Кругом сухо блещет от солнца голая степь, налево серые развалины старого Перекопа. Колонна идет по степи уже без боевого строя. Только голова отряда в строю, а другие, теснясь, несут убитых и раненых. На валу нас встретили бригада генерала Морозова и части 13-й дивизии. Все стояли перед нами, отдавая честь доблестной израненной колонне.
А через два дня в Армянск приехал генерал Врангель. Был тихий летний день. Под звуки оркестра, где были переранены многие музыканты, главнокомандующий пропустил бригаду церемониальным маршем. Полки построились в поле. Генерал Врангель пригласил весь командный состав бригады выйти вперед. К Врангелю подошли Витковский, Харжевский и я.
- Ваше превосходительство, - позвал кого-то Врангель.
Я оглянулся, шагнув в сторону, думая, что Врангель зовет генерала Витковского.
- Нет, нет, я вас, полковник Туркул, - улыбнулся Врангель. - Поздравляю вас с производством за Хорлы в генералы.
Я помню его узкое лицо, полное бодрого света, его смеющиеся серовато-зеленые глаза. Я помню, как его рыцарское лицо освещалось улыбкой.
Часа через два, после простого завтрака с главнокомандующим у генерала Витковского, когда я вернулся в штаб полка, мой оперативный адъютант капитан Елецкий, с которым у меня и по службе были простые отношения, с необыкновенно торжественным видом подал мне папку с делами.
- Подписать бумаги, ваше превосходительство.
- Что же, давайте, но почему же такая торжественность?
Я открыл папку, а там лежат новенькие генеральские погоны, которые уже успела "построить" офицерская рота. Елецкий разыграл меня с первой казенной бумагой.
Через несколько дней после смотра у Армянска 1-й полк послали в резерв, на честно заслуженный отдых.
Хорлы. С этим именем связан для меня навсегда гул атак, блеск смертельных молний, видение героической русской молодежи, неудержимо идущей вперед. Мы все еще пробьемся к России.
Встреча в огне
После Хорлов Дроздовская дивизия стояла в резерве. Наш отдых длился недолго. Мы наступали из Крыма. На село Первоконстантиновку наступали марковцы. Красные атаку отбили. Мой 1-й полк получил приказ атаковать село.
Перед нами тянулась трясина, болото. Проходима только узкая гать - крепко убитая тропа по болотине. Команда пеших разведчиков, офицерская рота - весь полк бегом кинулся на гать. Порыв был так стремителен, точно мы перелетели болото, и до того внезапен, что большевики обалдели. У нас все перло в атаку бегом, мчалась и артиллерия. Генерал Кутепов наблюдал за атакой. Гать взяли почти без потерь.
Первый полк в Первоконстантиновке, но большевики поднялись без передышки в контратаку. Они обошли нас с тыла. Так же скоропалительно полку пришлось пробиваться назад с большими потерями. Пленные красноармейцы, взятые только утром дивизией Морозова и перед обедом влитые к нам, уже отлично дрались в наших рядах. Среди них не было ни одного перебежчика. В начале отхода был ранен в грудь навылет командир 3-го батальона, безрукий полковник Мельников.
Мы пробились, отошли. Это был первый бой, когда я, имея честь командовать 1-м полком, должен был откатиться на так называемую исходную позицию. Село мы оставили.
Дроздовская дивизия переночевала на развалинах Перекопа. С утра 2-й и 3-й полки снова пошли в наступление. Мой 1-й, бывший в резерве, втянулся в бой к концу. На этот раз мы красных разбили. Они стали отходить по всему фронту; и без сильных боев, гоня перед собой противника, мы так докатились до знаменитого имения Фальцфейна Аскания-Нова. Перед нами внезапно поднялось огромное облако пыли. Кавалерия. На нас в вихрях скакала какая-то чудовищная толпа. Пулеметчики приготовились к стрельбе, конвой генерала Витковского, звеня саблями, построился для конной атаки. Я взглянул в бинокль в волны пыли.
Мне показалось, что мчатся какие-то странные тени; присмотрелся: на нас бежали жирафы, в пыли прыгали друг через друга зебры, летели тесные стада антилоп. Точно сам великий Пан поднял, погнал перед собой всю звериную силу.
Большевики, уходя из Аскании-Нова, умышленно или по случайности отперли звериные загородки, и зверей, обезумевших от страха и пушечной стрельбы, шарахнуло по пахоте прямо на нас. Мы заметили жирафов, огонь не был открыт, и жильцы замечательного зоологического сада уцелели.
Стрелки стали ловить и загонять дрожащих, тонконогих антилоп, испуганно поводивших нежными глазами. Их кормили с рук сахаром и хлебом. Нам пришлось стреножить не одну крепкозадую зебру, отбрыкивавшуюся ногами, а жирафы скоро подружились с нами и без церемонии, с высоты своего величия, расставив передние ноги, стали щипать нас за волосы и снимать с нас мягкими губами фуражки. Не знаю, удалось ли бы нам так же подружиться со львами или тиграми, если бы они тоже были среди пленников и пленниц.
Как странен, необыкновенен был этот свежий сад в степи, полный разного зверья на свободе, точно сон о саде райском. Офицеры и солдаты бродили там целый день. Стрелки восхищались зверями, как дети.
В Аскании-Нова был еще огромный зимний сад. Стрелки, с лицами, освещенными радостным вниманием, слушали звучный гомон едва ли не тысячи волшебных птиц. Там были крошечные, как золотые искры, колибри, золотисто-зеленые павлины с пышными арками хвостов, удивительные райские птицы и целый крикливый караван-сарай нежно-зеленых, бледно-вишневых, бело-желтых какаду.
Первый полк заночевал в этих волшебных местах, и, я думаю, удалым пулеметчикам и артиллеристам из кадет или харьковских или киевских гимназистов, только что вышедшим из огня и снова идущим в огонь, снились на том ночлеге отроческие сны о чудесных странах Майн Рида и Фенимора Купера.
А к утру полк втянулся в прохладный лесок к западу от Аскании-Нова. Левее нас на Корниловскую дивизию и на дивизию генерала Барбовича упорно наступали большевики. В Крыму большевики не давали нам передышки. Под сильными атаками красных корниловцы и дивизия Барбовича начали отходить. После обеда, во втором часу дня, я получил приказ выйти с 1-м полком в тыл и фланг наступающим красным.
Жарко. Парит. Соленый пот заливает лица. Воздух мглист и тяжел, в нем стоит серая мгла, гарь. Темные тучи завалили край неба. 1-й полк скоро вышел красным в тыл и на левый фланг. Тогда на нас повернула в тяжелой атаке 9-я советская дивизия. Цепи атакующих гнало из-под тяжелого душного неба серыми волнами. Страшный пулеметный огонь. И вдруг ударил ливень.
Все заплясало мутными тенями, понеслось косым дымом. Ливень хлынул с такой силой, точно хотел разогнать нас всех, и красных и белых. Но головной батальон полковника Петерса, мокрый до нитки - все изгвазданы в глине, - с глухим "ура", относимым ливнем, пошел в контратаку. С батальоном двинулся наш броневик, залепленный вихрями грязи. Тогда и я управился в седле и повел в конную атаку команду конных разведчиков. В сильном дожде кони и люди мелькали за мной тенями.
На нас несет пули, бешеный огонь, но ни убитых, ни раненых нет. Уже видны серые советские стрелки, цепь. Гнедой конь вынес меня вперед, за мной скачут ординарец и личный адъютант капитан Конради. Мы одни. Уже слышен быстрый плеск шагов по лужам. Броневик, застрял за нами в колдобине на размытой дороге, рычит, а Петерса с батальоном еще не видно.
Все ближе советские стрелки с винтовками наперевес. Я вижу их мокрые лица, их темные глаза. Я попятил коня к Конради, у меня в руке наган. Мы окружены. Конец.
- Господин полковник, - донесся глухой крик из цепи.
- Господин полковник, господин полковник, - порывисто и глухо звали из цепи.
Нас уже обступили:
- Господин полковник, не стреляйте, господин полковник...
И вдруг я понял, что мы не среди врагов, а среди своих. Так оно и было. Советские стрелки, окружившие меня и Конради, почти все были нашими дроздовскими бойцами. Вот как это случилось. Я никогда не загонял в чужие тыловые лазареты больных 1-го полка. У нас были свои особые полковые лазареты, куда партиями, с доктором и сестрой, отправляли мы всех наших тифозных. Им не приходилось валяться в горячке на вшивых вокзалах, по эвакуационным пунктам, в нетопленых скотских вагонах. Уход за больными дроздовцами был образцовый, кормили их превосходно. Стрелки в командах выздоравливающих отъедались на славу.
Один из таких дроздовских лазаретов с командой выздоравливающих и попался в руки красных. Большевики не расстреляли солдат, а забрали всех на красный фронт, в 9-ю советскую дивизию. В этой команде выздоравливающих большинство солдат было из бывших красноармейцев. Но было в этой команде и сорок наших офицеров. Настоящие белогвардейцы, золотопогонники. А для них у большевиков одно: расстрел.
И вот тут-то и случилось прекрасное чудо, иначе я этого назвать не могу: среди дроздовцев из пленных красноармейцев никто не стал предателем, ни один не донес, что скрывается между ними "офицерье". Солдаты объявили комиссарам всех наших офицеров рабоче-крестьянскими стрелками, скрыли их, а потом вошли все вместе в 9-ю советскую и оказались в той самой цепи, которая меня окружила.
Вера в человека, в его совесть и свободу, была конечной нашей надеждой. И то, что бывшие красноармейцы в большевистском плену не выдали на смерть ни одного белого офицера, было победой человека в самые бесчеловечные и беспощадные времена кромешной русской тьмы.
Вот они, советские стрелки, теснятся к моему коню. Ни одни солдаты на свете не пахнут так хорошо, как русские, особенно когда дымятся их мокрые шинели. Они пахнут не то банными вениками, не то печеным хлебом, свежей силой, здоровьем.
У одних еще красные звезды на помятых фуражках, у других уже поломаны, сорваны. Все что-то заволновались, смущенно обертываются друг на друга, кто-то сказал:
- Да чего же мы его господином полковником... Сам-то уже - генерал.
Двое стрелков быстро отошли в сторону. Оба сели на мокрую землю, один с проворством вытащил из-за голенища сточенный солдатский нож для хлеба, оба стали что-то торопливо отпарывать в своих вещевых мешках: оба надели наши малиновые погоны, потаенные ими.
- Так что, господин полковник, виноват, ваше превосходительство, старшие унтер-офицеры 4-й роты капитана Иванова...
Вот она, образцовая солдатская школа нашего картавого храбреца капитана Иванова.
Батальон, подошедший к нам на рысях, стал, опираясь на винтовки, и с крайним удивлением смотрел на мой внезапный митинг с советскими стрелками.
- Но, братцы, вы все же в нас здорово стреляли...
- Так точно, здорово! Да не по малиновым фуражкам, а в воздух. Мы все в воздух били...
Действительно, у нас не было ранено даже коня.
- А комиссары где?
- Какие убежали, других пришлось прикончить. Пятерых.
В боях сильно пострадал наш 2-й батальон, и я решил пополнить его этими "дроздами", так внезапно пришедшими к нам из красной цепи.
- Вот что, ребята, я вас всех назначаю во 2-й батальон.
Но дроздовцы начали дружно кричать:
- Ваше превосходительство, не забивайте нас во 2-й... Разрешите по старым ротам, по своим... Вон и Петро стоит... Акимов, здорово, где ряшку наел? Вон и Коренев... Жив, Корнюха... Разрешите по старым ротам?
На радостях нечаянного свидания я разрешил разбить их по прежним ротам. Наши офицеры, бывшие среди них в 9-й советской, - кто без фуражки, у кого еще темнеет над козырьком след пятиконечной звезды - вышли вперед и начали разбивать их по ротам.
- 1-я, ко мне, 2-я, ко мне, 3-я...
И так до последней, 12-й. Скоро в нашем строю на сыром поле стояло триста шестьдесят новых дроздовцев, вернувшихся домой, к родным. С песнями, с присвистом двинулись роты на отдых.
Никто из нас не забыт и никогда не забудет той встречи в огне.
Дед
Дед, плотный, бодрый, ходит, постукивая обтертой палкой. От его поношенной офицерской шинели, от чистого платка, слежавшегося по складкам (кстати сказать, когда Дед сморкается, как иерихонская труба, косятся люди и лошади), от башлыка, от пропотевшей по исподу фуражки с потертой кокардой идет приятный запах стариковской чистоты, немного кисловатого настоя табака и сушеных яблок.
Кто в Белой армии не знал нашего Деда, седого как лунь, с его башлыком, тростью и жестянкой с табаком-мухобоем? Он был суровый, усатый, жесткобровый, но под обликом старого солдата хранилось у него доброе веселье. Как часто под нахмуренными бровями блестели от безмолвного смеха зеленоватые, прозрачные его глаза. Веселье Деда было армейское, стародавнее, хлебосольное, простодушное. Дед умел отыскать шутку в самое трудное мгновение, прорваться бранью в минуту отчаяния и тут же повернуть на бодрый смех.
В нем была необыкновенно бодрая сила жизни. Все проросло и сплелось в нем дремуче и крепко, как корни старого дуба: крутые лопатки, плечи, жесткие, как сивое железо, брови, жилистые старые руки с узловатыми, помороженными еще на Балканах пальцами. И все было в нем свежо, как листва старого дуба.
На Дон Дед привел едва ли не всю семью Манштейнов, до внуков, до легоньких, остриженных кадет с детскими еще глазами и нежными впадинами на затылках. Дед пришел в Белую армию добровольцем, сам-шестой.
Его сын Владимир, доблестнейший из доблестных, командовал нашим 3-м полком. Имя Владимира Манштейна - одно из заветных белых русских имен. Все Манштейны, кто мог носить оружие, пошли в Белую армию. Если бы вся Россия поднялась так, как эта военная семья киевлян, от большевиков давно и праха бы не осталось. Одни Манштейны сложили голову в огне, другие почили от ран; Владимир Манштейн застрелился уже здесь, в изгнании, - не вынес разлуки.
В бою Владимир потерял руку вместе с плечом. Золотой генеральский погон свисал с пустого плеча на одной пуговице. В его лице, всегда гладко выбритом, в приподнятых бровях, в его глазах, горячих и печальных, было трагическое сходство с Гаршиным. Что-то птичье было в нем, во всех его изящных и бесшумных движениях. Его походка была как беззвучный полет.
Он был моим боевым товарищем, мы делили с ним страшную судьбу каждого дня, каждого часа Гражданской войны. У него было какое-то томление земным, и он чувствовал нашу обреченность, он знал, что нас, белых, разгромят. Но также он верил и знал, что на честной крови белых взойдет вновь христианская Россия. В огне у Владимира было совершенное самообладание, совершенное презрение к смерти. Большевики прозвали его Безруким Чертом.
То же самообладание было и у отца Владимира. Как-то в перестрелке был ранен один из его любимых внуков, заяц-кадет. Мальчик со стоном добрался до тачанки старика:
- Дедушка, дедушка, меня ранили!..
Кадета перевязали. Дед сам уложил его, всего в бинтах, в сено, накрыл старенькой шинелью. Мальчик мучился, смутно стонал от пулевой раны в плечо. Дед гладил внука по голове и утешал по-своему:
- Так и надо, что ранен, и ничего, что больно, - ты солдат, должен все терпеть. Претерпевший до конца спасен будет...
Я хорошо знал старика Манштейна. Он служил при штабе моего 1-го полка в офицерской роте, а жил у меня. До того в Каменноугольном районе он заведовал эшелонами офицерской роты. Дед подавал поездные составы под самым жестоким огнем, вывозил раненых и убитых. Обычное его место было на паровозе, рядом с машинистом. Дед стоял с револьвером в руке - револьвер был допотопный, "бульдог", как пушка, - а сам Дед в шинели, и его башлык, завязанный по-старинному крест-накрест, пушисто индевел от дыхания.
Старый Манштейн, среди других стариков нашей молодой армии, - таких, как вот хотя бы славный Карцев, прозванный Богом Войны, - был для нас, можно сказать, образом наших седых отцов.
Пехотный офицер незнатного полка, командир батальона, потом полковой командир - на его ветхой шинели цветился солдатский Георгиевский крест, - Дед уже ветераном участвовал в японской войне, а в первый огонь пошел еще при Скобелеве, в освободительную войну на Балканах. Дед отзывался добровольцем на все боевые выстрелы: был в бухарском походе, усмирял в Китае "Большого кулака". С удивительной ясностью, как будто бы Горный Дубняк, Шипка, Плевна были вчерашним ясным днем, рассказывал он нам о 1877 годе. Его рассказы как-то странно и светло мешались с нашей белой войной, точно уже не было хода времени для протабаченного скобелевского солдата в балканском башлыке, и наша война была для него все той же неутихаемой вечной войной за освобождение братьев-христиан.
Для нас всех Дед был ходячим судом чести. Военные обычаи и процедуру, подчас весьма сложные, Дед знал до тонкости, что называется, назубок. Ему было близко под семьдесят, и он был для нас живой и бодрой традицией старой императорской армии, былой империи, живым Палладиумом славы российской, как сказали бы в старину.
Он был для нас и табачным интендантом. Страшный курильщик, он всегда держал табак в огромной жестяной коробке на полпуда и еще во второй, походной; так с ней и ходил зимой и летом. Зимой походную жестянку он носил в башлыке.
Теперь уже не знают таких табачных секретов. По старине Дед прокладывал табак тончайшими пластинками картофеля, чтобы в меру хранить влагу, покрывал сверху яблочным и липовым листом да и еще какими-то чудесными травинами, и получалась у него из самого дрянного мухобоя замечательно крутая и душистая смесь.
Как-то в бою, в оттепель, когда глухо и сыро бухали пушки, Дед со своим табачным интендантством в руках стоял с кучкой офицеров на дороге, в луже, в талом снегу. Он всех приветствовал крученками. Раскурили. Дед, пустив дым сквозь прокуренные усы, принялся рассказывать что-то про Скобелева:
- Представьте себе такую же оттепель, грязь по колено... Мы тоже раскурили табачок, и тут скачет с ординарцем Скобелев и этак, с картавцем, как пустит...
Вдруг сдвинулся воздух от взрыва. Грянула с визгом шрапнель, горячий осколок выбил из рук Деда Манштейна жестяную коробку, табачная гора вывалилась в лужу. Мы так и не узнали, что пустил, с картавцем, подскакавший Скобелев, а Дед пустил такие шесть этажей, что ему позавидовал бы любой ругатель нашей армии. После такого приключения Дед не расставался с продырявленной коробкой, а шрапнельную дыру заклепал чудовищной свинцовой бляхой.
А каким милым было его хлебосольство. Точно наши седые отцы весело смотрели на гостя сквозь его прозрачные глаза, и точно их голоса были слышны в его стариковском привете:
- Разрешите вас приветствовать стопочкой...
Когда он жил в эшелоне, под его вагонной лавкой таился целый походный погребок: водочка, настоенная на березовой почке и на златотысячнике, лучок, который сам Дед посыпал для гостя крупной солью, колбаса краковская и с чесноком, вареники, сало с последней стоянки.
Как хорошо хрустел он корочкой хлеба где-то на самых задних зубах, отчего у него наморщивалась щека; с каким приятным кряканьем опрокидывал серебряную стопочку, и какой звонкой была его водочка. Я должен сказать, что за нашими полковыми обедами, когда дело заходило далеко, Дед свободно мог перепить всех, но не пьянел никогда. Только его седая голова как будто начинала слегка дымиться.
- Ну, господа, большой привал, - объявлял он внезапно в разгаре обеда и тут же, облокотясь на руки, засыпал. Можно было вокруг шуметь, кричать, звенеть стаканами, он блаженно спал, прижав к руке прокуренные усы. Минут через десять Дед так же внезапно просыпался, посвежевший, с прозрачными глазами, и первым делом наливал себе стопку.