Шапка Мономаха - Наталья Иртенина 3 стр.


Лишь только дверь за ним закрылась, инокиню вновь сморил короткий сон. С рассветом она пробудилась. Оправила на себе одежду, постояла у ложа сына и вышла в теремные сени.

Вернулась нескоро. У дверей княжьей изложни ждал церковный чтец с толстым требником в руках. Монахиня объявила ему, чтобы шел восвояси – князь Мстислав не нуждается в чтении отходной. Войдя внутрь, она обнаружила Ратибора, стоявшего у постели.

– Он похож на меня.

– Это родовые черты, – возразила она. – У тебя и у него общий предок – великий конунг Владимир.

– Значит, Мономах отнял у меня не только женщину, но и сына, – горько произнес Ратибор. – Но мне все равно жаль, что мальчик умрет.

– Он не умрет.

– Ты обманываешь себя, Гида.

Неожиданно для обоих Мстислав открыл глаза.

– Дядька Ратибор? – чуть улыбнулся он и перевел взгляд на мать. – Матушка, кто меня исцелил? Я видел во сне отрока, в тех же летах, что и я. Он обещал, что вылечит меня.

Монахиня взяла с полицы икону святого Пантелеймона и показала сыну.

– Его ты видел?

– Его, матушка, – обрадованно молвил Мстислав.

– Вы оба… – выдавил Ратибор, – верите в то, что говорите? Ты обезумела от горя, Гида, а у князя началась предсмертная горячка.

– Я тоже видела его. Здесь. Потом он ушел, но никто более в доме не встретил его, никто во дворе не отпирал для него ворот. Я расспросила гридей, тиуна и ключника, и прочих холопов.

– Я не верю в эти сказки. Если он исцелен, то…

Ратибор рывком откинул покрывало и задрал рубаху Мстислава. На обнаженном животе едва темнел тонкий рубец от раны, от вида которой накануне стошнило холопа. Кожа вокруг была белая, чистая, не осталось и следов прижигания.

Едва разглядев все это, княгиня отвернулась – не подобает монахине созерцать мужское естество, пускай и сыновнее.

– Прости, матушка, – повинился за воеводу князь. – Ратибор не подумал, что делает… Матушка, – позвал он миг спустя, – отрок-целитель сказал мне еще кое-что… Отец не приедет в Новгород.

Мстислав помедлил.

– Вчера в Киеве умер великий князь Всеволод.

4

Во дворе ярославского посадника каждый день толчея. С конца зимы в Ярославль тянулись длинные обозы с мехами, кожами, рыбьим зубом, медом, воском, холстиной и иным добром – данью окрестных земель и племен. Тиуны-емцы отчитывались перед посадником, пересчитывали не по разу, часть сгружали здесь, остальное в амбарах у пристаней. Пришлые княжьи даньщики, отроки, дворовая чадь, парубки, холопы, сельские смерды, взятые в повоз, – день-деньской все орут, бранятся, горланят песни, хохочут. Тут же глазеют на сутолоку мальцы, колупают в носах, бегают с поручениями, слушают байки княжьих дружинников. Скоро собранное добро погрузят в лодьи и поплывут в низовские земли, радовать князя.

Посадничьи амбары забиты под самые застрехи – своя доля житниц не ломит. Лишь одна малая клеть стоит посреди прочих пустая. В нее никогда не заглядывает ни тиун, ни ключник, ни посадник, ни жена посадника. Уже никто на дворе не помнит, когда в ней водворился обитатель – было это при прошлом посаднике. А когда того сменил нынешний, выдворять жильца из амбара было поздно – никто бы не решился взвалить это дело на себя. Да никому он и не доставлял забот. На дворе его видели редко, слышали еще реже. Зато польза от него была немалая – никто с охоты не приносил столько мяса и шкур и никто так дешево не ценил свою добычу. За все, что он приносил из леса, просил немногого – три горшка каши в день, горшок мясной похлебки, два каравая хлеба да большой жбан кваса. За много лет свыклись с ним, считали вроде дворовой животины, иногда обращались с лаской, чаще – с плеваньем и пустыми угрозами выгнать со двора.

Звали его Добрыня. Более неподходящего имени это существо получить не могло. И за это тоже на него плевались, а прежнего посадника, который дал ему прозвание, поминали с усмешкой и с верчением пальца у головы. Во дворе его чаще кликали Медведем.

Добрыня был велик телесами, в плечах широк по-бычьи, голова насажена на шею низко. Густые золотистые волосы росли на нем почти всюду, кроме носа, похожего на грушу, и небольшого лба, снизу вверх прорезанного бороздой. Глаза под мохнатыми, нависающими бровями смотрели на людей тяжело и обычно вопросительно. Космы на голове он чесал редко и лишь пятерней, борода являла собой вовсе непроходимые заросли. Кто видел Добрыню в первый раз, шарахался с испугу.

…В дверь клети глухо ударило раз, другой. Бросали не камнями, а комьями сырой земли. Следующий ком залепил окошко из бычьего пузыря.

– Эй, Медведь, просыпайся от спячки! – кричали на дворе мальчишки.

– Хватит сосать лапу, весна уже!

Детей Добрыня не любил. Шустрые мальцы и отрочата проявляли к нему неодолимое любопытство, будто им делать больше нечего, кроме как злить его и смотреть потом, что из того выйдет. Всякий раз ожидали от него ярого медвежьего рева и звериного буйства. Хохотали, когда оправдывал их надежды, а когда терпел и отсиживался в клети, донимали, как лесной гнус.

– Эй, ведьмино отродье, глянь-ка, за тобой пришел лесной хозяин, батя твой!

– Медведь тебя заберет сейчас, выходи!

– Заберет к себе в берлогу, будешь там ему пятки чесать, ха-ха-ха.

Огольцы заливались смехом, забрасывая клеть липкой грязью. Кто-то из парубков постарше стал взрыкивать по-медвежьи.

Дверка амбара едва не слетела с петель. Низко нагнувшись, Добрыня выпростался из клети. В руке держал шило, которым дырявил кусок кожи – мастерил себе поршни.

Мальцов и парубков в тот же миг сдернуло с места, девки завизжали, младенец на руках бабы-холопки пустился в рев.

Добрыня, ощерив зубы, повертел по сторонам головой, глянул в небо, почесал шилом в космах. Вдруг приметил прямо перед собой ребятенка в рваной свитке и одноухой шапке.

– А тебя правда медведь родил?

Порты мальца заметно набухали сыростью.

– Правда, – ответил Добрыня и тихонько рыкнул.

Ребятенок зажмурился и заорал, стоя на месте.

Добрыня закинул шило в клеть, поднял дите за шиворот и понес к челядне. Держал руку на отлете, чтоб не замочиться.

Гневные бабы отобрали дитятю на полпути, обозвали Добрыню лешаком и волосатиком.

– Чего людей пугаешь? – раздалось сердито.

Перед Добрыней невесть откуда вырос поп, часто ходивший к посаднику попить квасу и поговорить о просвещении язычников. Ростом поп едва доходил Медведю до плеча.

– Дразнятся, – сумрачно прозвучало в ответ.

– Шкура у тебя разве тонка, волдыри вскочат от ребячьих дразнилок? – осведомился поп.

Добрыня невнятно пропыхтел под нос.

– Окрестить бы тебя, – со вздохом помечтал иерей.

– Зачем?

– В человечье подобие привести. А то живешь в дикости, – назидал поп. – Вон ты зверюга какая… – Он осторожно потрогал пальцем плечо Добрыни. – А все ж не бессловесная тварь.

– Старый посадник не велел меня крестить, – угрюмо отозвался Медведь.

Он обошел попа стороной и направился к своему жилу.

– И то, – согласился батюшка. – Крестишь тебя, а ты в лес убежишь.

Добрыня вернулся.

– Чего? – навис над попом.

– Это я так, ничего, – немного струхнул тот. – Правду ль говорят, что тебя прошлой зимой звал с собой волховник? Тот, которого потом убили в Ростове?

– Ну звал.

– Что ж не пошел?

Добрыня задумался, поскреб в бороде.

– Велесовыми знаками стращал, – сказал он про волхва, – а сам шкуру медведя на торгу купил. – Он подумал еще. – Ты вот что, поп. Грамоте меня обучи.

Батюшка воззрился почти в испуге.

– Это пошто? Для чего тебе грамота, коли ты в язычестве коснеть желаешь?

– Волхвы сказывают, грамота – поповское колдовство. Кто ею владеет – от того боги отворачиваются.

Поп размыслил, пустив в движение морщины на лбу.

– Ну что ж, дело Божье. Приходи завтра к церкви. Только не зазорно тебе будет с малыми ребятами сидеть? Задразнят.

– Стерплю, – отрубил Добрыня. – Вот еще что скажи. Киев – где?

– Там. – Батюшка прицельно махнул дланью.

– Долго идти?

– На коне месяца три. Да зачем тебе Киев?

– Тамошний князь медведя зарубил, когда ставил тут город.

– А-а, – догадался поп, – то князь Ярослав был, по прозванию Мудрый. Да он помер уже, лет тридцать-сорок тому.

– А теперь кто в Киеве сидит? – обеспокоился Добрыня.

– Нынче Русью правит князь Всеволод Ярославич.

– Сын того Ярослава?

– Ну, сын. А тебе что с этого? – выпытывал поп то ли из праздного любопытства, то ли хотел еще некое назидание сказать.

– Здешние волхвы прокляли род того Ярослава.

Добрыня умолк, будто все понятно объяснил. Поп тут же вставил назидание:

– Им же самим от их проклятья перепадает. Сам князь Ярослав их казнил за мятеж, а после, лет двадцать назад, княжий даньщик Янь Вышатич снова предал их казни за мятеж. Да ты зачем о том пытаешь меня? – спохватился батюшка.

– Если я стану служить тому Ярославову роду, боги от меня вернее отвернутся.

Добрыня устал от непривычно долгого разговора, поглядел опять на небо и пошел в свой амбар.

– Ну так приходи завтра. Аз, буки покажу, – прокричал вслед поп. Тоже посмотрел в небо и сказал самому себе: – Авось, через грамоту узрит Христа. Все в воле Божьей... И откуда такие зверюжины на Руси родятся? Дает же Господь силушку.

Покачав головой, поп поспешил в хоромы. Хотел поскорее поделиться с посадником вестью, что зверообразное создание, живущее на его дворе, пожелало просветиться светом Христовым. Притом безо всяких к тому усердий с его, недостойного иерея, стороны. Не чудо ли Божье явлено?

5

Печалиться на Пасху – тяжкое испытанье. После стольких седмиц пустояденья и завыванья в брюхе, долгих молитв в церкви, скучного безделья – ни ловов, ни пиров с дружиной, ни забав скоморошьих и иных – вдруг оказаться не веселым, пьяным и сытым, а более прежнего унылым! Ибо что кроме тоски может быть на сердце, когда вместо безудержного, рекой катящего пированья нужно сидеть на княжьем совете с боярами, глядеть на все еще постные рожи киевских мужей и переживать за старшего брата, князя Владимира. Вот уж кого совсем не волнует и не печалит мысль, что нескоро еще придется отведать на буйном пиру разных мяс и рыб, пирогов, грецких вин и медов. Мономах к насыщению тела яствами и очей весельем всегда равнодушен. И это делало его в глазах младшего брата, переяславского князя Ростислава, едва ль не ущербным. Но еще больший ущерб, мрачно рассуждал Ростислав, брат причинял себе, каждый день отправляясь в Софийский собор вовсе не для того, чтоб прилюдно надеть там шапку великого князя с золотым крестом в каменьях на макушке, а чтоб только припасть на коленях ко гробу отца и выслушать утешение от попов. И ладно бы не хотел возглашать себя киевским князем до Воскресенья Господня. Но вот уж другой день Пасхи идет к концу, а Владимир затеял советоваться с боярами! Будто бы прежде князья на Руси советовались с кем, садясь на княженье.

Ростислав с неприязнью смотрел на киевского боярина Ивана Козарьича, крещеного хазарина. Тот выступал на совете зачинщиком, прочие отцовы мужи более молчали в бороды и кивали, то согласно, то вразнобой.

– Рассуди сам, княже, – степенно говорил Иван Козарьич, – надлежит нам исполнить всякую правду. Так и в Писании сказано. Правда же русская в том, чтоб каждый князь по старшинству получал стол. Сын после отца, младший брат после старшего, племянник после дяди. И мудрый князь Ярослав своим сыновьям завет дал на смертном одре – в любви жить, а не в распрях, старшего брата как отца слушаться, не переступать пределов других братьев, не изгонять их, не обижать. Ты же, княже, хочешь крепко обидеть своего брата, туровского Святополка, раньше него сесть на киевский стол. Он от старшего Ярославича рожден, ты – от младшего, и годами он старше тебя. Ты, Владимир Всеволодич, и умом богат, и добродетельми известен, как и отец твой, ублажи Господь его душу в святых селениях. – Бояре недружно осенились крестом. – Сам реши, какая тут правда.

– Чернь по торгам который день волнуется, тоже хочет правду исполнить, – будто с насмешкой молвил Наслав Коснячич.

Ростислав пригляделся к этому мужу с любопытством. Боярин средних лет был сыном давнишнего киевского тысяцкого, служившего еще при князе Изяславе, отце туровского Святополка. Места тысяцкого он лишился как раз из-за черни, взбунтовавшейся тогда против Изяслава. Вряд ли про ту чернь боярин сказал бы, что она исполнила правду. Ростислав вдруг испытал неприятное чувство: неспроста киевские мужи заговорили о черни. Он перевел взгляд на брата – держит ли тот ухо востро? Но Мономах казался совершенно окаменевшим на своем кресле, ни на кого не смотрел и вряд ли что видел перед собой.

– А отчего волнуется чернь? – спросил Ростиславов кормилец, старый дядька Душило. До сих пор он не проронил ни слова и в совете не участвовал, сидел, будто спал, и на тебе – проснулся.

Ростислав поглядел на него недовольно и со вздохом в душе. Хотя и любил своего дядьку, мужа великих размеров и славного храбра, но сносил с трудом, когда тот вел себя будто дите – брякал невпопад, любопытничал или бахвалился так неправдоподобно, что все вокруг падали со смеху, и при том заверял, что ничуть не прибавляет.

Киевские бояре отвечать не стали. Сделали вид, будто оглохли. Или что переяславским мужам не следует задавать столь невежественные вопросы.

– Так вы, мужи бояре, не желаете видеть меня на отцовом столе?

Внезапно раздавшийся голос Мономаха как будто застал бояр врасплох. Они тревожно зашевелились на скамьях, переглядываясь друг с дружкой и отводя взгляды от князя. Только Иван Козарьич казался довольным, что князь понял их, да тысяцкий Янь Вышатич хмурился в одиночку. Он же и решил дать ответ Мономаху.

– Чтобы сидеть на киевском столе, тебе, князь, придется убить своего брата Святополка, или заточить его, или изгнать с Руси. Выбирай, что тебе ближе.

Киевский тысяцкий был так ветх годами, что никто не оспаривал его права рубить сплеча. Янь Вышатич приближался к восьмому десятку, волосы и бороду ему выбелило так основательно, что оседавшие на ней зимой снежинки казались серыми. Лишь на князя Всеволода эта честная седина не имела действия, и лежа на одре болезней, он не верил тысяцкому так же, как прочим своим боярам.

– Как смеешь ты, боярин… – воспылал тут же гневом Ростислав, вскочивши с места.

– Сядь, брат, – устало сказал Мономах. – Не кричи. А ты, Янь Вышатич… Неужто иначе никак? – с тоской вопросил он.

– Никак, князь.

Бояре расходились из думной палаты в молчании. Владимир Всеволодич подошел к окну, засмотрелся на площадь, куда выходили княжьи терема. Быть может, думал о том, как взбурлила бунтующей чернью эта площадь, Бабин торг, четверть столетия назад, когда изгоняли неугодного князя Изяслава. Тот бунт Мономах видел собственными глазами, и бежал от него вместе с отцом и дядей прочь из Киева. А может быть, его думы были о том, что отец видел в нем своего преемника на великом княжении – самовластца Русской земли, как любил говаривать Всеволод, князя всея Руси, как оттиснуто на отцовой печати. Или о том, что Всеволоду надо было ладить со своей старшей дружиной, тогда и не пытался бы сейчас его сын оправдываться перед ними, и сами княжи мужи с охотой посадили бы его на киевский стол, а о захолустном Святополке не вспомнили бы. Кто для них Святополк – неудачливый князь, сын неудачливого отца, дважды изгнанного из Киева. И кто перед ним Мономах – воин, полководец, совершивший не один десяток походов, почти соправитель Всеволода. Чьими руками Всеволод воевал с алчным полоцким Всеславом Чародеем, и с ненасытными половецкими ханами, и с немирными вятичами, и с младшими князьями, его племянниками, желавшими большего, чем имели? Эти руки принадлежали Мономаху, и ими исполнялась всякая правда. Теперь же, выходит, та правда более не нужна… Или ее лучше Мономаха исполнит другой? В душе у князя закипало острое чувство несправедливости.

Владимир резко развернулся и встретился взглядом с Ростиславом, стоявшим перед ним

– Брат, не верь тому, что сказал этот старец-тысяцкий. Замшелый пень может только скрипеть, рассыхаясь, но не умеет петь как свирель. Воевать с врагом и победить – не значит стать убийцей. Ты соберешь войско, брат, соединишь свою дружину и мою, призовешь, если нужно, новгородцев, ростовчан и союзных нам половцев. Святополк, если пожелает воевать с тобой, не одолеет. Но он наверняка не захочет и покорится своей судьбе. А бояре без князя затоскуют и придут к тебе на поклон.

В очах молодого переяславского князя полыхали отблески славной кровавой сечи, реяли победные знамена.

– Так отчего волнуется чернь? – вдруг подал голос Душило, которого никто не приглашал остаться на разговор двух братьев.

– Тебя здесь не должно быть сейчас, Душило, – удивившись присутствию дядьки, сказал Ростислав. – Тебя не касается это дело.

– Что касается тебя, отрок, касается меня, – благодушно сообщил кормилец, с наслаждением вытянув на середину палаты огромные ноги в латаных сапогах. Сколько ни упрашивал его Ростислав выбросить эту рванину из узорчатой, сильно истершейся кожи, сколько ни дарил новых сапог, Душило хранил верность старым. Всем давно надоела присказка, что шкуру для этих сапог он снял с лютого зверя коркодила в новгородских болотах, но переубедить кормильца было бы не под силу даже митрополиту.

– Волнуется, потому что зимой был мор, а прошлым летом недород, – объяснил Ростислав, смирившись. – Что еще черни для волнения надо?

– Вряд ли только это.

Мономах снова отвернулся к окну, прижался лбом к византийскому стеклу. Будто хотел увидеть отсюда торг на спуске Княжьей Горы, где градские люди собирались на вече.

– Надо было спросить у тысяцкого.

– Так я ж спрашивал, – напомнил Душило. – Янь Вышатич скрипеть как замшелый пень не умеет. Зато умеет молчать как старый дуб, когда не хочет чего-то говорить.

– Думаешь, людей на торгах кто-то бунтует, Душило Сбыславич? – уважительно отнесся к нему Мономах.

– Тебе думать, князь, не мне, – устранился Душило. – Я только за чадом приглядываю.

– Какое я тебе чадо, старая ты бочка солонины! – огрызнулся Ростислав.

Мономах помрачнел, отошел от окна. Сел, вцепившись в подлокотники резного кресла.

– Только и слышу теперь: сам думай, сам решай, сам выбирай. Бояре князю на что? На пирах сидеть, бороды в вине мочить? Все меня оставили. Зачем воевода Ратибор не здесь, а в Новгороде?.. Ефрем-митрополит еще вчера уехал в Смоленск. Сбежал! "Церковь не сажает князей на стол" – вот что он сказал мне на прощанье. А кто сажает князей на стол?

Мономах обвел глазами всех, кто был в палате: Ростислава, Душила и тихо скользнувшую в дверь сестру Янку, игуменью Андреевского монастыря.

– Кто – бояре, простолюдины?

– Бог дает власть, – ответила за всех Янка, – и дает кому хочет. Поставляет на власть и кесаря и князя, каких захочет дать стране и людям.

– Ты еще здесь, – недовольно прошипел Ростислав, увидев сестру.

Назад Дальше