У Позднеева еще сохранились в столице друзья, причастные к ведению дел иностранных, и он знал многое.
- Главнейший враг наш сейчас - Англия. Военная слава России поперек горла стоит английским политикам. Особливо опасаются они усиления флота нашего. Не по нраву им и то, что торговые суда наши бороздят черноморские волны. Вот и мечтают, чтобы Черное море внутренним турецким озером стало, ну и, конечно, чтобы турки позволили им свои торговые суда водить по тому озеру. Всячески подстрекают они Турцию развязать новую войну против нас.
- Английские политики - злостные каверзники, старинные недруги России, - сказал Суворов. - Знаешь, Анатолий, англичане невесть почему Дон полюбили: уже несколько лет в Таганроге орудует представительство большой фирмы английской "Сидней, Джемс и компания". Мнится мне: не только купцы они, но и лазутчики. Ну, Анатолий, до завтра. Отдохну малость, а потом и за дело возьмусь. - И он указал на стол: на нем лежало несколько нераспечатанных конвертов.
VII. На берегу бурной Кубани
Месяц был тусклым, затуманенным. В прорывах облаков холодным блеском сияли далекие звезды. Октябрьский ветер леденил лицо, перехватывал дыхание.
В своей палатке Позднеев приютил недавно прибывшего из Москвы и зачисленного корнетом в Нижегородский драгунский полк Александра Астахова, белокурого юношу лет восемнадцати, с девичьи нежным лицом и едва пробивающимися усами.
При свете свечи Позднеев прочитал Астахову отданный час назад Суворовым приказ войскам. В нем говорилось, что в эту же ночь весь отряд должен был незаметно для ногаев переправиться через Кубань несколько выше устья Лабы.
Суворов никогда не скрывал от солдат трудностей предстоящих боев. И на этот раз он прямо говорил о том, что переправа будет "наитруднейшей, широтой более семидесяти пяти сажен, противный берег весьма крутой, высокий, столь тверд, что шанцевым инструментом в быстроте движения мало способствовать можно… Пехоте переходить нагой, казакам - вплавь, драгунам - на лошадях, если же лошадь быстрины не выдержит, то драгунам тоже быть нагими. Артиллерию переправить на понтонных паромах… Войскам не отдыхать до решительного поражения или плена неприятеля; если он не близко, то искать его везде… Донское войско - вплавь вперед, пользуется ночью, не ожидаясь других войск…"
- Боя никак не боюсь, хотя он для меня и впервые, - озабоченно сказал Астахов, - но по правде, Анатолий Михайлович, заранее стучат у меня зубы и мурашки по спине ползают. Холод-то изрядный - ведь завтра как-никак двенадцатое октября! Стало быть, изволь переправляться в чем мать родила, да еще в темь, да еще через такую стремнинную реку…
Позднеев сказал успокаивающе:
- Да вы не расстраивайтесь заранее, Сашенька! Не так страшен черт, как его малюют. Нельзя быть таким неженкой. Вы что ж, уподобиться хотите боярину Кондареву, что на Дон послан был еще при царе Михаиле?
Забывая свои огорчения, Саша живо заинтересовался:
- А что с тем Кондаревым приключилось?
В синих глазах Позднеева пробежала усмешка.
- Мне рассказывал про то намедни есаул Рубцов - весьма неглупый казак… Кондарев должен был участие принять в морском походе казаков против турок, но казаки послали в Москву войсковую отписку, в коей сказано было: "В походе ему, Кондареву, быти не можно, потому, государь, что жил он при твоей государевой милости и человек он нежной…" Сколь много сраму потом было тому "нежному" боярину и на Дону и в самой Москве! - добавил поучительно Позднеев. - Да и с Александром Васильевичем на сей счет шутки плохи. Куда как не жалует он неженок! "Все мы - солдаты, - говорит. - Каждый офицер должен переносить стойко все трудности наравне с рядовыми воинами".
Астахов смутился:
- Да я это так, не подумавши, брякнул, Анатолий Михайлович. От других не отстану. Не придворный баловень ведь я, в самом деле.
- Ну вот и хорошо. А с Нижегородским полком и я переправу буду держать. Вместе будем. А чтоб не промерзнуть, Суворов, приказал перед переправой всем солдатам и офицерам по большой чарке водки дать, да и после переправы тоже.
Время уже близилось к рассвету, но еще была глухая, непроглядная ночь. С мерным плеском бились о каменистый берег волны. Студеный ветерок то налетал порывами, то шептал у самого уха.
В полночь начали переправу шестнадцать донских казачьих полков под командой Иловайского.
Офицеры Нижегородского драгунского полка, так же как и солдаты, раздевшись донага, готовились начать переправу.
- Холодно, ой и холодно же! - воскликнул плачущим голосом Саша Астахов, попробовав воду ногой.
- Да, это вам не на теплой лежанке нежиться, - насмешливо ответил один из офицеров. - Вам, видно, и крепкая водка кровь не согрела.
Послышался конский топот, подъехал Суворов. Был он одет по-парадному: треуголка с золотым позументом, зеленый мундир со звездой на груди и лентой через плечо, плащ темно-синий с меховой опушкой и подкладкой черного бархата. Рядом с ним ехал вестовой Егор Селезнев - бородатый, уже пожилой казак, держа в руке зажженный смолистый факел, с треском рассыпавший искры. От этих огненных всплесков отступившая темь казалась еще непроглядней.
- Господа офицеры! - сказал Суворов. - Показывайте подчиненным добрый пример. Извольте немедля переправляться первыми. Казаки Иловайского уже полностью на той стороне, надо поспешить и вам.
Не успел Суворов отъехать, как все кинулись в воду, ведя за собой упиравшихся и храпящих лошадей.
Ночной бой был яростным, но коротким. Первыми переправились через Кубань казачьи полки. Застигнув врасплох, смяв и разбив передовые части ногаев на берегу, они промчались наметом около десятка верст и в ночной тьме молнией ударили на главные силы неприятеля, сосредоточенные в большой лесистой балке - урочище Керменчик.
Не ожидавшие нападения ногаи спали у костров или в войлочных кибитках, когда дозорные подняли крик о приближении казаков. По всему лагерю понеслись тревожные возгласы людей, ржание испуганных лошадей, и почти тотчас же на кочевников обрушилась стремительная атака казачьих полков. Не все ногаи успели вскочить на коней, многим пришлось биться в непривычном для них пешем строю.
Казаки захватили две тысячи пленных, три знамени и множество бунчуков.
В рапорте Суворов писал Потемкину: "Одни сутки решили все дело… Храбрость, стремительный удар и неутомленность Донского войска не могу достаточно выхвалить перед вашей светлостью…"
После этого боя одни из ногайских улусов перешли в подданство России и откочевали в степи Прикаспия, а другие ушли далеко, в предгорья Кавказа. Навсегда прекратились набеги на донские станицы. Турецким пашам, поддерживаемым Англией и Францией, не приходилось уже рассчитывать на помощь ногаев в будущей, уже недалекой, новой войне Турции с Россией.
Светало, когда подошедшие спешным маршем пехотные части начали очищать все урочище от ногаев. Укрываясь в леске, которым поросла эта большая балка, ногаи оказывали сопротивление.
Прибыл сюда и майор Чернов со своим батальоном. При переправе через ледяную Кубань он "перехватил" тройную порцию водки и теперь, размахивая шпагой, храбро лез вперед через лесок, осыпая мушкетеров градом ругательств.
Когда Чернов вышел на поляну, запела тоненько стрела и вонзилась в ближнее дерево. Гибко трепеща, она качнулась несколько раз из стороны в сторону, потом замерла. Сразу протрезвевший майор подумал: "Однако тут и смерть недалеко…" И в тот же миг откуда-то сбоку грянул выстрел. Пораженный пулей в голову, Чернов мешком рухнул на землю. В его сознании мелькнула последняя мысль: "Уж не свои ли?.."
Сбежались гренадеры и хмуро обступили его труп. Один старый солдат, с выбитым зубом, угрюмо сказал вполголоса:
- Избавились наконец…
Через два дня после боя у Керменчика, когда войска Суворова, отдохнув, собирались в обратный марш, Павел получил приказ от атамана Иловайского явиться к нему. "Зачем бы это? - думал Павел. - Разве по службе что не так? Иль поручение какое?"
Войдя в палатку, Денисов увидел сидящего за столом атамана, одетого в атласный лазоревый кафтан, подбитый лисьим мехом, и подпоясанного широким, красного шелка, кушаком. Доложил, как полагалось:
- Казачьего полка войскового старшины Хорошилова старший урядник Денисов явился по вашему приказанию.
Иловайский с минуту помолчал, пристально разглядывая стройного молодого казака с золотисто-карими глазами, со взглядом уверенным и строгим. Потом сказал приветливо, но с холодком во взгляде:
- Ну, Денисов, что ж… по службе ты изрядно успеваешь… Вскоре орден Георгия получишь… От старшего урядника и до офицерских чинов недалеко… Благо грамоте обучен, знаю… - И, помолчав немного, добавил: - Шлет поклон тебе Меланья Карповна… И вот письмо от ее племянницы Тани.
Не помня себя от радости, Павел порывисто шагнул вперед и принял протянутый ему Иловайским небольшой голубоватый конверт с сургучной печатью.
- Иди-иди. Вижу, не терпится тебе прочитать, - снова улыбнулся Иловайский одними губами - льдинки в глазах его не таяли.
Оставшись один, Иловайский вскрыл только что полученное им от Анели Собаньской письмо и стал читать.
"Тщетно искала я в вашем письме, исполненном холода, хотя бы малейшего признака, что сохранили вы меня в своих воспоминаниях. А я верно храню память о вас, хотя и называют меня легкомысленной. Правду говоря, сам воздух Варшавы пропитан легкомыслием. Он - точно вино солнечной Шампаньи, что играет и весело искрится в венецианском бокале. Кто постоянно вдыхает тот воздух, не может не опьяниться. Вчера я была на балу у князя Радзивилла…" Письмо заканчивалось так: "Льщу себя надеждой, что еще увидимся. Через неделю уезжаю в Петербург и пробуду там всю зиму. Неужели вы не сможете оторваться от ваших диких степей, снежных метелей, бородатых казаков? Приезжайте!"
Дочитав письмо, Иловайский порвал его в мелкие клочья и бросил в угол.
"Да, хороша Анеля, слов нет… Но не влечет уже меня к ней". И ему вспомнилась златокудрая Анеля, ее нежный, почти детский рот, беззаботная улыбка. Но тотчас же ее лицо заслонил другой образ - девушки с жаркими черными глазами, оттененными такими длинными ресницами, что, казалось, под ними всегда лежит сиреневая тень. "Эх, Таня, Таня, краса степная, неприветливо ты глядела на меня при встречах! А все же добьюсь я твоей любви. Не тягаться же со мной простому казачку…"
Неровными строчками, не очень разборчиво - видно спешила - Таня писала:
"Павлик, мой любый, кровиночка моя, давно, точно целые века, не виделись мы, тоскую по тебе, беспокоюсь непрестанно, жив ли ты, не поранен ли? Даже папаня, и тот по тебе скучает. В атаманском доме многое переменилось с той поры, как за неделю до похода умерла атаманша Лизавета Михайловна. Ныне, пока что, Меланья Карповна всем в доме верховодит, порядок наводит. Атаман дюже печалился, как хоронили его жену, да надолго ли печаль та? Тетка сказывала про него: "Не злой, но ветреней и непостоянен. Мягко стелет, да жестко спать…" Он очень приветлив со мной, но, признаться, боюсь я его, а почему - и сама не знаю. Скорей бы дом отстроили нам в станице! Да только медленно идет та постройка: папаня задумал, чтобы наше, новое жилье было наилучшим из всех, железом крышу обить хочет, дом будет большой, на удивление всем. Спешу кончать, тетка торопит, надобно передать письмо атаману. Ну, пока прощевай, ненаглядный мой. Помни всегда обо мне так накрепко, как я о тебе помню. Целую. Таня".
Быстро и гулко билось сердце Павла, когда он читал это письмо. В походе всегда вспоминались ему глаза Тани. Всегда он помнил ее первый, пока единственный, поцелуй на прощание, нежный, соленый от слез и такой долгий, что стоявший тут же Тихон Карпович не стерпел и ворчливо сказал: "Будя, будя! Еще успеете намиловаться. Как возвернется он с похода, и сыграем свадебку".
И тут же припомнился Павлу какой-то особенный взгляд Иловайского, когда тот передавал ему письмо Тани: было в том пристальном взоре что-то злое, нехорошее. "Ну, не беда, вскоре нас распустят по домам, и я опять увижусь с Таней, чтобы никогда с ней не расставаться".
Надеждам Павла не суждено было сбыться. Суворов приказал, чтобы до весны один из казачьих полков задержался на Кубани, войдя в состав гарнизона Ейского укрепления. Из всех шестнадцати полков Иловайский выбрал для этой цели полк Хорошилова.
Нестерпимо тяжелой и длинной была для Павла эта зима. Не радовали даже полученные им орден Георгия и чин подхорунжего.
VIII. В крепости Димитрия Ростовского
День был морозный, ясный. Поскрипывал туго снежок под ногами прохожих. От леденящего ветерка захватывало дыхание, но на улицах было людно - воскресенье.
В крепостной Покровской церкви только что отслужили обедню. Сняв церковную ризу и надев енотовую шубу, суровый, властный протопоп Симеон, опираясь на высокую трость с серебряным набалдашником, вышел из маленькой деревянной церкви вместе с Суворовым и комендантом крепости Верзилиным. Седые волосы протопопа падали волнистой гривой на широкий воротник шубы. Лицо его с крупными, резкими чертами было взволнованно-сердитым, седые клочковатые брови нахмурены. Отойдя несколько шагов от церкви, протопоп сказал сурово:
- Сударь мой Александр Васильевич, доколе будете вы испытывать долготерпение мое? Ведь вы генерал-аншеф, командир корпуса Кубанского, герой, прославленный победами многими, а ведете себя в храме, как мальчишка. Почему не стоите на своем почетном месте, а лезете на клирос, где, никак не умея петь, нарушаете своим козлогласием церковное благочиние?
Верзилин, толстый рыжеватый генерал с длинными кавалерийскими усами и бритым подбородком, воевавший вместе с Суворовым против турок, хрипло рассмеялся:
- Ах-ха-ха!.. Козлогласием… это про генерала-то! Предерзостно!.. Ах-ха-ха!
Прохожие удивленно оборачивались, слыша гулко звучащий в морозном воздухе басистый генеральский смех. Протопоп кинул сердитый взгляд на Верзилина.
Запахивая старенький, потрепанный синий плащ, Суворов смущенно оправдывался. И это смущение, эти сбивчивые оправдания были так непохожи на его обычно смелые, уверенные высказывания, что Верзилин перестал смеяться и удивленно посмотрел на Александра Васильевича.
- Да что вы, батюшка мой, напустились на меня? - жалобно говорил Суворов. - Неужто ж так плохо пел? - А ведь у себя, в Кобринском имении, всегда на клиросе подпевал, и поп Амвросий за то мне николи не выговаривал.
- Стало быть, льстец он безбожный, ваш поп Амвросий, - еще более насупился протопоп, - и из угодства к вам не блюдет за церковным благолепием. Ну, а я льстивства не терплю, правду в глаза говорю.
- Если уж на то пошло, больше не буду на клирос становиться петь. - И, оглянувшись на Верзилина, Суворов сделал такую гримасу, что тот опять рассмеялся.
- То-то же, - буркнул Симеон, и глаза его сразу подобрели. Был он вспыльчив, но отходчив.
Навстречу им шел шаткой походкой гусарский подпоручик. Несмотря на жестокий мороз, он был в одном мундире, с небрежно наброшенным на левое плечо ментиком. Увидев генералов, подтянулся и, не доходя до них ровно четыре шага, встал во фланг, четко стукнув каблуками высоких ботфортов.
- Это подпоручик Стрельников, - сказал Верзилин, когда они прошли мимо. - Недавно выслан из Санкт-Петербурга за шалость: похитил и увез в свое имение красотку - жену сенатора Новооскольцева, говорят, с ее полного согласия… А впрочем, лихой офипср. Прикомандировал я его к Азовскому казачьему полку. Скучает он здесь, а потому и пьет изрядно… Ну, да тут он недолго задержится, у него связи при дворе.
Суворов ответил резко:
- Ох, не жалую я вертопрахов столичных, шаркунов придворных, кои только умеют, что гладко скользить по навощенному паркету. Амуры да пьянство у них на уме. Ужо погоняю его на смотру да на ученье - знает ли дело военное… Скромность приличествует воину, наипаче офицеру. А лихость - она только в боях надобна, да и то с воинским расчетом сочетать ее должно.
У подъезда комендантского дома, где проживал тогда Суворов, взяли на караул, звякнув штыками - багинетами ружей, двое рослых часовых.
- Ну, вот и дошли, - весело сказал Верзилин. - Милости прошу ко мне позавтракать.
- Знаем мы ваши завтраки, - улыбнулся протопоп, снимая шубу. - То подлинно обеды пышные, пиры древлего царя Валтасара.
- А для тебя, Александр Васильевич, - говорил радушно Верзилин, входя в столовую, - сегодня твои любимые кушанья - постные щи с грибками да маслинами, кулебяка с капустой и каша гречневая.
После завтрака протопоп отправился домой, а Суворов и Верзилин перешли в кабинет коменданта. Суворов хотел все знать "обстоятельно и досконально", как любил он говорить, - и не столько о самой крепости, где он бывал уже не раз, сколько о многом другом, связанном с крепостью.
- Как мои армяне? - спросил Суворов. - Я еще не успел побывать в Нахичевани. Нахичевань - значит "Первый привал". А сколь много горя хлебнули они на десятках привалов по пути сюда из Крыма пять лет назад - притеснения и грабежи чиновников неотступно преследовали их! Сколь многих смерть от болезней скосила… Невольно и я чувствовал себя виновником тех бед - ведь это я, будучи в Крыму, побудил их по приказу царскому к переселению. Да и как я мог помочь им? Ведь еще до начала того переселения послали меня из Крыма на Кубань - укрепленную линию против ногаев и турок возводить.
- Ну что ж, армяне твои сейчас уже прижились тут неплохо, - благодушно отозвался Верзилин. - На десять лет освобождены от всех податей. Занимаются торговлей, ремеслами, фруктовые сады посадили, шелководство ввели здесь впервые. Имеют в Полуденке, теперешней Нахичевани, свой магистрат, лавки, гостиный двор построили. Воздвигли много жилых каменных домиков, обмазанных глиной и крытых черепицей, иногда даже железом.
- То хорошо, - обрадованно сказал Суворов. - Край этот еще дикий, много труда надобно вложить, чтоб людям жилось лучше. А край богат, изобилен. Недаром иностранцев стал манить к себе.
И, понизив голос, хотя дверь кабинета была закрыта, Суворов неожиданно спросил:
- А что ты знаешь, Владимир Петрович, об английской фирме в Таганроге "Сидней, Джемс и компания"?
Верзилин растерянно взмахнул руками:
- Да что ты, Александр Васильевич! Откуда ж мне ведать про то? Фирма сия утверждена с высочайшего соизволения, коммерцией занимается, большие обороты делает - вот и все, что знаемо мной. В Таганроге я не бываю, все некогда, к тому ж там свой комендант - полковник Лоскутов.
- Лоскутов тот - он как лоскут по ветру треплется - известен мне, - резко перебил Суворов. - А тебе про все, слышишь, про все, знать надлежит! Ведь ты комендант сильной крепости, новая же война с Турцией, поверь, не за го-ра-ми, - постучал он, согнув пальцы, по столу. - А исподтишка кто ее на нас натравливает? Англия да Франция. Особливо Англия… То твердо помнить надо.
Верзилин хлопнул ладонью себя по лбу и сказал: