отпечаталось, вырезалось, как на каменной скрижали, в ее сознании, навсегда и враз переменив способ его присоединения к тому, что для данного сознания обозначалось словами Элоах, Элохим или просто Эл.

Эсфирь (уже Малуша) испросила для себя прогулку, чтобы полюбоваться всеми красотами Киев-града. Проезжая по городу в повозке, в сопровождении нескольких вершников из гриди, она уже была взята в кольцо той красотой, которая только и могла быть ею различима. Впрочем город оказался действительно волшебным: такого количества привлекательных людей в своем окружении в Итиле она не встречала никогда. Можно было иной раз (очень даже можно было!) поглазеть на чернявых смуглолицых детей Волчьей страны, служивших в охране дворца, но и среди них не было такого числа прелестников. В небольшом и однако неравномерно развитом мозгу малышки невольно начинали составляться самые невероятные мечты, казалось бы, уже в ближайшем будущем готовые одарить ее своими дурманными цветами. Но тут ее вниманием как-то сумела завладеть огромная толпа, толстым шевелящимся кольцом охватившая площадь. Внутри кольца, вроде как, на земле лежали на расстоянии шести или десяти локтей друг от друга мужчина и женщина (Малуша с повозки могла это разглядеть), оба в разорванных одеждах, с разлохмаченными волосами… Но, если присмотреться, - они вовсе не лежали, а были подвешены на локоть от земли, ибо и руки, и ноги каждого были прикручены толстым ужищем ко врытым кольям.

- Что там пгоисходит? - картаво спросила Малуша у прибывшего с ней толмача, поскольку до того с языком чужой страны не успела ознакомиться даже мало-мальски.

Толмач знал о происходящем столько же, сколько и маликова дочка, поэтому с тем же вопросом обратился к одному из вершников.

- Да что… - отвечал тот. - Будут их сейчас смертью казнить.

- Казнить? - оживился перелагатель. - За что?

- А вон та потаскуха, вишь, с синевицами на рыле-то, пока ее муж по делам в Чернигове был, вовсе слаба на передок сделалась. Ну и нашла потаскунья потаскуна. А вот и час отвечать подоспел.

Насколько то оказалось возможным, все было пересказано Малуше ее соплеменником.

- Работайте Господу со страхом, - переведя положенное, прибавил толмачь вполголоса, видно, себе самому, - и радуйтесь ему с трепетом.

Вскоре действительно появились два человека, то ли назначенных, то ли из родни того мужа, что в Чернигов ходил, - у каждого в руках по топоренку. Ну и стали они поудобнее да и принялись любодеев каждого пополам делить. Мужику-то повезло, - его раздваивать с темени начали. А вот молодайку, поскольку без ее произволения никакому греху невозможно было бы случиться, молодайку рассекали от промежности. Крики, визги, кровь ручьями - зрелище впечатляющее. Случалось такое крайне редко (не удивительно, многим ли захотелось бы после такого назидания участь преступателей русского Закона испытать?), и надо же, чтобы Малуша ровно в этот день и час очевидицей того урока оказалась.

- Потом их на части разрубят, - глядя в средоточие толпы, мимоходом продолжал истолковывать происходящее тот же вершник, - и каждый кусок на дереве повесят. Не здесь. Не в городе. Там, за стеной. Также мы и с ворами поступаем. Известно, вор не брат, а потаскуха не сестра.

Виденное (может быть, не столь продолжительное по времени, но бесконечно долгое по напряжению чувств) произвело на Малушу столь глубокое впечатление, что несколько дней она пролежала в жару и в бреду, потом добрых три недели боялась выходить даже за пределы отведенной ей светелки, а когда все уже в ней угомонилось, и перестали докучать красочные сны, потомица царя Иосифа вдруг приобрела доселе незаметные в ней вдумчивость и кротость. Но поскольку характер дается человеку раз и навсегда, яркие уроки жизни способны переиначивать лишь весьма внешние особенности, в то время, как назначенная ему суть до последнего вздоха остается неизменной. С тех пор для всех вокруг Малуша стремилась сделаться как можно незаметнее, чего было не так сложно добиться, имея ее довольно неказистую внешность. "Крепилась кума, да рехнулась ума", - посмеивался тот, кто мог понимать. Но что деялось у нее внутри, лишь изредка приоткрывалось для одной Ольги, которая, к слову сказать, практически всегда ко всему внешнему оставалась абсолютно безучастной.

Однако при всей бесчувственности, овладевшей княгиней, некое доверительное дружество между Ольгой и пришелицей из счастливой Хазарии все-таки установилось. Во всяком случае, когда померла ее старая ключница Щука, Ольга поставила на то место именно Малушу, несмотря на буйную борьбу между прочими обитательницами княжеского терема, протекавшую, как водится, под спудом.

В День Сварога в княжеском тереме в Ольгиной светелке все утро ушло на уговоры.

- Матушка ты наша, давай, наденем рубаху красную. Праздник ведь. Ну что люди-то скажут?!

Но Ольга, очень медленно пережевывая взятый из стоящей подле нарядной каповой мисы пирожок, в знак несогласия только вертела из стороны в сторону простоволосой седой головой (в которой, словно нити надменного византийского золота, сверкали редкие рыжие волоски), молчала, упершись невидящим взглядом в передний угол горницы, где на полочке над окном были выставлены деревянные, серебряные, сердоликовые фигурки русских Богов. Спор шел из-за того, что Ольга ни за что не хотела расставаться с нижней рубахой, которую она не давала снимать с себя вот уже добрых два месяца, с тем, чтобы заменить ее на чистую.

- Прости меня, Светлый. Прости меня, Чистый, - остылым голосом еле слышно произнесла княгиня и вдруг как ни в чем не бывало взялась за разложенную перед ней рубаху.

- Вот как хорошо! Вот чудесно! Давно бы так! - завертелись вокруг нее девушки, и даже Малуша, выглядевшая сегодня особенно испуганной, поспешила к ней, протягивая запястья из материи сребротканной пополам с золотом, которые необходимо было пристегнуть к рукавам этой самой рубахи.

На тонкую нижнюю рубаху надели другую, червчатого оттенка, с подолом из лазоревого шелка, всю расшитую золотыми и серебряными узорами в виде зверей с цветами на крыльях и хвостах. Пристегнули к ней ожерелье из черной тесьмы, усыпанное жемчугом. Сверху еще набросили на плечи темно-пурпурную телогрею на черных куницах. Сивые волосья расчесали, закрыли платком. Шапочку, всю сияющую от многоцветных каменьев, на голову нахлобучили. Укрепили на ней золотой венец городчатый. К венцу рясны привесили, к ряснам - колты с изображениями Ляли и Лели, выведенные зернью и сканью. А в довершение блеска навалили ей на грудь узорных цепей и монист так, что дышать трудно стало. Зеркало серебряное поднесли. Глянула в него Ольга - и заплакала. Если бы кому в тереме тринадцать лет назад сказать, что княгиня способна слезу пустить, - любой в ответ только рассмеялся бы. Теперь же точить слезы вошло у нее в обыкновение, никто уж не распознавал поводов тех слез, поскольку случались они внезапно при обстоятельствах самых обыкновенных. Вот и теперь девушки только переглянулись да глазами друг дружке сделали, - мол, хоть и надоели эти причуды, сил нет, но надо переждать. А Ольга сидела перед отшлифованным до зеркального блеска серебряным листом, и слезы текли из глядящих в никуда бесцветных глаз по ее съежившемуся от времени и необъявленного горя рябому лицу, пузырьки слюны все вздувались на дряблой нижней губе и бесформенный подбородок в мелкой сеточке морщин все дрожал, подчиненный пульсу Ольгиных потаенных дум.

А за стенами терема, за островерхой бревенчатой оградой праздник уж гулял вовсю. Несколько последних дней Киев и все малые поселения, какими он был обведен, наполнялись постоянно пребывавшими сюда людьми, так что к означенному дню число душ в них увеличилось едва ли не вдвое. Одни приплыли сюда из полночного края по Днепру, Сожу, Припяти, Березине. Другие прибыли с юга как в добротных возах, с вырезанными на боках и наведенными киноварью тремя солнцами, так и на дряхлых разбитых полках. Некрасивые мохноногие лошади с длиннющими хвостами и гривами доставили третьих из западного боголесья. Поляне, Древляне, Полочане, Дреговичи и даже ближний к Киеву Север (еще не изъеденный до конца проистекающим из соседнего с ними Хазарского каганата стремлением к безудержному лихоимству), всяк, кому выпадала возможность отвлечься от требований своей маленькой отдельной жизни, стремился во всенародном порыве соединиться с некой большой жизнью, потаенно обитающей в его сердце всечасно, но столь очевидно открывающей себя только в подобный этому святой день в главном городе Руси.

Спозаранку каждый стремился поскорее прибыть в первый храм Киева, стоящий в самой его середке, чтобы Единому Русскому Богу - Роду, Роду-Сварогу, принести жертву, поделиться с ним частью того, что было смыслом его земного труда, того, что он почитал наиценнейшим в дарованной ему жизни. Кто-то нес в храм пшенную кашу, щедро сдобренную коровьим маслом, кто-то ставил в ногах четырехликого великана смесные и белые калачи, женщины в парче и в поскони дарили ему мотки цветной пряжи и вышитые черемным шелком ширинки; турьи рога, окованные серебром с чернью, топорики с выбитыми на щеках обухов знаками неба подносили мужи с розовыми шрамами на лицах, неудержимо смешливые глазастые дивчины украшали святое место кистями красно-стеклянных ягод калины, и нередко среди них оставляли колечки, сережки, костяные гребни с конями или лебедями; кто делился богатством, кто - клятвой, кто - словом любви, смекая или не осознавая уготованное ему Сварогом назначение. Но, лишь оставив в святилище свой маленький дар, всяк спешил прочь из тесного города, ибо главное событие протекало в куда более обширном и долговечном храме, крышей которому его создатель предназначил светозарные облака, а внутренним убранством - вороха и потоки желто-горячей, иссиня-лиловой, сумеречно-пурпурной листвы…

Гулянье протягивалось от Подола ко всем четырем горам и даже огибало самую дальнюю гору Рода, на лысой вершине которой с ночи горела крада, распространяя по окрестным долинам и ложбинам, над Днепром и Почайной, по дворам на Подоле и на Киевской горе вместе с запахом гари неявственные ароматы отданных огню волшебных трав. Киевский посад гудел несуразным смешением голосов сотен свирелей, гудков и волынок, кипел толпами необыкновенно ярко одетого народа, то и дело выбрасывая из себя новые многоцветные людские волны, растекавшиеся и расползавшиеся широко по хорошо пропеченному за лето долу цвета поджаристой хлебной корочки и склонам холмов, переливавших жаркими осенними красками.

Против церковки, на всякий случай наглухо закрытой, носившей имя прозорливца из еврейских баек, заколовшего у потока Киссон четыреста пятьдесят пророков-соперников - некоего Илии, посреди выгона шумно играли в бабки молодые рыбари из Осокорки и подмастерья кожевников из Клинца. Там, у основания горы, на которой по преданию селился род Щека, одного из пращуров полянских, вбили два столба высотою в сажень, друг от друга саженей в четырех, на те столбы бревно положили необтесанное толстое; с двух концов забираются на него молодцы, сходятся посередке, - и вот кто кого столкнет; так ведь мало столкнуть, надо так исхитриться все устроить, чтобы самому-то на бревне устоять. Вокруг толпа - крики, смехи, с одной стороны подначки, с другой ободрение… А здесь, возле торга, и девки, и бабы окружили гусляра, - играй им. Тот все ломается, это чтобы бабы-то его подольше упрашивали. Сам в простой крашенине, с ножом и ложкой за поясом, а на голове колпак высокий из атласа цвета макового, да по окраине колпака еще ожерелье пристегнуто с пуговками серебряными, с камушками малариузовыми. Подошла к нему баба. На ней наряд шелковый трех цветов - цвет вишневый, цвет сливовый и сизовый. А подол и края рукавов тесьмами расшиты и жемчугом пальца в два шириной. В ручке маленькой держит, покручивает рудо-желтое молодильное яблоко, у грека купленное, верно, больше из щегольства.

- Что ты все кочевряжишься? - говорит. - Ну-ка, Овсень, ударь по шести струночкам, сыграй нам. Видишь, бабы петь хотят. Вот и князья слух приклонят.

Последние слова молодица выговорила очень громко, несколько нескромно ужимаясь и гримасничая, поскольку углядела приближающуюся к стайке девок и бабочек честную компанию, впереди которой вышагивал Святослав рядом с Русаем, одним из сотских своей дружины, - парнем рослым, но не смотря на подошедшую возмужалость, все еще по-юношески костлявым.

- А и подпоем! - выкрикнул в ответ кто-то из молодцев.

- "Садился Вышезар на коня богатырского", - прибавил другой.

- Ну не-ет! - в один голос запротестовали бабы. - Нет, нет, лучше - "В темном лесе, в темном лесе"! Овсень, "В темном лесе" играй. Ну же, играй!

Разве с бабой сговоришь! Баба, что горшок: что ни влей - все кипит. Оттого грянувшей песне не было никакого дело до прославления мужества и памяти великих предков; раскатываясь и замирая, звеня и трепеща, она должна была лишь возбуждать к веселью и счастливому забвению житейских горестей и не столько обращаться к разуму, сколько ласкать слух согласием нежных слов и мягких звуков. Но ведь это был праздник для всех…

В темном лесе, в темном лесе,
В темном лесе, в темном лесе,
За лесью, за лесью,
Распашу ль я, распашу ль я,
Распашу ль я, распашу ль я
Пашенку, пашенку.

- Ладно, хватит бабиться, пойдем вон на кулачников поглядим. Может, страсть заберет, так и свою ряшку можно будет не поберечь… - толкнул плечом товарища Святослав, но тут же сам себя и остановил.

Я посею, я посею,
Я посею, я посею
Лен-конопель, лен-конопель.

Сквозь гудящий рой открывающихся и закрывающихся ртов к нему прилетал васильковый взгляд. Нет, другие девицы и даже бабы (нынче курица - и та фурится) тоже смотрели на него, и еще как смотрели, - и подмигивали, и подмаргивали, едва искры из глаз не пускали. А в этих глазах не только краска была цветочная, но, словно те же волошки, были они… подлинные, что ли… Такие же простодушные и, как те цветы луговые, серьезные.

Как повадился, как повадился,
Как повадился, как повадился
Вор-воробей, вор-воробей.

- Это кто же такая… красавица?.. - повел удивленными глазами Святослав.

Русай, уж повернувшийся уходить, обернул свое узкое белое лицо.

- Эта - да. Краса писаная! - со значением причмокнув согласился он. - Милесой зовут. Дергача дочка. Только ведь она второй год замужем за Вертигорой, обозным нашим. Это которая яблоко заморское в руке вертит, да?

- Да какое яблоко! - досадливо махнул рукой князь. - Тоже мне кралю нашел, - овца овцой. За Вертигорой, говоришь? А задницей трясет, точно блядь пропащая. Нет, Русиша, та, что как раз за овцой этой расфуфыренной стоит, вон та, тихая такая…

Русиша, видимо, был разочарован выбором своего друга, во всяком случае и губы скривил, и головой покачал.

- Предслава, что ли? Которая с двумя подругами? И с целой толпой всяких присмотрщиц? Удивительно, как это родитель ее вообще на гульбище отпустил?

- А что, не пускает? Кто это?

Назад Дальше