И лун медлительных поток - Геннадий Сазонов 24 стр.


4

Тимофей взматерел, огрузнел, но ходил легко, быстро, чуточку вразвалку. Он вызнал повадки всех зверей и птиц, по реву узнавал, сколько лет лосю, по следу определял, нагулян ли сохатый, добрую ли шкуру несет зверек. Но год от года становился Тимофей евринцам все более странным и непонятным. Резким каким-то он становился. Молчит, молчит, сопит - и вдруг крикнет и замахнется кулаком, а то и толкнет в грудь ни в чем не повинного человека.

- Кто-то глаз на него дурной положил, - перекидывались на берегу евринские женщины. - Попортили Тимоху… Леший - Вор-Кум у него ум мутит. Наверное, насовсем хочет отнять. Опять драку зачинял, как огонь полыхал. Ай-е!

- Верно-верно, - подхватывает длинноязыкая соседская старуха. - Сама глазом видела, как он сыновей своих разглядывает… Отойдет, сядет и глядит, как филин на бельчат.

- Зачем глядит?.. Почему он глядит? - тормошатся женщины, сгорая от любопытства. - Чего там глядеть, чего? Носы крупные, книзу загнутые. Сорнин Кётып, пыскась род - одно слово, род золоторуких, шипящих носом. Сыны все на него похожи, как глухарята на глухаря.

- А то, - понижает голос соседка, - обошел вокруг Ондрэ, он светлый, Ондрэ, и говорит: "И где я был, когда тебя зачали? Однако, Околь, меня дома не было, когда мальчишку зачали. Ходил я тогда лесовать на Черную речку".

- О! Милый Шайтан… Тимоха тогда ходил лесовать на Черную речку… Слышите: "Игде был, как тебя зачали?"

- Смотрит на Микуля, - продолжает соседка, - смотрит и говорит: "Уши, однако, не мои. Голова у него репой, как у Кентина. Нос больно тонкий, и рот не тот". Вот что он говорит.

- Ай-е! Ай-е - что же это? Щох-щох! Ой, обожгло меня! Голова репой, как у Кентина… Аю-аю… рот не тот. А что Околь?

- Околь хохочет ему в лицо, - быстро оглядывается соседка. - "Юван, говорит, на медведя похож. Наверное, тот приходил, пока ты сеть вынимал". - "А пошто тебя Кентин из-за реки на лодке перевозил, когда за ягодой ходила? Каку таку ягоду брала? Или между кочек своей ягодкой завлекала?"

- О Милый Шайтан! Ягодкой своей завлекала…

Любопытно бабам: поглядывают, посмеиваются, ждут, что будет дальше.

- Словно порченый ты, Тимофей, - устало укоряет Околь. - Двенадцать детей растут, а ты? Да за што ты меня так, Тимофей?..

- За то… Столько детей принесла, а тебя совсем не убавилось, - хмуро, с какой-то потаенной болью отвечает Тимофей. - Вовсе мне непонятно, как родишь - сама словно сызнова нарождаешься. Да еще песни поешь… Просто цветом покрываешься, будто прежние годы к тебе возвращаются. От зимы к зиме я тускнею, а ты цветешь… как снова в девках ходишь. Значит, кто-то в тебе ту девку наружу вызывает… Как поймаю - враз того порешу! Ты, наверное, меня грамоте для того учишь, чтоб я с ума упал.

К Тимофею прислушивались мужики на сельских сходах. Судил, рядил он всегда толково, никогда не баловался словом. Оно у него было и надежно, и тяжело, последним его слово оставалось, когда делили охотничьи угодья, когда выделялись паи на таежных озерах и мелких речушках, - он знал каждое болотце, ручеек, озерцо вокруг Евры, обегал все, углядел и намертво запомнил. Ну а если охотник нечаянно заходил в чужое родовое угодье, то Тимофей со стариками дотошно разбирался, но не требовал скорого, жестокого суда, принародного наказания плетьми и мордобития - требовал общего осуждения. А это была крутая кара.

Испокон веков и пелымские, и кондинские, и сосьвинские манси, да и ханты-остяки и другие инородцы, обложены ясаком - "ясашные людишки". По-разному определялся ясак - тяжелая подать! Отдавал охотник в ясак дорогую пушнину, редкую рыбу, и не было конца и краю тому ясаку. Собирали тот ясак старшины из местных или нарочные люди, а то и русские волостные - гурьбой прибывали со стражниками, и у тех, кто не выплатил ясак, отнимали скотину, охотничью снасть и все дорогое. Могли и самого хозяина взять и отдать богатею в работу - с ясаком не шути, крутись, вертись, а ясак отдавай! Ясак - закон! А законов было больше, чем людей в Евре, наверное, больше, чем всех ребятишек на всей Конде, и все эти законы были не за манси. Все законы грозили, обнажали голодные зубы и клыки, поднимали пудовые кулаки, обещали раздробить, растоптать, сожрать, все они скручивали, связывали, отнимали надежду на правду.

И селянский сбор - из своих же евринцев - тоже закон, и не менее суровый, чем закон царя и исправника. Каждый охотник или рыбак, обиженный соседом или братом, сыном или отцом, мог подать прошение - рассудите! Мелких жалоб не было, и сход их не принимал - решалось главное, важное для общины, рода или семьи. Появлялся ли новый указ - читали громко, вслух и толковали его, обсуждали. Просился ли кто на поселение - опять селянский сход собирался, брать или не брать, а может, погодить, а ежели брать, то тогда ему место выделить, чтобы лес рядом не испортил да и вода б была неподалеку, да от какого угодья ему малость отделить, где выделить ему лес на порубку.

Правили на сходе и тех непутевых баб, что шлялись целыми днями из юрты в юрту, разносили всяческие слухи да сплетни. Такие бабы хуже короедов, спрячутся в доброе лицо, а сами точат до сердцевины - вот таких сход наказывал, повелевал мужьям поколотить их покрепче, чтобы из тех перья маленько посыпались. Поганый язык как налим - и мертвого не пощадит, ведь его в кузнице кувалдой не перекуешь.

Сход созывал староста, и хранителем обрядов от мужчин выбирался самый мудрый, и долго им оставался Максим Картин, отец Мирона и дед Тимофея. Затем его место занял Мирон, а теперь вот Тимофей, хоть и не был еще старым. Гордилась Околь мужем. Он держался с достоинством - красивое лицо его, излом бровей, складки у рта дышали властительностью, скрытой силой и умом. Многое он перенял у Апрасиньи, недаром она его пестовала, как медведица. Ведь не Мирон в вечных отлучках своих, то Апрасинья потихоньку передавала Тимофею тайны познания людей, их поступков и скрытых движений души, да что там говорить - глупая женщина никогда не поднимет над землей умного сына, как зайчиха не родит рысенка.

Как гордилась Околь, когда Тимофея несколько лет избирали волостным в Пелым. А избирали евринцы только самых честных и сильных. Собирал Тимофей ясак без крика, без слез и побоев. Задумал он селянский котел - что-то вроде общей копилки: каждый из охотников вносил в него пушнину - одну, две, а то и пять шкурок, глядя по угодью, по сезону. Русские, что поселились в Евре, вносили в котел ячмень и рожь, кузнечную и гончарную поделку.

- Он нас здорово выручит в трудные годы! - убеждал евринцев Тимофей. - Не каждый год в урманах спеет белка, уходит в другие земли за орехами, уходит за ней соболь и другой зверь.

Котел наполнялся, и Тимофей берег его пуще своего добра. Когда погиб на промысле охотник из рода Молотковых, помог тот котел семье целиком рассчитаться с ясаком. Вдовам тоже перепадало из котла, не голодали шибко.

Тимофей, собрав ясак, отправлялся с ним в волость, оставался там иной раз надолго. В волости его обсчитывали, писали какие-то непонятные бумаги, а по бумагам тем, которые не могла толком прочесть и Околь, получалось, что нужно еще добавить ясаку. Околь учила мужа и детей грамоте, но Тимофей потел, наливался бессильной яростью и не всегда понимал. Вот считать его Околь научила быстро. И в волости его за то уважали, хотя все равно обманывали.

Хуже всего было то, что из-за этих ясачных дел упускал Тимофей золотые охотничьи деньки. Все чаще задерживали его в волости. Мелкие чины выманивали у него взятки, грозили и спаивали. И вот, приходя оттуда, истосковавшийся по семье, он учинял сыск и устраивал погромы. Опять он вглядывался в младших сыновей и находил не свои уши, не свои брови, а голову еловой шишечкой, как у Алычева Мишки.

- Все одно я выслежу его! - грозится Тимофей, и Околь сникает. Устала она от его ревности. И так хочется увидеть его прежним - веселым, дерзко-отчаянным и слабеющим от ласк.

Саннэ, Сандро и Леська-Щысь

1

Не торопясь текло время, проплывало, как тени за солнцем. Подрастали березы на горельниках, зарастали озера среди болот, река круче изгибалась в кольца и меняла берега. Медленно менялась дремотная жизнь. Люди добывали зверя, ловили рыбу, выращивали скот, жили маленькими и большими радостями, пировали на свадьбах, раскидывали погребальные костры, приносили жертву Злым и Добрым Духам. Женщины в великой надежде рожали детей, пестовали их и в великом горе расставались с ними во время болезней и мора. Мужчины приносили в дом пищу, хранили мудрость и заветы предков. У Околь и Тимофея поднималось двенадцать детей, а пятерых уже похоронили в горючем горе, отдали в другое царство, о котором лишь рассказывают красивые сказки, но куда никогда не торопятся живые. Там души живут так же, как и люди на земле, но все-таки лучше, когда тело и душа живут вместе.

Наверное, Царство Мертвых неподвижно, там отдыхают души от тяжести земной. Так почему же жизнь отяжелела, огрузнела, отчего стала так давить на шею и сгибать плечи? Отчего стало труднее дышать - вокруг то же небо, та же тайга и река? Те же ветры над озерами и туманами, те же берега держат реку, над которой с криком проносятся чайки. На памяти Тимофея, на памяти всех живущих в Евре все, что окружало их, казалось устойчивым, плотным, и люди рождались, чтобы повторить все и повториться. Закон - повторить все и во всем повторяться? Но почему что-то мешает жить так, как жили деды? Что мешает - ну-ка оглянись! Оглянись вокруг, Тимофей Картин! Вглядись - у тебя же зоркие глаза, у тебя умное, сильное сердце. Почему и ты, хранитель капища, почему уже и ты не веришь слепо в своих богов? Почему? Научился грамоте, и что-то приоткрылось тебе? Или Околь прикоснулась к тебе слабым своим Христом, дивными сказками о спасении души, о справедливости, которой не может быть на земле? Оглянись вокруг, Околь! В чем повторяются твои дети? Ведь они уже не могут жить, как Мирон, как Тимофей, они уже не остерегаются языческих законов. Рушится кровля капищ, и рушится потихоньку то, что было родом, что было племенем. И что же рушит древние, исконные отношения людей, что?

- Да, я женщина! Я храню твой очаг, - сказала однажды Околь Тимофею. - Ради тебя и твоих детей я стала поклоняться твоим богам. Но поздно - наступает безверие. Люди еще по привычке молятся и приносят жертвы, но в душах их поселились другие законы. В душах их - боги денег.

…К Околь часто заглядывала девушка Саннэ из деревушки Сам-Павыл, что в пяти верстах от Евры. Саннэ, из рода Лозьвиных, у своей бабки научилась шить красивые сапожки, женские шапки из гагары и шубки из белки. Как это ей удавалось, никто не знал, но перо на груди гагары изумрудно отливало и фиолетово отсвечивало голубичным соком. Шапки из гагары ценились дорого: птицу эту трудно добыть. Она не подпускает на выстрел из лука, а как только щелкнет курок ружья - мгновенно ныряет. Оттого шапки из гагары носили самые щеголихи, красивые женщины, которых еще не устали любить и холить мужья.

- Тетушка Околь! - порывисто обнимает ее Саннэ. - Милая тетушка Околь! Прибежала к тебе за добрым советом. Гляди! - Из берестяной пайвы она вынимает легкую шапку, собранную из перьев селезней, украшенную крыльями куличков и трясогузок.

- О, красиво! - восклицает Околь. - Как весеннее озерцо…

- А вот из выдры, гляди! - радуется Саннэ. - А из бурундучков не получилось, скажи?

- Почему же? - разглядывает ее работу Околь. - Только ты эту шкурку поставь здесь, а хвостиками укрась края. А если впереди опушить куницей? Смотри! Али соболем?

- У меня не осталось ни одной собольей шкурки, даже лапки не осталось…

- Найдем! - раскрыла Околь берестяные коробочки, туески, замшевые сумки и достала разноцветные лоскутки сукна, мелкие мотки шерсти и обрезки мехов. - Вот гляди, Саннэ, тут все можно подобрать… Нужно песню играть, Саннэ, нужно зазывать узор, чтобы он не испугался, а прилег как надо. Так учила меня Журавлиный Крик.

И светлым, глубоким, просторным голосом Околь запела:

Пусть чуткие, гибкие пальцы
Вышьют искристый и светлый узор…

Тихо, как заклинание, начинает Околь. Она словно уговаривала руки свои слушаться зрячее сердце, нитку слушаться иголку, а память - прошлое. На песню из юрты вышел Тимофей с дочерью, закурил трубку, задумчиво снял со стены семиструнный "лебедь" - санквалтап.

Чтобы песни, сказки старинные
Достойное место в узоре нашли…

Звонкий, как оживший ручеек, голос Саннэ вплетается в узор, погружается в рокот семиструнного "лебедя".

И глазки зверей оживить
Звонкой россыпью ярких серебряных бус!

Далеко и высоко поднимаются четыре голоса - Околь, дочки ее, девушки Саннэ и священного семиструнного "лебедя".

Но не ради узоров прибегала Саннэ Лозьвина из Сам-Павыла в Евру. Словно нечаянно встречала она Сандро, сына Тимофея и Околь, а тот ждал ее, сгорая от нетерпения. У околицы в теплом сосняке встречал ее Сандро, и каждый раз они долго бродили по запутанным лесным тропам. О чем говорили, о чем молчали они, знают только тропы, дремучий ельник да пронизанный солнцем березняк, бородатый ворон на высокой лиственнице.

В непуганой густоте трав притаилась таинственная жизнь, она была велика и многолика, неистребимо звонка, в наплывающем запахе цветов раздавался тихий шелест, тихое струение. Травы звучали неведомой музыкой. Но Сандро и Саннэ слушали не ее и не ветер, что раздувал зеленую накипь берез и, озолоченный, голубовато-зелеными волнами переливался в сосняки, - они слушали то, что вошло в них, слушали свое томление, свою необъятность. Касаясь друг друга, они слушали и явственно ощущали горячий, гулкий ток крови и боялись, что все это рухнет, расколется, обрушится с грохотом в темную пропасть. Они казались друг другу бессмертными и поднимались над землей, над лесом, над рекой и озерами.

- Саннэ! - кричал Сандро.

- Сандро! - отвечала Саннэ.

- Сан-н-э-э! - ударялось в сосны.

- Санд-ро-о-о! - шептала Саннэ. - Сандро… ты… ты… Неужто все это нам, Сандро?

- Саннэ… нэ! Кто ты, Саннэ? - спрашивает юноша.

- Я - это ты… и больше ты, чем я, - отвечает девушка.

Березы выпрыгнули из реки, наступали на взгорок, как будто легкий туман. Потом туман сгустился до молочного, жемчужного мерцания и распахнулся уже березняком, облитым солнечным светом. Он не колыхался, и склоненные ветви вслушивались в неторопливый переговор корней, над которыми, раскинув руки, покоилась юность.

- А я - ты! - заторопился Сандро. - Ты - Небо, я - Земля.

Река плещет у ног, и в ее сердцевине они ощущают упругую, неодолимую силу. Темно-зеленая вода слегка покачивается у теплого солнечного песка, а глубже она остается холодной, таит на быстрине несогретое свое тело, а у песков она нежится, лениво и плотно плещет волной, словно пошлепывает ладошками. Нежится река, переливается в слепящих бликах, вытягивает на быстрину гибкое, упругое тело свое.

- Ты - река! - поднимает на руки Сандро золотоволосую Саннэ. - Ты похожа на мою мать, Саннэ. У тебя золотые волосы? - удивляется Сандро.

- Это от солнца, - вздыхает Саннэ. - И от радости…

- Ты станешь моей женой? - притронулся Сандро к тугой груди девушки. - Я стану беречь тебя, Саннэ!

Саннэ тряхнула золотыми волосами и, затаив дыхание, спрятала счастливое лицо на груди Сандро…

- Тимофей, ты не хотел бы взять в дом Саннэ? - спросила мужа Околь. - Такая красивая, нежная и сильная девушка. Она ведь… Она ведь не ко мне ходит, Тимофей.

- А к кому же? - Тимофей выстругивал топором лопастное весло. - К Сандро, что ли? - удивился он. - Да неужто?!

- Его она… Для него она, - заторопилась Околь. - Друг для друга они рождены. Ты слышишь меня, муж мой?

- Рано ему еще, - нахмурился Тимофей. - Пусть еще зиму поохотится. Да пару коней надо прикупить. Я же, Околь, опять волостным выбран. Опять в волость надолго уйду. А кто рыбу добудет? Нет, давай погодим еще зиму…

- Годить уже поздно, - возразила Околь. - Девушка созрела. Родители могут другому отдать. Тимофей, через зиму будет поздно, - она так просила мужа, в ее голосе было столько мольбы, что Тимофей не выдержал:

- Ладно, - решил он. - Сдам в волости ясак, вернусь и схожу к родителям Саннэ.

- Торопись, муж мой! Чует недоброе мое сердце!

Не успела Околь, не успел Тимофей. Леська-Щысь - Леська-Волк опередил их.

Назад Дальше