Жизнь Лаврентия Серякова - Владислав Глинка 4 стр.


Но скоро все эти впечатления заслонила разом нахлынувшая работа. Сначала начальство оценило его красивый почерк, стало поручать переписывать важные бумаги, даже доклады на имя военного министра князя Чернышева. А с осени товарищи, исполняя его просьбу, начали один за другим передавать часть своей заказной работы. Потом кое-кому отрекомендовали, свели на дом. К первому снегу Лаврентий стал заправским переписчиком: купил свечей, перочинный нож шведской стали, связку гусиных перьев, бумаги высших сортов и строчил страницу за страницей.

Чего только он не переписывал: то отчет о ревизии почтовых трактов, о ремонте на них станционных построек и мостов, то учебник римского права со множеством латинских фраз, то рассуждение некоего чеха-агронома о распространении в России посадок картофеля. Так что очень скоро на безымянном пальце правой руки образовалась у него настоящая писарская мозоль.

Зато к новому, 1844 году послал в Псков первые десять заработанных рублей, а в посту, ровно через год после расставания с матушкой, еще десять. Вот и достиг того, о чем робко мечтал, идучи по весенней распутице в Петербург с партией арестантов.

Глава IV
И так всю жизнь? На ночном дежурстве

Бежали дни, недели, месяцы. Незаметно в каждодневной работе промелькнули весна и лето, снова холодный дождь мочит булыжную мостовую Преображенской площади, разливает по ней такие широкие лужи, что их, чертыхаясь, обегают писаря и топографы, спеша по утрам в департамент.

Стачиваются перья, покупаются новые, опускаются в подаренный Антоновым шагреневый кошелек гривенники, двугривенные, рубли, и каждый месяц отправляется матушке письмо "с денежным вложением", опечатанное почтовыми сургучными печатями. Чего же больше желать?

Но иногда, и чем дальше, тем чаще, засыпая после целого дня, проведенного за столом, Серяков спрашивал себя: неужто так и пройдет жизнь в тщательном очинивании перьев, в их скрипе по бесчисленным листам бумаги? Присыпал написанное песочком, перевернул лист, исписал следующий, поставил последнюю точку. Пошла бумага на подпись, отправили куда адресована, там прочтут, подошьют, потом снесут в архив. А ты за эти дни уже настрочил сотни новых страниц.

Вот скоро два года будет, как он только это и делает.

Поседеют волосы и бакенбарды, как у Антонова, как у других, что гнут спины в департаменте по двадцать лет. Уйдет в плечи голова от долгих часов сидения за бумагами, вдавится постоянно прижатая к краю стола грудь. Еще, может, и глаза ослабеют, очки в железной оправе оседлают нос.

И для чего всё это? О чем мечтают его товарищи, чью судьбу он, видно, разделит? Да все почти об одном: выслужить фельдфебельский оклад, а кто посмышленее - производство в чиновники, жениться на дочери какого-нибудь канцеляриста или на мещанке с приданым - домиком на Петербургской, на Выборгской. Настаивать наливки, есть по воскресеньям пироги, почитать "Северную пчелу" - книг-то чем старее, тем меньше читают. А в будни всё писать, писать, писать. И в сорок и в пятьдесят лет писать в той же комнате с окнами на аракчеевский дом.

На женихов из департаментских писарей всегда найдутся охотницы, если только не пьет лишнего. Жена чепец будет носить, детей в люди выведут… Недаром две опрятные, с хитрыми глазами свахи шмыгают каждое воскресенье в подъезд на Спасской и то один, то другой писарь с ними пересмеивается, торгуется вполголоса о приданом, а то и ссорится. Глядишь, и сыскал жених невесту, не видавши ни разу.

Ну, не нравится, так можешь не жениться, а прожить век бобылем, как Антонов, как двое других стариков, что занимают лучшие углы здесь, в команде. Однако раз ты писарь, то все равно пиши и пиши всю жизнь: днем - в департаменте, вечером - для заработка… В скрипе перьев, в шелесте бумаги, в запахах сургуча, чернил, ваксы и казенного сукна пройдет вся твоя жизнь. Эх, тоска какая смертная!

А что толку об этом думать? Или лучше было в Пскове тянуть лямку учителя и фельдфебеля? Небось там только и мечтал не быть битым и самому никого не бить, а теперь этого мало? Чем такая жизнь плоха? Не дворянин какой уродился, чтоб дорогу себе выбирать. Солдатский сын, кантонист… И прозвание - Серяков - самое подходящее: серый, рядовой, ничем не отличимый от тысяч таких же.

Вполне ясно, что дальше делать: подкопить денег, выписать из Пскова матушку, поселиться с нею на "вольной" квартире, покоить ее, чтоб больше не работала на чужих людей. Вот и все. А коли будет время оставаться от переписки, то читать хорошие книжки, рисовать что-нибудь. Можно завести синицу или канарейку, пение ее слушать, смотреть, как прыгает, пьет, купается. Под песни ее еще веселее, поди, рисовать-то.

Эх, Лаврешка, Лаврешка! И все-то тебе мечтается рисовать. А писать кто же будет?..

Рисование было самой большой радостью Серякова. За ним он забывал все тягостное и неразрешимое. Когда карандаш ходил по бумаге, больше нечего было желать, время останавливалось. Но рисовать доводилось редко больше получаса в день. На ненужных, бросовых листочках изображал он что-нибудь из виденного в комнате или на улице - фуражку на вешалке, стол и писаря, склоненного над бумагами, дома, фонари, солдата у будки в воротах. Каждый раз с усилием заставлял себя оставить любимое занятие. Нельзя на него терять время.

Но неожиданно именно рисование принесло значительную перемену жизни.

Писарям полагалось в очередь нести суточные дежурства по канцелярии своего отделения. Выходило это не чаще раза в месяц. Обязанности самые простые: если привезут спешные бумаги, принять их, посмотреть, кому адресованы. Спешное - послать с дежурным вестовым на дом к начальству. Изредка поручалось переписать что-нибудь обязательно нужное к завтрашнему утру. Но чаще ничего казенного можно было не делать. Пиши в тишине да при даровом освещении свое, что взял на стороне.

Однажды, в августе 1845 года, у Серякова во время дежурства не случилось переписки. Накануне сдал спешную, за которой просидел неделю не разгибаясь. Книги тоже не было - забыл взять. Спать дежурным разрешалось только после десяти часов, когда закрывались ворота и двери департамента. А спать Лаврентию в этот день хотелось очень, плечи и спина болели от бесчисленных часов сидения за перепиской. Чтобы не задремать ненароком, он взял большой лист писчей бумаги и, разлегшись на длинном столе, где сиживало четверо писарей в ряд, под ярким светом масляной лампы начал набрасывать пером шестерку коней с римской колесницей и двумя воинами. Уж за рисованием-то он не заснет!

Только на днях носил пакет в Гвардейский штаб и, ожидая, пока распишутся в получении, любовался в окошко на такую бронзовую колесницу над аркой. Теперь захотелось нарисовать ее, но не в фас, как видел, а в три четверти, чтоб яснее изобразить упряжь коней, высокий, покрытый орнаментом передок колесницы, вооружение воинов.

Лаврентий увлекся рисунком и не обратил внимания, что по коридору, дверь в который была полуоткрыта, послышались, приближаясь, чьи-то быстрые, твердые шаги. Только когда они замерли у самой двери и внятно звякнули шпоры, он оторвался от своей колесницы и посмотрел, кто это: не знакомый ли? Все топографы, жившие в том же доме Лисицына, носили по форме шпоры и нередко задерживались в чертежной департамента сверх положенных часов.

Но в дверях стоял сам начальник топографического отделения, полковник Генерального штаба Попов. Лаврентий поспешно соскочил со стола и вытянулся. Хоть слышно было, что Попов совсем не строгий, спокойный и ученый офицер, поэтому ждать от него грубости, да еще в почти что неслужебной обстановке, не приходилось, но кто ж его знает?

- Ты что же делаешь? - спросил дружелюбно полковник и вошел в комнату.

- Да вот рисую кое-что, ваше высокоблагородие, чтоб не заснуть.

Попов взял в руки лист.

- Очень, очень хорошо… И лошади и люди вполне удались… - говорил он, рассматривая. - С чего же ты срисовал? - Ища какой-нибудь картинки, он обвел глазами стол, глянул на руки Серякова.

- По памяти, ваше высокоблагородие. Видел третьего дня на Главном штабе…

- Где ты обучался?

- В Псковском батальоне военных кантонистов, там же был учителем. В 1843 году оттуда переведен в писаря, - отрапортовал Лаврентий.

Попов опять внимательно посмотрел на рисунки.

- Отец, что ли, у тебя художник или иконописец был?

- Никак нет, нестроевой рядового звания Самогитского гренадерского полка.

- Удивительно! Ведь ты, братец, чистая находка! У меня нет ни одного топографа, чтоб так рисовал. А в нашем деле это очень нужно. Хочешь ко мне перейти?

Серяков опешил от неожиданности. Но полковник и не ждал ответа. Он взял перо, которым рисовал Лаврентий, спросил фамилию, имя, записал на краю листа и сказал:

- Завтра же покажу барону, попрошу немедленно тебя перевести в топографы.

Давно замерли в коридоре шаги, а Серяков все стоял на прежнем месте, вспоминая случившееся. Потом лег на деревянный канцелярский диван и долго не мог заснуть. Но уже не от печальных размышлений, как бывало в последние месяцы.

Перевод в топографы означал, что у него будет работа куда более по душе. Черчение планов, раскраска их акварелью - все ближе к рисованию. Люди там куда образованнее, чем писаря, держат экзамен перед поступлением. Топографы все с унтер-офицерским званием, через восемь лет службы - верное производство в прапорщики. И не в строй, а в самый, можно сказать, полезный корпус. Больше половины топографов каждое лето проводят на съемках, живут по деревням в окрестностях Петербурга, под Новгородом, а то в Харьковской, Екатеринославской, Херсонской губерниях… Ох, как он по природе стосковался в этом каменном городе!.. А приработки по черчению планов, слышно, оплачивают выше переписки. Только бы директор согласился на перевод!

Во главе департамента стоял уже не генерал Клейнмихель, а барон Корф, про которого шла молва, что он - грубый крикун, людей ни в грош не ставит. Даже старшие чиновники и офицеры перед ним трепетали.

"Ну, авось Попов сумеет как нужно доложить, - успокаивал себя Лаврентий. - Да и не все ли равно барону, где какой-то солдат гнет спину: в канцелярии или в чертежной? А вдруг скажет: "Какое у него образование? Школа кантонистов? Мало. Нельзя перевести".

Наутро Серяков от волнения едва сидел на своем месте. Он ничего не сказал о вчерашнем разговоре товарищам и даже Антонову, встретившемуся в коридоре.

Директор, живший напротив, в деревянном аракчеевском доме, начинал прием ровно в десять часов. Около этого времени Лаврентий, как бы невзначай, вышел к лестнице и видел, как спустился к подъезду полковник Попов, при шпаге, с папкой дел для доклада.

Прошел томительный час. Серяков больше поглядывал за окно и на дверь, чем писал.

Вдруг полковник вошел в канцелярию.

- Серяков! - позвал он громко. - Завтра с утра явишься ко мне в чертежную. Его превосходительство переводит тебя в топографы с условием сдачи экзаменов через два месяца.

Писаря обступили Лаврентия:

- Что? Как? Сам просился?

Он рассказал все как было. Одни радовались, другие, не скрывая зависти, начали высчитывать, насколько он обгонит их по службе, если доведется им выслужиться в чиновники.

Вскоре подошло обеденное время, и Лаврентий поспешил в счетное отделение, чтобы порадовать Антонова своей новостью. Но тот уже знал ее. Улыбаясь, он обнял Серякова:

- Умен полковник! Разом соловья от петухов отличил.

Для приема в топографы с правами на будущее производство нужно было выдержать экзамен по программе уездного училища и, сверх того, быть осведомленным в глазомерной съемке, чтении и черчении планов. Два месяца на подготовку было для Серякова, что называется, "в обрез".

Жил он до экзаменов с писарями, ходил в старой форме, но с разрешения начальства не работал ни в канцелярии, ни в чертежной, а, сидя днем в пустой каморе, зубрил по учебникам и чертил на грифельной доске. На второй месяц пришлось бросить вечернюю переписку, покупать больше обычного свечей и заниматься полночи в столовой нижнего этажа. Не раз думал, что не успеет подготовиться, и бранил себя невеждой, тупицей.

Но в назначенное время, в середине октября, Лаврентий успешно выдержал экзамены перед комиссией из офицеров Генерального штаба и приказом барона Корфа был переведен в топографическую роту № 9, прикомандированную к департаменту, с одновременным производством в унтер-офицеры.

Настало время перебраться этажом ниже, в помещение топографов. Там было куда просторнее, в каждой комнате стояло два - три больших стола для вечерних занятий. Но расставаться с соседством Антонова, со своим углом, было все-таки грустно.

В последний вечер в булатовской зале Антонов выставил к чаю щедрое "отвальное" - калачи, копченую рыбу, тульские пряники. Старому писарю, видимо, тоже было грустно лишаться приятеля, уходившего на новую дорогу, но он держался бодро и говорил только о деловом. Сначала о том, какая "чистая" топографическая служба даже в офицерских чинах: нет у тебя множества подчиненных - значит, нет и возни с их продовольствием, обмундированием, строевой выучкой, а только инструменты, готовальня, бумага, кисти да краски. Потом рассказал, что Петр Петрович Попов не аракчеевским выученикам чета - слыхать о нем, что обращением вежлив, перед начальством спину не гнет, за своих топографов стоит горой. Наконец, Архип Антоныч пустился в рассуждения, что при отставке из этого корпуса сыщется всегда землемерная служба в любой губернии. Было видно, и сам он подумал, что ожидает полюбившегося ему юношу, и других расспросил. А в заключение, подсев на койку уже улегшегося Лаврентия, сказал:

- Ты, брат, не спеши переписку бросать. Покудова что к делу навыкнешь, узнают твою способность, а тут-то рука набита, заработок верный. Я вот также уже счетную часть знал, а всё пером не гнушался.

Совет показался Серякову дельным. И хотя новые товарищи посмеивались над ним, Лаврентий уже без недавних печальных размышлений исправно строчил лист за листом и посылал деньги матушке.

Немало пришлось израсходовать впервые в жизни и на свое новое обзаведение. Форма топографам полагалась драгунского образца: каска с черным волосяным султаном, шашка, шпоры. Одевались они щеголевато, вроде юнкеров в полках. Отличаться от товарищей Лаврентию не хотелось, и на пригонке мундира и рейтуз в ротной швальне он отвалил портным целую трешку, чтоб получше всё сделали.

В департаменте топографы пользовались особым положением. Начинали работу не в восемь, как писаря, а в девять часов, кончая ее тоже в три. Помещение, отведенное под чертежную, было просторное, светлое.

Полковник Попов дал Серякову всего несколько практических наставлений и посадил за копировку, чтобы "набить руку", поручив присмотреть за ним опытному топографу.

Поначалу Лаврентий сильно заробел. Красивые, четкие, тщательно отделанные вплоть до орнаментальных рамок карты и планы казались ему недосягаемым совершенством. В первые дни как ни был он тщателен и аккуратен, а не раз портил начатую работу и, сгорая от стыда, краснел почти до слез.

- Ничего, не боги горшки обжигают, - успокаивал учитель. - Поверь, поначалу я вовсе ничего не умел, а вот выучился же. Опять чередой побежали дни и недели. Отношения с новыми товарищами наладились быстро. Но все же наступавший 1846 год Лаврентий встретил не с ними, а этажом выше, за столиком Антонова, который, очевидно, был тронут этим.

В великом посту Серякова и его товарищей взволновало происшествие с топографом Воскресенским. Этот живой юноша был известен как местный поэт. Среди его стихотворений, ходивших по рукам, одно обличало невежество и казнокрадство начальника канцелярии князя Шаховского. Стихи были посредственные, но забавляли, и все их знали наизусть. Вскоре после назначения в департамент и Лаврентий исподволь выучил три строфы:

Князь Шаховской отменно службу знает,
Он к писарям за выправку и почерк очень строг,
Но мягкий знак от твердого никак не отличает,
И фразу заверни хоть в сорок строк.
В ученье был ленив. Да княжеское ль дело
Учиться? Все равно идут ему чины.
К тому ж безгрешные доходы так умело
Дерет немалые он с матушки-казны.
Дрова, мундирное сукно, чернила, перья -
На всем наш князь имеет свой профит.
И шире поперек становится Лукерья,
И сам толстеет он и громче все кричит.

Каким-то путем эти стишки дошли теперь до Шаховского. Князь пришел в неистовство, кажется, более всего от упоминания о своей домоправительнице и наложнице, толстухе Лукерье. Он бушевал целое утро, отправил под арест двух писарей и, подкараулив в коридоре Воскресенского, кричал на него и топал ногами. Топограф попытался ответить что-то, но Шаховской заорал еще пуще и ударил его по лицу.

На шум из чертежной вышел полковник Попов. Будучи прямым начальником топографов департамента, он приказал Воскресенскому идти к своему месту и очень учтиво попросил князя рассказать, что произошло, пообещав сам взыскать с виновного. Потерявший самообладание Шаховской понес что-то о кляузном писаке, который осмелился оболгать его, не посчитавшись с титулом и чином. Попов просил прочесть ему возмутительное сочинение и сказать, почему князь считает автором его именно Воскресенского.

Дальнейшего разговора топографы, притаившиеся за дверью чертежной, не слышали - начальники ушли объясняться в кабинет Попова. Но вскоре Шаховской выскочил в коридор, крича, что не позволит грубить себе всякому унтеру, в чьей бы команде он ни состоял.

Так он и повернул дело - подал барону Корфу рапорт, умолчав о стихах, но сочинив рассказ, будто топограф Воскресенский дерзко говорил с ним, а потому надлежит немедленно его разжаловать в рядовые и удалить из департамента.

Подал и Попов от себя барону записку, как говорили, изложив в ней все как было и даже приведя самые стихи, но указав, что нет оснований приписывать их Воскресенскому, да и вообще топографу. Мало ли кто в департаменте мог сочинить плохие вирши. О Воскресенском тут же дана была наилучшая аттестация и сообщено, что именно он чертит самые ответственные планы, представляемые военному министру.

Топографы и писаря с тревогой ждали решения барона. За перевес мнения Попова говорило, что он был старше на два чина и прямой начальник Воскресенского.

К тому же Шаховской носил гражданский чин коллежского асессора, а военные начальники не любят давать чиновнику восторжествовать над офицером. Но, с другой стороны, все знали, что Корф более расположен к льстивому Шаховскому, вечно вертевшемуся около его особы, чем к независимому Петру Петровичу.

Наконец вышло решение: за дерзость, проявленную в ответах начальнику канцелярии, топографа Воскресенского лишить унтер-офицерского звания до выслуги, оставив в департаментской команде топографов.

Конечно, Петр Петрович не мог быть этим вполне доволен. Но что поделаешь? Военная служба не терпит повторных возражений высшему начальству.

Передавали, что он сказал Воскресенскому: "Походите за стишки в солдатской шинели, это у нас и с большими поэтами бывало. Через полгода представлю о вас барону с наилучшим отзывом - авось согласится вернуть вам галуны…"

А топографы опасались:

Назад Дальше