Радищев - Ольга Форш 11 стр.


В Розентале один Геллерт получил привилегию ездить верхом на своем "frommen Schecke", которого подарил ему принц Генрих, так что повозки и всадники здесь не мешали влюбленным. Мешали здесь, пожалуй, по словам Антиноя, "в лучшее время года комары, препятствуя развитию нежных чувств".

Сейчас, в осенний вечер, даже комаров не было, и восхищенный Мишенька с нарядной Лизхен, давно прогнавшей из легкого сердца всю зависть к Минне, сидели за маленьким столиком и кушали мороженое в павильоне с потешным именем "Ледяная мадам".

Грубость нравов, неизбежное наследие войны, к последним месяцам пребывания русских в Лейпциге уже окончательно сменилась слащавой вежливостью. Даже в только что вышедшей новой поваренной книге стояло: "Необходимо хозяйкам озаботиться изобретением особо вкусных домашних напитков, потому что немцы начинают стыдиться неблагопристойности опьянения".

- Сегодня будет замечательное зрелище, как нарочно всем вам на прощанье, - сказала Лизхен. - "Фрейе фрауен" будут чистить город от чумы.

И она рассказала Мишеньке про древний обычай, сегодня воскрешенный по случаю тревожных известий и появлении страшной чумы в России.

Мишенька сегодня утром получил русскую газету, где перепечатан был доклад "Чумной комиссии" императрице. Он бегло просмотрел доклад утром, не желая омрачать себе последнее свидание с Лизхен, но событие сейчас неожиданно напомнило само о себе. Мишенька вытянул газету и, пока Лизхен бегала к зеркалу поправлять развившийся локон, прочел: "…за громкими победами русского оружия, за Ларгой и Кагулом идет по пятам страшное поражение в виде моровой язвы". Дальше, после длинного столбца сетований и призыва милости божией, следовал доклад "комиссии для предохранения и врачевания от моровой заразительной язвы" в следующих выражениях: "Сколь ни обширны были земли и моря, объятые пламенем войны, и сколь ни многочисленны были неприятели, повсюду следы победоносного воинства российского блистали трофеями. Но с таковою видимою силою магометан соединился из недр суеверного сего народа невидимый неприятель, требующий сугубого сопротивления, непостижимым образом поражавший иногда войска. Была то моровая язва. Болезнь сия, чем далее неприятели удалялись от победоносных наших войск, тем более приближаясь к переделам империи, и наконец усилилась внутрь оныя в самом первопрестольном городе Москве".

- Скорей бежим к реке, началось! - И Лизхен, схватив за руку Мишеньку, потянула его за собой к воде. Перед ними бежали со смехом такие же веселые парочки. Все на ходу кричали наспех друг другу про древний обычай топить "Черную тетку", про необходимость, чтобы этот обряд совершали непременно freie Frauen - публичные женщины. Однако тревога оказалась ложной, и на берегу реки, кроме садящегося в воду, как в ванну, большого красного солнца, никого еще не было.

Парочки весело расположились по крутым склонам на траве. Разговор вертелся не на чуме, которая была так далеко отсюда, в какой-то холодной Москве, где бегают, как собаки, белые медведи. Разговор шел о действующих лицах сегодняшней процессии - о "свободках". Мишеньке был предмет интересен, он расспрашивал подробно и узнал немало забавных вещей об обычаях города.

Публичные женщины прозывались freie Frauen, сиречь "свободки". Они были исключены не только из общества бюргеров - они были исключены из всех цехов. Нравственность цехов была под строгим надзором. Так, подмастерья ткачей должны были каждые две недели давать точные сведения о женщинах, с которыми жили. Также булочники и сапожники. В случае если подмастерье-сапожник путался со "свободкой", мастер обязан был не давать ему никакой работы. "Свободкам" запрещалось пребывание в погребках, разнос вина посетителям, не допускалось и появление их в семье или обществе. Они жили в особых "хурхаузах".

Но в "хурхаузы" поступала только часть женщин; их звали "die frommen Huren" - "благочестивицы". Прочие, практикующие тайно и в одиночку, звались "die heimiliche Dirne" - потайные девки. Все дома веселья были в тихом предместье Галлишертор…

- Женатым нельзя ходить в эти дома, - прошептала Лизхен, прижимаясь к Мишеньке, и лукаво добавила: - а тем холостым, у которых есть своя красивая мегден, тем и не хочется, не правда ли, мейн цуккерпюпхен? О, им много что запрещено, этим женщинам, - с удовольствием болтала Лизхен, - им нельзя носить кораллы, вот такие, как ты мне подарил.

Лизхен с гордостью стала перебирать висевшую на ее шее рогатую алую нитку, которая, оказывалось, была в конце концов аттестацией добродетели. Мишенька расхохотался и покрыл Лизхен поцелуями.

- Ну, Лизхен, похвастай еще.

- А еще им нельзя подбивать мантильку шелком, как подбито у меня, им запрещено в церкви смешиваться с порядочными. Они стоят особо…

- А если они не послушают, а если они подобьют мантильку шелком, - ворковал Мишенька в розовое ухо Лизхен, - тогда им что?

- О, тогда они платят штраф. Анна из Франкфурта наказана штрафом, - она носила серебряный пояс. Длинная Грета за шлейф платила столько же, это все знают. Ну, конечно, если зарабатывать очень много, то на штрафы плевать. Зато как приятно подразнить жену бюргермейстера, что ты одета шикарней ее! Ведь это им только вследствие просьб знатных дам все эти запрещения. Бюргеры подают вечные жалобы, что жены не дают им покоя, будто "благочестивицы" назло им одеваются роскошнее, чем они… Идут, идут! - прервала себя Лизхен и вскочила с травы. За ней вся толпа поднялась и вытянула шеи, жадно разглядывая приближавшуюся процессию.

- Это самые красивые идут впереди, - шепнула Лизхен. - О, какие у них веселые, какие чудные плащи!

Женщины молодые, по большей части красивые, в огненножелтых, солнечных плащах с длинными голубыми шнурами, волокли на веревке громадное соломенное чучело. Чучело было в черном саване с круглыми, нашитыми на черное, ярко-красными пятнами. Это было символическое изображение страшной чумы, по прозванию "Die schwarze Tante" - "Черная тетка".

Женщины пели мрачные погребальные песни и медленно тянули веревку. Шурша травой, скользило черное чучело. За процессией следом все спустились вниз, к самой воде.

Когда совершенно стемнело, женщины зажгли погребальные факелы и, раскачав над обрывом "Черную тетку" с привязанным к шее камнем, бросили ее в самую середину реки. Когда соломенная дама потонула, погребальные песни сменились внезапно песнями дикими, плясовыми. Не выпуская факелов из рук, девицы стали водить освободительный, торжествующий хоровод. С горящими факелами и с песнями они ушли обратно в свой "женский дом".

- Виват! - кричали студенты. - "Черная тетка" подохла в реке!

- Как бы freie Frauen, наши спасительницы, в свою очередь не наградили город чем-нибудь в этом же роде… - проворчал толстый аптекарь. - Гляди, вместе с их хором исчезла и добрая половина гулявших здесь молодцов.

- Признайтесь, герр Шнейдер, снять вам десяток годиков - и вы бы красавицам вслед показали хорошую рысь…

- Ах, Лизхен, милая Лизхен, - сказал с внезапной печалью Мишенька, - у вас тут театральные шутки, а я вот завтра уеду на родину… А на родине встретит меня не соломенная кукла "Черная тетка", а страшное поражение в виде моровой язвы, и с ней вместе ждет меня превеликая без тебя гипохондрия!

- О мейн цуккерпюпхен, продай свой родовой замок и возвращайся обратно! Возвращайся скорей, здесь будет ждать тебя твоя верная Лизхен.

"А ведь и вправду, - подумал, зарываясь лицом в благоуханные локоны, Мишенька, - и вправду братец Федор Васильевич завещал мне ранний брак. И свободы своей я с Лизхен уже никак не потеряю…"

Радищев тоже смотрел на потопление чумы "свободками" - с другой стороны реки. Там, в мало кем посещаемом уголке, назначил ему Шихте свидание, чтобы познакомить с приятелем, приехавшим из России. Приятель был некто Ицелиус, переплетчик сухопутного шляхетского корпуса в Петербурге.

Ицелиус, живя в России, порой ездил наведываться к родным и совершенствовать заодно свое дело. Закупить тесненых, позолотных, разводчатых материалов для переплетов, посмотреть знаменитые лейпцигские образцы, набрать именитых сочинителей для перевода.

Радищев надеялся узнать от Ицелиуса самые последние правдивые новости, как это бывало раньше со всеми знакомыми Шихте. Так было с подмастерьем мастера Веге, который жил на луговой Миллионной в Петербурге и продавал еженедельное издание новиковского "Трутня" по одному рублю сорок копеек, а порознь - по четыре копейки за лист. Тот подмастерье подробно рассказывал о фаворитах, о раскольниках, о лже-Петрах, прибавляя дерзновенно, что не удивительно подобное брожение мыслей в стране, где воображение всех авантюристов возбуждено примером и удачей самой царицы.

Но Ицелиус был странно немногословен. Он только сразу сказал, что у него имеется поручение к Радищеву, но насчет жизни двора он осведомлен мало, ибо его интересуют одни, - подчеркнул он голосом, - "истинные властители" душ.

- Кто ж таковые будут?

Ицелиус тотчас ответил, как будто только и ждал вопроса:

- "Истинные властители" суть те, кои слились в братском твердом желании вести всех к свободе путем, каким народы единственно могут сами идти, а не путем, предрешаемым произволом единоличных правителей-деспотов.

- Но, признаюсь, - прервал Радищев, - я не охотник до тайн, тем более масонских. Недавно одно смехотворное происшествие у меня отшибло последний к тому вкус. Так что, ежели поручение ваше будет к обществу "тайному", прошу прощения - я не передатчик!

- Однако ужель непонятно вам, что лишь тайна строжайшая может обеспечить успех в таком, например, предприятии, как намерение раздобыть если не полную свободу, то хотя смягчение участи несчастных рабов вашей собственной родины? Разве не есть мудрая предусмотрительность, если на поверхность движущих дело пружин для власть имеющих глупцов будет наброшена золоченая мишура? Как иначе прикажете делать отбор в столь важном деле?

У Ицелиуса была узкая длинная борода, мохнатые нависшие брови и под ними спокойные ребячьи глаза.

"Не иначе - какой-то святой козел", - подумал про него Радищев, но человек этот ему сразу понравился.

- Наконец-то я слышу дельную речь, - сказал он с улыбкой, - речь без утомительных символов, на которых просто помешался мой близкий друг Кутузов. Эти символы - непонятная мне ерундистика…

- О, это не совсем точное выражение, - покачал головой Ицелиус, - символ отнюдь не бессмыслие. Совсем наоборот - это, так сказать, усовершенствование нашей речи. Объединение многих соответствующих законов под одним условным знаком, дабы важную мысль выразить кратко, - вот это что. Впрочем, довольно о подобных материях; я не уполномочен вам в этой области что-либо сказать. При вашем желании, по этому предмету у вас могут произойти там, на родине, более подходящие вашему образованию встречи, нежели с неученым переплетчиком, каков есть я. И поручение мое к вам относится не к какому-либо обществу, а к отдельной персоне. Вы сейчас являетесь тем, что мы зовем "правильный канал" для передачи письма одному крайне почетному человеку. Вы знаете наверно, что на почте у вас сидят прелюбопытные лица. Они любят читать чужие письма раньше адресатов, что притом для последних не всегда весело кончается. Почетный человек, кому адресован данный пакет, - Ицелиус вынул из кармана большой запечатанный конверт, - есть один известный журналист и издатель. Вы, может быть, читали, он пишет под именем…

- Правдулюбова! - почему-то подсказал Радищев.

- Именно так - по журналу. А в жизни частной он - Николай Иванович Новиков. Письмо отменно важное, и Шихте мне сказал, что вы есть верный человек и передадите не иначе как в собственные руки, - улыбаясь и шевеля бородкой, закончил Ицелиус.

- И с превеликим притом удовольствием, - пожал ему крепко руку Радищев.

Совсем близились дни отъезда. Уже сданы были все испытания в университете и получены похвальные дипломы. Уже многократно отпраздновали прощальные ужины с немецкими товарищами. На законном основании осушили немалое количество бутылок, горланя ерундовскую застольную песню:

Zwanzig Jahr in Konstantin -
Opel ich gewesen bin,
Also ich mit den Janitsch -
Aren sass auf einer Pritsch!

Отпразднован был прощальный обед с профессорами в трактире "Голубой ангел". Слушали напутственные умные речи, с горячностью говорили ответные. Давали обещания воздать на родине своей деятельностью честь учению любимого Эрнеста Платнера. Этот профессор умел, как никто среди их учителей, убедительно сближать отвлеченность положений философских с вопросами насущного социального характера. Клялись искоренять вопиющую неправду между классом имущих и правами обойденных. Вообще всю теорию права во славу коллегий Лейпцига обещали превратить незамедлительно в практику.

Невысокий, изящный Геллерт тихими, печальными глазами долго смотрел в глаза русских юношей, пожимал им руки и проникновенным голосом говорил:

- Несите, дорогие друзья, несите в порабощенную страну понятие о свободном человеке. Но будьте же и вы сами на высоте ваших слов…

Пришел проводить русских студентов и старый учитель рисования Цинк, сейчас мудрый слепец, которого водил за руку юноша ученик. У Цинка было благородное лицо со старинного портрета, полное дедовской благожелательности. Пришел и антиквар Вендлер, прелестный чудак, который, как Диоген, раздав все свои драгоценности, не имел даже постоянного пристанища. Эзер написал его портрет, Баузе сделал с этой работы чудесную гравюру, профессор Клодиус - подпись стихами. Типография размножила оттиски, и старик, продавая себя самого, - как он весело шутил, - добывал себе пропитание.

Пришел и Якоб Райске, ученый, основатель арабской филологии, тоже старик, никогда не уверенный, будет ли у него назавтра обед…

Все эти полунищие замечательные ученые и бескорыстные чудаки крепко жали руки юношам чужедальней стороны и как бы желали перелить в их сердца свою, доказанную долгой жизнью, беззаветную любовь к знанию и искусству.

Наконец дорожный возок русских был собран. Уже там лежал упившийся с горя Мишенька, а Середович, нетвердый сам на ногах, держал перед ним на прощанье "посошок" немалой вместимости, в то время как Лизхен и Минна, объединенные общей скорбью, лили поодаль тихие слезы.

Радищев и Алексис в последний раз взбежали на высокий холм кладбища. Здесь оставляли они навеки прах "вождя юности" - Федора Васильевича Ушакова.

С кладбищенского холма город хорошо виден был весь. Колокольни старых церквей, и крепостные башни, и цеховые дома с высокими крышами, и ратхаус, где столько веселых банкетов было отплясано вместе с милыми горожанками…

Четыре мельницы наперегонки работали на голубоводной Плейсе. Краснела блестящая черепица в осенней зелени пышных садов… Так все было здесь близко знакомо, такой любезной сердцу второй родиной успел сделаться город Лейпциг. То тут, то там с невольной улыбкой отмечали, как рука Эзера, ненавидевшего рококо, наставила белые колонны, огромные урны, повитые розами. Это из-за них начитанные горожане, увлеченные Винкельманом, пренаивно гордились, что их немецкий купеческий город превращен в древнегреческий.

Как все здесь мирно, как располагает к наукам! И ни за что нет ответа. Даже отвратительная смертная казнь - там, на окраине, в Рабенштейне - касается будто не Лейпцига. Эта смертная казнь… уж не подготовка ли к тем потрясающим событиям, которые на родине ждут русских юношей?

- Окончилась юность наша, - сказал тихо Кутузов. - Да поможет нам память друга в трудном служении нашей отчизне.

Радищев стоял, глубоко уйдя в себя, и безмолвствовал.

Ольга Форш - Радищев

- Нам пора, Сашенька, - позвал Кутузов.

Радищев тряхнул головой, взглянул на приземистую тяжкую башню крепости Плейсенбург. Здесь, в нижней зале, перед большой картиною Эзера ему как бы самой судьбой было недавно сделано одно решающее предложение. О нем думал он все последующие дни, ища точной формулировки своего ответа.

Уму, ведущему перед собою отчет, подобный вывод - необходимость, чтобы собрать воедино все силы. Так необходима плотина реке, когда предстоит ей делать большую работу.

И, непонятно для стоящего рядом Алексиса, обращаясь мысленно к одному вождю своей юности - Федору Ушакову, Радищев громко с твердостью сказал:

- Нет! Будь я даже сам Шекспир, ни к какому бессмертию один я двигаться не желаю.

1932

ЧАСТЬ ВТОРАЯ
Казанская помещица

Глава пятая

Не найдя перчаток ни в одном кармане, Радищев выдвинул ящик своего письменного стола с такой силой, что из него стрельнули во множестве на пол записки. Счета портного, фруктовщика, клочки разорванного буриме, - играли в последний раз у Херасковых. Вот две строчки почерком Аннет…

Улыбнулся, чуть было не поцеловал бумажку. Сложил ее бережно, втиснул обратно в конвертик.

Привлек внимание Радищева листок записной книжки: "За напечатанный перевод Мабли 41 рубль". Получал еще в бытность на сенатской службе "титулярный советник Александр Радищев".

И еще получил 69 рублей уже на службе теперешней. Подписывал расписку "обер-аудитор при штабе графа Брюса".

Глаза Радищева сами собой перевелись к библиотечному шкафу, и рука потянулась за книжкой в кожаном переплете с тиснением золотом.

На титульном листе новиковская марка: "Общество, старающееся о напечатании книг".

И картинка сверху: из вензеля императрицы исходят лучи, упирающиеся в пирамиду. Две соединенные руки, рог изобилия, меркуриев жезл - сиречь кадуцей, тюки товаров и книги.

Радищев поморщился, вспомнив, что со стороны правильности русского языка было тут руководительство Храповицкого. Пришлось сознаться, что пятилетнее пребывание в Лейпциге отучило от исконности русской речи. Притом же в пажеском корпусе не русский - французский насаждали.

От немцев, сам знает, у него высокопарность есть в слоге. Возможно, что из Клопштока перехватил.

Не мудрено, ежели под боком Кутузов его "Мессиаду" переводит и пробует каждую строку для проверки голосом.

Радищев нашел пюсовые перчатки в потайном ящике. Они лежали рядом с книжкой, которую намедни получил он от Брюсши, Прасковьи Александровны.

"Однако почему легче мне перенять надутого Клопштока, а не эту вольную, несравнимую простоту?"

И, раскрыв золотообрезный томик, недавно присланный графине Брюс из Берлина, Радищев в вечернем камзоле, по-модному завитой, среди груды разбросанной мелочи сел на пол и забыл все расписания, все сроки. Забыл даже сегодняшний вечер у Херасковых, на котором ему хотелось особенно быть. Известна в этой книге каждая глава, как страница собственной жизни, но как порох вспыхнуло сердце, и слезы исторгнулись из очей. Таков "Вертер"!

Еще волнительней было Радищеву от мысли, что "Вертера" написал тот самый красавчик юноша, с которым в одном университете слушали Геллерта.

"Антиной" - так его звали студенты, и Вольфганг Гёте - так значился он в списках.

Назад Дальше