И сама, не зная почему, по какому-то внутреннему движению она жалела русских женщин, тонколиких, изможденных, в темных вдовьих платках, в скорбности застывшего горя. Русские женщины приходили из Леушей, из Нахрачей, приходили они из Пелыма, за сотню немеренных верст. На узких спинах, на узких плечах, завернув потертые монетки в узелок тряпицы, шли они и тащили за плечами короба и узелки, мешки и мешочки с солью, с крупой и сахаром, порохом и дробью, чтобы обменять у фартовых охотников на сушеную рыбу - урак, на сушеное мясо. Не за пушниной шли эти женщины, не за прибылью, не за выгодой они шли крупу меняли, и дробь, и чай, и муку. У них были тягучие слова, тягучие, словно стон, песни и сухие горячие глаза. А иных Апрасинья презирала - те торговались. Они бились за каждую полушку, хватали мужчин за шабурины и падали на колени. Они молили и заклинали своими богами: "Дай рыбы! Дай мяса!" А мужчины словно не понимали по-русски, хотя ездили на ярмарки. Мужчины знали по-русски, и уже многое знали - с кем торгуешь, перед тем не падай, не молчи вывернутым пнем. Купец, тот часто и не торговался, глядел в глаза добро и весело. Просто никто еще не знал, что он уже купил все на корню, оптом. Купил даже завтрашнюю, еще не добытую шкурку, купил жирующую на плесах рыбу.
…Менялась жизнь. В прежние времена манси почти не знали, что такое деньги. Держали в руках монетки, разглядывали двухголовую свирепую птицу. Пересыпали в ладонях монетки, на которых проступало чье-то лицо, и не понимали, какая же сила затаилась в звонких, как льдинки, металлических кружочках. То, что стояло за монетками, все время менялось: вчера за монетку можно было купить пуд соли, а сегодня лишь двадцать фунтов. Постоянной ценностью, постоянной мерой оставалась пушнина, и она гнала манси в неизведанные, заповедные урманы, и она приводила сюда русских купцов. Ох как она была дорога при отце Максима! Но разве купцы платили охотнику полную цену? О Великий Торум! Ты же видел, боже небесный, какие крохи, какую мелочь давал купец за драгоценную шкурку соболя, бобра и выдры! Почти вся пушнина, что добывали охотники-вогулы, шла в уплату ясака. Но ведь сколько шкурок обманом отбирали мелкие служивые люди. Тот "поклонный ясак" шел за пазуху сборщиков, дьячков, чиновников. Нет, конечно, не все они воры, но когда и половина людей ворье, жить страшно! О! Сколько уходило пушнины в жадные руки, утекало из казны.
А теперь на российских просторах все больше и больше нарастали сила и могущество рубля. Ясак можно было вносить или пушниной, или деньгами. И тяжел был тот налог, камнем падал он на плечи и многих валил с ног - по полтора рубля с каждой ясачной души. Зверя повыбили в ближайших урочищах, и тот пугливо прятался в труднодоступных урманах, охотники все дальше уходили из селений, а все лето без отдыха готовились к охоте: ставили охотничьи избушки - вор-кял, готовили слопцы, кулемки, западни; вьюком, а в основном-то на плечах затаскивали в глубину урманов продукты на зимний сезон. Целых сто пятьдесят копеек с каждой ясачной души! А в Тобольске - не в Пелыме и не в Самарово - пуд ржаной муки стоил одиннадцать с половиной копеек, пшеничной - двадцать две с половинкой, пуд говядины - сорок пять, а пуд сливочного масла - один рубль семьдесят копеек! Вот что такое ясак в сто пятьдесят копеек, а когда в семье восемь - десять душ, а кормилец один с двумя-тремя помощниками из старших сынов - нет, не останется ни одного свободного дня, все проглотят тайга, лес и болото. И год от года тяжелел и грузнел ясак, все труднее платить его, все глубже погружается в долги манси, все крепче сети торговцев и купцов. Торговцы все чаще приходят в Евру, но у каждого разная цена за шкурку…
- Почему, зачем манси платят ясак Белому царю?! - не однажды спрашивала мужа Апрасинья. - Это жертва земному русскому богу? Почему?
- Потому что жадный он, ненасытный, как Виткась - Обжора, - отвечал Мирон. - Все готов пожрать, как Виткась - Пожиратель Берегов.
- Да разве может один человек пожрать столько?! - удивлялась Апрасинья. - Какая же пасть у него, какая утроба?! Тем, что он берет из тайги, из рек и озер, можно накормить многие народы.
- Не знаю, какая у него пасть, - устало ответил Мирон. - Вон идет Ондрэ-поляк. Спроси его, только, наверно, не скажет - царь ему руки-ноги ломал…
Привыкли уже все в Евре к беглому Ондрэ. Молчалив он, но знают люди: много он перенес и повидал.
- Ондрэ, скажи, за что мы платим ясак русскому Царю? - недоумевает Апрасинья. - Почему год от года ясак все тяжелее? Почему у царя такая пасть, что пожирает всю тайгу и реки?
- То пасть не одного только царя, - ответил Ондрэ. - Целая у него стая. И в этой стае не люди, а волки… Царь тебе юрту поставил, Мирон? - и усмехнулся Ондрэ, словно насторожил хитрую западню.
- Нет, юрту мне царь не ставил. Отец и дед ставили.
- Наверное, он тебе коней подарил? Наверное, он тебе ловушки и капканы по урману раскидал?
- Да, царь тебе капканы по урману раскидал? Наверное, царь тебе речку Евру в берега вложил, наполнил живой рыбой? - зашипела, как рысь, Апрасинья. Сразу поняла она и побежала по следу Ондрэ.
Молча смотрит на Апрасинью Мирон, не понять ему, чего хочет его женщина.
- Нет, Евра извечно живет в своих берегах, - отвечает Мирон. - О том знают все - не может человек сотворить реку!
- Царь народил тебе тайгу и наплодил в ней зверя? - загремел Ондрэ-поляк. - И земли Конды и Пелыма тоже сотворил царь? Он кормит, одевает, он лечит твоих детей?!
Молчит Мирон. Верно, зачем ему такой царь, которого он сроду не знал, не видел и не хотел знать и видеть. Зачем ему такой царь, если не он сотворил тайгу, не он наплодил зверя. Зачем ему царь, если есть Шайтан - Пупий, невидимый бог?
- Род царя и приближенных его старейшин не в два, не в три, а, наверное, в семь раз больше, чем весь лесной народ манси, - задрожал, зажегся Ондрэ. - А род его главного шайтанщика, род церкви, семь раз по семь больше всех народов Пелыма, Конды, Сосьвы, Оби и Казыма. А слуги? А стража? О, пся крев! Разве хватит у народов сил платить ясак всей этой ненасытной стае? Царские верные слуги есть и среди русских, и среди татар, и среди поляков, и среди манси. И отнимают они не только пушнину, мясо и рыбу. Они избивают мужчин, они насилуют женщин и продают людей, как скот, а из рабства рождается только раб, смирный и дряблый, как снулая рыба.
Не единожды рождались и в Мироне такие мысли, но еще смутно, как тени на вечерней заре, и скользили мимо, не цеплялись кривым сучком - протекали те мысли сквозь него, как ручей в дырявую морду - кямку. Он, Мирон Картин, черный ясачный человек. Навечно, навсегда, совсем? Ведь он свободен в тайге, в реке, на озере? Ведь он свободен, когда говорит со своими богами и те выслушивают его, ведь он свободен среди евринцев. Да, свободен, пока нет царских слуг, пока не пришла пора платить ясак…
И, словно увидев его мысли, Апрасинья безжалостно и тяжело сказала:
- Ты, Мирон, для меня самый дорогой, самый родной человек, но ты лесной человек, ясачный вогул. Судьба твоя - работать и лесовать на Белого царя, который на весь твой народ смотрит, как ворон на падаль…
- А что же делать, Апрасинья? - помолчав, проговорил Мирон. - Что делать, пришлый Ондрэ? Ты должен знать ту власть, что держала тебя в железе, как дикого зверя?
- Наверное, и русские жили когда-то так, - ответил Ондрэ. Он было зажегся, а сейчас остывал, говорил тяжело, держась за сердце. - Наверное, многие из людей русских охотились в своих урманах, вскрывали землю и вынимали из нее плод. Но среди них незаметно появились те, кто захватил власть, вызнав тайну, как править народом. А чтобы править народом, нужно Высшее Знание. И оно, Знание, нужно для того, чтобы стать свободными, не покоряться насилию. Мирон, ваши дети должны узнать тайну знака грамоты. Апрасинья, ваши дети должны знать счет! Тогда они узнают, что находится в глубинах рек и земли, кто живет в дальних странах. В познании - радость и свобода! Вот что нужно делать - выходить к свету из темных урочищ!
2
Две зимы тому поселились в Евре два самохода - беглые люди. Откуда они бежали, не сказывали, махали рукой на восход солнца и, сцепив зубы, отвечали одно: "Каторга…" И показывали изрубцованные спины. На запястьях - отпечаток железных браслетов.
- За што тебя в железо одевали? - спросили старейшины, со всех сторон оглядев изодранного, опухшего от гнуса высокого самохода. - Пошто, как волк, на цепи сидел?
Беглый вытянул длинную, искусанную мокрецом шею, натужно сглотнул слюну, оглядел настороженную, недоверчивую толпу. Евринцы окружили самоходов молчаливой изгородью, дымили трубками. Русские мужики приходили в Евру каждое лето, но ватажкой, плотной кучкой, облавливали дальние озера и, заготовив Рыбу, кедровый орех, а кто-то и добыв дегтя, спускались по Конде на широких неводниках, иногда ставя пару. Но эти двое не за рыбой, не за дегтем пришли - просят поселиться… Ушли с каторги, а каторга - о! Из волости начальники приезжали, грозили штаны снять и выпороть того, кто беглым кров дает. Да после того и лица не покажешь… А эти с каторги убегли, помощи просят, но кто знает, что они натворили?
- Пошто, как волк, на цепи сидел? - повторили старейшины.
- За людей! - ответил высокий самоход. - Людям хотел помочь, крестьянам. Без земли их оставили, ясаком задавили… Глаза хотел открыть, а меня в Сибирь. И его, - показал он на своего товарища. - И его за то же…
- За людей… - колыхнулся сход. - Ясаком задавили… Помочь хотели - и за то на цепь?
Долго шумел сход. Между мужчинами налимом скользил круглолицый Кирэн - самый богатый он в Евре - и без умолку сыпал словами:
- Стражники придут, да! Урядник прибежит, да! Пороть станут, да! Они кто нам? Нет, не пускать! Пускай в другую деревню идут.
- Больные, совсем хворые люди попросили помощи, - поднял голос Мирон. - Крова, огня, пищи… Люди Конды и Евры никому не отказывали. Нет у нас такого обычая! Так я сказал.
Селянский сбор после горячих споров позволил самоходам поселиться на самом дальнем краю Евры, выделил им пай в реке, указал место, где построить избу. То была неширокая поляна, что открывалась ладошкой среди корявого березняка, а рядом раскинулось моховое, пушистое болото. Из болота вытекало два негромких ручейка, но несли они в себе чистую, процеженную через ольху и черемуху воду. Вот там дали беглым место и сказали:
- Появятся стражники - в Евре залают собаки. Тогда идите в лес. Мы вас не знаем. Скажем, живут просто так! Как птички живут.
- Совсем птички! - меленько засмеялся Кирэн, словно дробинками хлыстанул по листве. - Это такая птичка… шею тянет, оглядывается, как лебедь.
- За что же русский русского бьет? - потягивая трубку, спрашивала Апрасинья высокого темноусого самохода.
Тот сухо замерцал темными, ночными глазами и ответил резко, словно ножом протянул по железу:
- Белый царь и русских бьет, и не русских - всех, кто ему опасен, кто наперекор… А я не русский. Поляк! Анджей! - И Апрасинья уловила в его голосе столько тоски, что ей стало не по себе.
Темноусый повертел головой, словно освобождался от ошейника, без улыбки глянул на бегающих по молодой траве ребятишек.
- По-ляк?! - выдохнула Апрасинья. - Онд-же-ей… Ондрэ… Как так, почему ты не русский? Морда у тебя вся русская, - удивлялась Апрасинья. - И волос длинный, как у попа.
- Пся крев! - плюнул Анджей и отвернулся, забормотал быстро, словно шипел. - Иезус Мария… Какой такой поп, я врач… доктор… ну, лекарь, понимаешь…
- Ле-карь? Ага. А сам весь драный, в коросте, совсем сдохнешь… Ну а ты кто? Тоже, поди, не русский? - рассмеялась Апрасинья, разглядывая круглолицего, голубоглазого, чуть конопатого мужика с широченными плечами.
- Га! Га! - оскалил белые крупные зубы коренастый мужик. - Я з Украйны… - и чему-то своему засмеялся. - Мыкола я, Мыколка.
- Хохол он, - вставил Анджей и замерцал темными глазами.
- Кто он такой - хо-хол? - пыхнула трубкой Апрасинья. Она обошла вокруг Мыколки и неожиданно для всех ударила того ногою под зад. Мыколка не пошатнулся, лишь оскалился. - Вовсе справный мужик! - решительно заявила Апрасинья. - Зачнешь баб наших портить - убьем. Женись.
- Давай жену! - захохотал Мыколка. - Не пустую давай. Пущай сынов родит! Плотник я и столяр, настрогаю самоедиков.
- Строгай! - позволила Апрасинья.
Не знала Апрасинья, что такое каторга, хотя жила в ней много лет, но то была ее материнская, выбранная ей самой каторга. А что она, каторга, для мужчин? Та каторга, о которой говорили как о великом непрошеном злодействе?
- Ты, Ондрэ, кого же убил? - спросила Апрасинья. - Шамана своего? Или чужого для тебя шамана? Скажи мне, а я отвечу всем женщинам Евры, что есть каторга!
- Га! - хохотнул неунывающий Мыколка.
Ондрэ курил кем-то поданную трубку, кашлял надсадно поломанной грудью и, хрипя, как запаленный конь, ответил:
- Каторга… Она не за убойство лишь. Она, как судьба, каждому за свое. Мне за понимание… - и надсадился, закачался, ломаясь вперед-назад в потоке кашля. - Ты, крупная вогульская женщина, жизнь нюхом чувствуешь?!
- Я, Апрасинья, Журавлиный Крик, чувствую, как пахнет падаль. Потому что я знаю, как цветут травы, - ответила Апрасинья. - Нюхом я чувствую все живое…
- Не нюхом, сердцем я жизнь узнал, - прохрипел Ондрэ. - Вызнал ее шаг за шагом, - и зашептал что-то по-своему, но так шептал, что Апрасинье стало страшно. Так она шептала, когда просила бога небесного и великого бога Шайтана спасти искалеченного сына. - Ты, мать Апрасинья, считаешь, что все живущее должно жить? Лишь потому жить, что движется, ест, пьет и говорит по-человечьи?
- А я - убил! - выкрикнул хохол Мыколка. - Пана своего убил. Дядьку вот его, - и через плечо пальцем показал на поляка.
- И вы вместе?! - поразилась Апрасинья. - И на вас не обрушилось небо?! Он же бросил в Царство Тьмы родимую кровь твою? Он другого племени и должен отдать свою кровь за пролитую.
- Там, - махнул на запад Анджей, - там все другое… Жизнь там вывернута наизнанку.
- А здеся мы побратимы! - засмеялся Мыколка. Он уже оттаял, успокоился, понял, что далеко ушел от цепей и кандалов. Не может ведь погоня добраться туда, куда сломя голову бежит, спасаясь, человек. Вот наберется он сил и уйдет. Уйдет в свои просторные степи, где полный ветер волнует ковыль на древних курганах.
- Давай мне бабу, - захохотал Мыколка и потянул к Апрасинье короткопалые сильные руки.
Дали Мыколке евринские мужики взаймы до лучшей поры три топора, дали два стареньких ножа, железную лопату и обломок русской косы. Запалил Мыколка костры на деляне своей и с Анджеем направил топоры, из косы сотворил строгальницу, из ножей Долото и стамеску, а из лопаты - во все глаза смотрели манси - сработал лезвие для рубанка. Целыми днями крутился на деляне Мыколка, а покашливающий поляк таскал из леса охапки мягкого волокнистого мха. Из березы наделал Мыколка деревянных ложек, из кедра нарезал глубоких мисок, Анджей сходил к князьцу в Сатыгу и притащил две ручные пилы, какие-то скобы и разные краски. Евринские мужики одним махом свалили три десятка лиственниц, и Мыколка принялся рубить русскую избу.
…А в другую весеннюю раннюю пору, когда затухали пожары таежных токовищ и в логовах затеплилось потомство, на черной смоляной лодке поднялся в Евру непонятный, пугающий мужик. Страшенного, дивного роста, костистый и длиннорукий, в черных нечесаных волосах и спутанной бороде. На дне лодки, на тугих мешках и дерюгах, вытянувшись, сложив руки на груди, вверх лицом лежал легкий и светлый, как паутинка, старикашка с крупным носом и пронзительными глазами. Наверное, они прошли бы мимо Евры, если бы не натолкнулись на сваи и мостки прошлогоднего запора.
- Стой! - повелел старик. - Причаливай, Васек!
Васек гребанул громадным, как осетровый хвост, веслом, и лодка наполовину выбросилась на берег. Мужик поднял и бережно вынес старика на лужок, бросил на мелкую траву овчину и осторожно положил его.
- Укачала меня речонка, - слабым голосом протянул старик. - Раздуй огонь, Васек, чаю согрей!
Васек быстро набрал плавника, высек искру и повесил над огнем закопченный чайник, будто вовсе не глядя на берег, куда собралась половина Евры.
- Что за народы там шумят? - не поворачивая головы, спросил старик.
- Вогулы, тятенька! - пробасил Васек. - Любопытствуют.
- Не татаре? - усомнился старик. - И русским духом не пахнет.
- Нет, тятенька. Дух от них вогульский, - ответил сын, вытащил из лодки два куля с зерном и усадил отца. - Пряник размочить, тятенька?
Старик похлебывал из глиняной кружки горячий чай, разглядывал евринцев.
- Бабы у них табак трубкой курят, - сообщил старик, - значит, купец сюды ходит. Гончарную поделку купец сюды не потащит, а кузне твоей, поди, навредил.
- Ништо, - махнул ручищей Васек. - Для кузнеца завсегда есть работа.
- Веди меня в поселенье, - тоненько крикнул старик, и Васек поднял его на крутой берег.
И евринцы увидели, как старичок спрыгнул на землю и, мелко перебирая ногами, побежал по Евре, а за ним валко вышагивал Васек. Они обошли селение, сопровождаемые толпой ребятишек; старик удовлетворенно крякнул, когда на берегу протоки, у кромки ельника, заметил глинистый обрыв. Ощупью, осторожно он потер глину, поплевал, снова потер, скатал ее в шарик и принялся вытягивать.
- Ну, как, тятенька? - Васек поднялся на взгорок и увидел бесчисленные блюдца озер, разделенные невысокими гривами.
- Остаемся! - порешил старик. - Идем к старшому.