И лун медлительных поток - Геннадий Сазонов 2 стр.


А жизнь год от года становилась сложнее, жестче, таила неожиданности. Отдаленный гул Большой Человеческой Реки давно уже доносился до Евры, хотя многие еще принимали его за ворчание затухающей грозы, а гроза скоротечна, как бы ни была яростна. Но Евра уже не могла оставаться островом. Все чаще и чаще посещали ее русские, татары, мордва - попы, стражники, купцы, беглые каторжники-самоходы. Разноплеменный, разноязыкий люд - одни приносили законы, другие охраняли их, третьи рушили и не признавали никакой власти и убегали от нее, как от пожара. Кто-то кого-то ловил, кто-то от кого-то прятался, кто-то что-то искал, кто-то пытался скрыться - все это так не походило на прежние, стародавние времена, о которых рассказывали старики Максиму Картину.

Евринцы встречались с пришлыми за-ради дела - обмена, купли и продажи, но в жизнь свою не пускали. Однако, когда пчела берет взяток, перелетая с цветка на цветок, разве она не оставляет на красном цветке золотистую пыльцу с синего или желтого? И пришлые оставляли что-то после себя, хотя это не явное еще, не всегда уловимое, - то дыхание Большой Человеческой Реки, а каждый ребенок знает, что тихий ветер раздувает уголек и переносит на себе лесной пожар.

- Но тогда как жить? - размышлял Максим Каргин. - Островом? Никто не придет на помощь, когда на остров нападут черный мор, голод и смерть. И в Большой Реке - смерть роду… Но только ли сохранять древние законы, чтобы закон сохранял род? Большая Река разрушит и унесет плотины законов, смоет обычаи. И кем мы тогда станем? И разве остановишь волны той Реки?..

Вот и сына его, Мирона, позвала Большая Человеческая Река, он хочет понять ее, и сперва понять соседний остров, что зовется землей людей Тахы - сосьвинских манси.

Не стал отговаривать сына Максим, сказал только:

- Не тропа ведет человека - сам он бьет тропу. Нет человека без своей тропы. Трусы и слабые, женщины и дети ходят по чужим, легким тропам. Знаю: дальние, неведомые урманы охотнику ума и жизни прибавляют. Иди! Протяни свой след вдогонку за собою!

И Мирон Картин, тая в себе радость и гордость узнавания, ушел с собаками лесовать в дальние земли сосьвинских манси. Не оттого, что кондинские урманы оскудели, - Мирона затягивала в себя даль. С порога юрты даль всегда чудится непостижимо дальней. Но это лишь до первого, самого тяжелого, самого неприподъемного шага. Сделан первый шаг, второй… и пятый… и сотый шаг - и потянулась тропа, как слабая нитка за пронзительно дерзкой иглой.

2

Долго не видели евринцы Мирона.

Вернулся он на закате зимы, в последнюю волчью пургу. И не один. С тяжело нагруженных нарт легко спрыгнула и вслед за Мироном вошла в избу женщина в сахи, в беличьей шубке - "лыенъях". Крупная, широкоплечая, ростом с Мирона была та женщина. Яркий шелковый платок с длинными кистями одним концом закинут за спину, а другим свободно опускается на грудь, прикрывая лицо.

- Здорово, живи долго, отец Максим! - поздоровался Мирон.

- Пасе олын сим ком! Здорово живи, милый мужчина! Кто? Откуда взял? - кивнул в сторону женщины старый Картин. - Какой земли, какого рода эта женщина?

- То жена моя, тетюм! Апрасинья зовут ее. Она из людей рода Чайки. Журавлиный Крик ее имя.

- Ап-ра-синья, - протянул Картин. - Из людей рода Чайки… Давно ты поспел, налился силой, чтобы семя бросить и плод взрастить. На глазах у бога эта женщина должна принести сынов нашему роду. Пасе олын сим нэ! - повернулся старик к Апрасинье. - Здорово живи, милая женщина!

- Пасе… пасе, тетюм! - густым малиновым голосом певуче ответила Апрасинья и поклонилась старому Картину, чуть-чуть приоткрыв лицо.

- Покажись! - приказал старик.

"Наверное, пытает", - подумал Мирон. В груди стало тесно: откроет сейчас лицо Апрасинья - и гнев охватит отца. Изобьет - ладно, можно потерпеть маленько, а вот если проклянет и выгонит из дома, как глупого пса?

А старик ждал. Хотел он узнать, какие законы в землях Тахыт-Махум, какие законы наложили там мужчины на женщину, на такое непокойное, тревожное и зыбкое существо? Максим Картин свято чтил законы, хотя не мог себе объяснить странный обычай "избегания". Женщина открывает лицо перед родственниками, перед мужем, перед его младшими братьями, хоть те и женаты. Но перед старшими братьями, перед свекром невестка не могла открыть лица…

- Покажись! - уже тише повторил старик.

- Ай-е, Сайрын Коталум - Белый Светлый День! - О, Пупий Самт - на глазах у Шайтана! Боги не позволяют открыть мне лицо, отец!

- Может, сын мой привел в дом лесную корягу? Или Вор-Люльнэ - Лешачиху? - усмехнулся старый Картин. - У такого фартового охотника должна быть красивая, как важенка, жена. Не бойся! Я позволяю тебе, Журавлиный Крик!

Светлое, мерцающее, как звездное небо, чуть скуластое лицо Апрасиньи с раскосыми, приподнятыми к вискам глазами притягивало не столько красотой и здоровьем, сколько сдержанной властностью. Бездонные глаза-омуты затягивали в себя, набрасывали невидимые путы, и не было сил оторваться от них, как от неба, зачаровывала упругая, грозная воля и языческая сила, что таилась в глубинах тех глаз.

- Ап-ра-синья! - прошептал старик. - Закрой лицо… Оно светится. Грозит оно, как лицо Сурненнэ - Золотой Бабы! Какой же ты заплатил калым, Мирон?

Сын промолчал, Апрасинья успела сбросить с себя беличью шубу. Семь младших братьев и сестры, подоспевшие родственники и сжигаемые любопытством соседи увидели крепкую, широкоплечую девушку в легкой мансийской парке из золотистого неплюя. Подол парки украшен широкой полосой белого оленьего меха, а по белому полю затейливо разбежались тонкие, четкие узоры. В узоре заячьи уши и голова соболя, утиное крыло, весло и гибкая ветка березы…

- Ай-е, красивая девка! - горностаем прошмыгнул шепоток.

Закрыв платком лицо, Апрасинья открыла дверь и выскользнула в морозную ночь. Тонко провизжал снег под легкими ее кисами. Она ловко развязала ременные узлы, разгрузила нарты и отвела оленей под навес к стене избы. Не торопясь, осторожно вынула сосульки из широких ноздрей вожака, обтерла куском шкуры запавшие бока важенок. Молча, осторожно открывая дверь, она перенесла груз в избу. Из поленницы набрала березовых чурок, нащепала ножом лучину и развела огонь в чувале. Сестры и младшие братья Мирона обступили ее, загремели котлами, забегали, закружились вокруг нее, как лопоухие щенки, повизгивая от восторга, оттого что Апрасинья такая красивая, сильная, такая спокойная и уверенная в себе.

Мирон развязывал мешки и бросал под ноги отца струящиеся меха соболей, куниц, черных лисиц, прошитых сединой, колонков, связки голубовато-дымчатых шкурок белок и горностаев.

- Богатая, фартовая добыча! - довольно улыбался старый Картин. - Отменный ты охотник, Мирон! Дети мои, твои братья и сестры, будут сыты и в тепле.

Мирон пытался поведать отцу о своем долгом пути, но тот перебил его:

- Ты, сын, скажи, какой калым заплатил за Апрасинью? - Искоса поглядывал отец на девушку, что нагружала колташиху лосятиной и бросала в кипящий бульон сухие корешки и травы, доставая их из расшитого замшевого мешочка. Юрту наполняли запахи борабеломошника, просыпающегося в зоревых росах.

- Не давал я калыма, тетюм… - неожиданно для Максима ответил сын.

- Украл?! - вздыбился старик. - Украл? - поземкой дохнул его голос.

- Не да-вал калы-ма?! Ой-ей! Да чтоб сожгло меня! Не давал калыма?! - потянул сквозняком шепоток.

- Нет, тетюм! Не украл! - улыбнулся Мирон. - Апрасинью нельзя украсть. Она - ветер, не дается она в руки. Как от солнца луч нельзя украсть, как звезду со дна ручья, - с тихой потаенной радостью ответил сын.

- Как? Как без калыма? Без выкупа - как?! Порченая?! Или дикая она? Кого ты привел мне в дом, Мирон?! - не понимает Картин, как мог сын его нарушить древний закон. - Ты вызовешь месть ее рода! Нас, Картиных, осталось совсем мало, чтобы оберечь свой род от бесчестья!

- Я, наверное, уходил в Подземный мир. Я уже, наверное, подходил к своим предкам, - тихо проговорил Мирон. - Я видел уже твоего отца, тетюм! Апрасинья вернула меня к солнцу…

- Тогда ты должник ее вдвойне! - отрезал старик. - Она вернула тебя земле, а ты выкрал ее?! Ее род не простит нашему роду. Молодая кровь хлынула тебе в голову. Ты вызываешь ссору с людьми Тахы.

Когда был еще молод дед Максима, дотлевала, вспыхивая, вековая вражда между людьми Тахы, Конды и Ас - Великой Оби. Нападали люди сосьвинских земель на стойбища кондинцев, уводили женщин, воровали, умыкали их без выкупа, даже убивали. На Брусничной реке выкрали люди Тахы деда Максима Картина и обменяли у ненцев на оленью упряжку. Лишь на третий год юный охотник нашел дорогу домой… На тайных тропах подкарауливали кондинцы людей Сосьвы, что возвращались с богатой добычей, избивали, отнимали добычу, пушнину. И долго это шло, и долго старейшины родов Конды и Тахы гасили вражду - та уносила юношей, зрелых охотников, плодила сирот и вдов.

- Нет, отец, я спас ее, но пришлось уйти…

- Что она сделала у себя в стойбище? Зачем она должна была погибнуть? Почему она стала неугодной своему роду?

- Она побила шамана! - сурово ответил Мирон. - Больно так побила, что тот только две ночи прохворал, а на третье утро к нему пришли Черные Духи Смерти. Совсем он издох, ничего от него не осталось. Не шаман, а просто дохлый человек.

- О! Сим Пупий, на глазах Шайтана стали избивать шаманов! - воскликнул старый Картин. И остро взглянул на безмолвную женщину Журавлиный Крик.

3

По жесткому насту - чарыму - упорно гнал Мирон раненого лося. И догнал. Зверь истекал кровью, хрипел, дышал надсадно, словно всхлипывал, выкатывая радужные, обезумевшие от боли глаза. Собаки остервенело рвали его клочкастые бока, потемневшее от пота брюхо, полузадушенно рычали их голодные пасти, забитые шерстью. Мирон, разгоряченный азартом погони, жадно глотал сухой морозный воздух и, пьянея от него, приблизился к сохатому на длину копья. Лось круто увернулся, разметал в искристую пыль голубоватый сугроб и, ослепший от близкой гибели, бросился на охотника. Выстрелил Мирон в упор и, падая, услышал отчетливо жесткое хлопанье крыльев - то поднималась стая косачей. Лось втоптал Мирона в снег - от удара копытом хрустнула ключица, сломанной веткой откинулась левая рука… К рассвету, в голубоватом свете луны, очнулся Мирон и полз к лосю до полуденных теней. Теряя сознание, проваливаясь в небытие, он вспорол брюхо зверя и выпустил внутренности. Они были еще теплы - лось долго умирал. Мирон грел скрюченные холодом руки, глотал, не жуя, куски остывающей печени и бросал брюшину изголодавшимся собакам. Он не помнит, как ползком собирал сушняк, выдирая его из-под снега. Не помнит, как высек искру, раздул трут и развел костер… Не помнит, как слабым криком гонял иссиня-черного бородатого ворона, что шумно садился рядом с его лицом и пристально смотрел в глаза. Трижды крикнул ворон, звонко, словно ударил в железо, но что предсказал он - Мирон не понял…

Очнулся он от горячего дыхания. К нему притронулось неожиданное погудывание огня и запах разгорающегося смолья. Мирон не понял, где он, почему навзничь опрокинут на оленьи шкуры. И отчего голый? Наверное, только родился? Что это за изба с низким прокопченным потолком? Потолок то опускался, грозя задавить его, то поднимался - тесно и больно, как в капкане. Из зыбкого полумрака к Мирону придвинулось светлое мерцающее лицо с бездонными глазами. Они расширялись, удлинялись, поднимались к вискам и вдруг заняли половину лица. В них задрожал красный, густой, как кровь, отблеск пламени, и глаза вспыхнули, ожили и задышали, зазывая в себя.

- Вор-Люльнэ?! - прошептал охотник, охваченный тревогой, внезапным лохматым страхом и бессилием. - Лесная Колдунья, Лешачиха?!

Загудел, завыл ветер в дымоходе и, ухнув, упал в очаг, разметав пламя. Заметалось оно, угрожающе выбросило дрожащие медно-красные языки. Женщина протянула к лицу Мирона длинную гибкую руку, и его охватил ужас: рука хищно извивалась, как налим, изгибалась от кончиков пальцев до плеча, и то были не пальцы, а когти, и пламенем вспыхивали они от огня.

- О-о-о! - застонал охотник и рванулся, но не смог оторвать тело от оленьей шкуры, не мог поднять руку и шевельнуть ногой. - Ай-аю… аю - больно-больно! - Но голова его не шевельнулась, словно ее прикололи острогой к полу избушки. - Щох! Щох! Да чтобы сожгло меня! У-у-ыы! Ёлноер! Да чтоб тебя подземный царь! - выругался Мирон, вложив в ругательство ярость, бессилие и страх перед той непонятностью, что поглощала его, перед странной молодой женщиной в одежде с оборванными рукавами, с разодранным подолом. Но крика не получилось, задохнулся крик, он прошептал только: - Кто ты?!

И женщина не услышала, она метнулась к огню, из разреза и рванья высветило, забронзовело тугое гладкое бедро, и Мирону показалось, что оно теплое, как живот важенки. Женщина бросала в пламя пучки багульника, черемуховую ветку, сухие, ломкие головки ромашек. Открыв ладонь, она сыпала в огонь какие-то зерна, и изба вдруг наполнилась запахом распускающейся, озеленевшей березы, пахнуло талым снегом, весенней водой, настоянной на опавших смородинных листьях и хвое. Прикосновение весны стало таким отчетливо ощутимым, что Мирон притаил сердце, задержал дыхание, и к нему донеслась, влилась в него потоком песня токующего глухаря, дохнуло и ударило в грудь горячей любовной пляской таежного токовища.

- О! Торум вайлын! - шептал Мирон, погружаясь в полуявь-полусон, проходя по грани небытия. - Видишь, Боже Небесный? Ты видишь, Торум, пришла весна? Долго я лежал в снегу… Всю зиму лежал, как Лесной Мужик в берлоге. Я мало добыл пушнины, смотри, нахлынула новая весна и зверь приготовился к линьке… Весна…

- Много крови он потерял, - обратилась к огню женщина. - Оледенел… Холод в него проник до самого сердца. Помоги мне, Огонь! Спаси красивого юношу! Верни ему разум… Много дней и ночей он плутает в буреломах своих снов. Съедают сны его сердце. Ты слышишь меня, Огонь… Это я - Журавлиный Крик!

Приподнялось пламя, задрожало, потянулось гибким телом, едва не оторвалось от головешек-корней, раскинулось, прогудело басом и присело на корточки, утихло, улеглось и тихо-тихо зашептало, и шепот, шорох огня, рассекаемый хрустом угольков, нараспев повторяла женщина Журавлиный Крик.

- Сбрось смело одежды свои, - шептал Огонь. - Обнажи нетронутое тело, распусти волосы и телом своим, всей собой согрей юношу. Пусть бег твоей крови поторопит его остывающую кровь, пусть гул твоего сердца переполнит его сердце. Возьми его в себя, впусти его зиму в свои весны. В нем проснется любовь, а жажда ее неутолима… - гудел Огонь, и малиновые, оранжевые отсветы пробежали по стенам избушки. И желто, по-совиному вглядывалось в женщину ледяное оконце, процеживая лунный свет сквозь колдовской узор неземных цветов.

И на всю жизнь, на всю долгую жизнь в Мирона вошло и осталось пронзительное, неугасимое удивление перед женщиной, что горячим телом, гибкими сильными руками, обжигающим ртом защитила его, оборонила от смерти. То было и удивление, и восторг, и мгновенное озарение, и прикосновение к тайне, приближение к откровению. Она обнимала его нежно и плотно, обнимала волной от головы до пят - Мирон тонул в ней, тонул безмолвно, ликующий и прозревающий. Апрасинья не отдалась жадно и неутомимо, как женщина, оголодавшая по мужчине, она отдавала свое тело так, как мать отдает тугую грудь ребенку, она словно переливала себя в Мирона, переливала торжественно и истово, как приносят жертву Великим Духам, что хранят для Жизни Светлый День!

И Мирон выжил, поднялся в острой, ненасытной жажде жизни и любви. Вернулась к нему сила, он вызывал из себя силу, потому что рядом была его Апрасинья, его Журавлиный Крик. Над ним продымили, поднимались сугробами двадцать зим, и он, горячо захлебываясь от радости, благодарил Великого Торума и земного бога Шайтана, что одарили его встречей с Апрасиньей, ожидающей свою восемнадцатую весну.

- Одна я. - Медвежьим салом Апрасинья смазывала затягивающиеся раны на теле Мирона. - Одна, как остров посреди реки. Озером живу вдали от реки. А хотела и хочу быть рекой! Ой-ай-е! Хочу остаться рекой, но не той, что на животе выползает из болота, прокисает в трясине. Хочу, - торопливый шепот обжигал Мирона и поднимался до раскаленного крика. - Хочу остаться рекой, что в крутых берегах. Рекой, что проходит через людские стойбища, грузнея от рыбы. Река, Мирон, наверное, выходит туда, где сливаются земля и небо, ночь и солнце, туда, где все единое? Ответь, Мирон! - И глаза ее глубоки, страшно в них смотреть.

- А где отец, мать? Есть ли у тебя братья-сестры? Есть ли в роде твоем отец отца и мать матери? - ласково прикасался к ее обнаженному плечу Мирон. Апрасинья разрывала одежды на ленты и лоскуты, чтобы перетянуть раны охотника.

- Отец отца и мать матери ушли от солнца, когда я качалась в апу. От деда осталась долбленая лодка, от бабки - прожженный слезами платок. Мать моя брала сырка на самой быстрине. Упал в ее лодку ветер. Тяжело лодке стало, не удержалась лодка и упала набок. А мать взял к себе Водяной Зверь, проглотил ее Виткась - Обжора. Сестры и братья сгорели в черной хвори. Отец добрый был, жалел меня, зверей из дерева резал, словно вынимал из стволины. Замерз он в тайге - не смог дотащить себя до избы. Сильно замерз. Ноги совсем черные, как угли. Не мог он зверя добыть, сила из него утекла, как снег под солнцем. Уши свои обрезал - съел, наверное. А меня, маленькую, ростом в шесть зим, взял к себе в Тэли-Пауль, в Стойбище Зимы, дальний дядька. Волчий Глаз зовут его. Шаман он. Великий шаман Волчий Глаз.

- У нас, людей Конды, нет шаманов, - сказал Мирон, раскуривая трубку. - Наверное, ушли, когда попы рубили и жгли наших богов. Есть у нас хранители капища, что служат земному богу Шайтану. А чем он страшен, шаман? - засмеялся Мирон. - Пугает только… Старые всегда пугают молодых своей старостью, путаными тропами и слепыми снами.

- Волчий Глаз не пугает! - жестко отрезала Апрасинья. - Его слово - закон! Он не грозит. Просто он берет, что ему надо, и делает то, что хочет. Волчий Глаз - сила!

- Ты, милая женщина, и сейчас живешь у шамана? - настороженно спросил Мирон. - Кому мне принести выкуп за тебя? Кому принести калым? Стань моей женой, Апрасинья!

- Он не отдаст тебе. Нет! - резко обозначились, отяжелели ее скулы, светлое лицо потемнело, глаза сузились и сверкнули ножом, выдернутым из ножен. - Он просит за меня три пуда соболей и семь раз по семь белых жертвенных оленей. Но это не все, - густой голос Апрасиньи наливался гневом и тоской. - Волчий Глаз хочет, чтобы мужчина, что купит меня, поселился в его юрте. Волчий Глаз ищет не мужа мне, а работника себе! - крикнула Апрасинья. - Я нужна ему… Я!..

- Вольный охотник не станет работником, - ответил Мирон. - Пусть то будет хоть шаман, хоть князец, хоть русский поп или старшина. Ты должна совсем стать моей женщиной, Апрасинья. Стань матерью моих детей!

Назад Дальше