Радищев - Ольга Форш 13 стр.


Радищев глянул на еще недавно так его волновавшую малоприметную резную дверь. Он твердо сказал себе, что нынче порога ее не в коем случае не переступит. Пение Аннет его манило сильнее, чем все ухищрения Брюсши.

- Вы не прочли мною данного "Вертера", Alexandre?

Радищеву и про эту столь его взволновавшую книгу изъясняться совсем не хотелось, но Брюсша сама тоном, презирающим всякое иное мнение, сказала:

- Большого шума наделал молодой Гёте в Германии. Приписывают этой книге уже несколько самоубийств от любви. Возможно, что существуют такие глупцы, которые даже стреляться по собственному почину не имеют достаточно имажинации. И пример им должен сделать другой. Но я нахожу сочинение не оригинальным, повторяющим "Элоизу" Руссо. Несносна мне и преувеличенность чувств глупого Вертера к не менее глупенькой Лотте. Да и вся их история на пустом месте построена. Ежели оба героя столь не по нашему веку целомудренны, что ради мужа отказались от утех любви, - кто же, кроме автора самого, мог им помешать изъясниться, пока Лотта замужем еще не была? Ведь взаимная склонность налицо с первых встреч? Нет, незамысловатая книга…

- Так читать книгу, способную привести в исступление все чувства, - это все едино, что преждевременно растоптать цветок розы и вопрошать с недоумением, почему он не пахнет.

Радищев встал и подошел к окну. Постоял. Когда повернулся, лицо его было бледно.

А Прасковью Александровну бес так и подзуживал:

- Конечно, ежели юноша влюблен в милую и сам столь же невинен, как она, - "Вертер" прекрасный подручный! Из него можно списать письмецо и сделать признание. Там полна кладовая и вздохов и слез. Но для меня совершенная энигма, чем вас-то могла потрясти, любезный Alexandre, подобная книга?

- И все-таки вы правы: она меня потрясла, - не смущаясь ответил Радищев. - Любовная история, вами осмеянная, божественна своим простым благородством. Она полна силы чувства и целомудрия. Сии качества утрачены людьми наших дней, изощрившими чувственность. Возможно, что таковы законы души, - чувственность изгоняет чувство. В этой же книге важна сила чувств, их цельность, громадность подъятия… Куда, на что, как обрушится сей океан жизненной мощи, при оценке книги вопрос не главный. Океан чувств присутствует. Он водитель жизни. Да, чувство движет всем миром. Им свершается невозможное: Спартак подымает рабов, Галилей утверждает вращение земли, апостол Павел меняет лицо вселенной.

- Чувством были двинуты и вы, не правда ли, Alexandre, когда написали вот это предерзостное примечание в вашем переводе? О нем я уж слышала и, предупреждаю, - неблагоприятные толки. Я говорю про изъяснение внизу вот этой страницы слова самодержавство, которым по вольнодумному капризу вы перевели нарочито французское - despotisme.

И Брюсша, выводя голосом злую иронию, прочла вслух:

- "Самодержавство есть наипротивнейшее человеческому естеству состояние". Вот оно стоит черным по белому изъяснение переводчика. Вами сделанное заключение еще любопытней, и любопытно, что оно даже текстом книги не вызвано нимало. Послушайте, сколь предерзостно звучит оно в чужом чтении. - И Брюсша прочла: - "Неправосудие государя дает народу, его судии, то же и более над ним право, какое ему дает закон над преступниками. Государь есть первый гражданин народного общества". Да неужто вы думаете, Alexandre, что императрице подобный наскок может понравиться?!

- Я написал то, что я думал, - сказал гордо Радищев, - и мысли мои разделены лучшими умами Европы. Не сама ли императрица дала повод мыслить согласно ансиклопедистам?

- Давала… но нынче более не дает, - отрезала Брюсша. - Ансиклопедисты! - засмеялась она. - Но вы сами знаете, как старик Дидро взамен убеждений, что у русской Семирамиды он может насадить по своей фантазии свободу, увез на плечах одну теплую соболью шубу! Да что далеко ходить, вчера еще Като мне сказала: "Как я люблю сентенцию Бейля! Вот уж точно ум, не витающий в облаках, как любезнейший Дидро". Хотите услышать сентенцию, Alexandre? Вот она: "Государственная политика и строгая честность несовместимы". Государям это правило - что папская индульгенция блудливым католикам. И поэтому я вам советую…

Радищев, забыв светское обращение, прервал вдруг с горячностью Брюсшу:

- Вы столь близки к трону! Сколь благотворно могло бы быть ваше влияние, ежели бы вы сами…

- Договаривайте!

- Ежели бы, говорю, сами вы не были столь равнодушны и развращены.

- Вы влюблены, Alexandre, я уверена, что вы влюблены. Идите ко мне на исповедь!

К Брюсше вернулось все - и лукавство, и веселость и прелести умной светскости. Притертая в меру белилами и румянами, в пудреном парике, при сердцещипательных мушках, - она была привлекательна.

Брюсша прошла первая в свой эрмитаж. На столе, сервированном с дорогой простотой, горели канделябры. Вверху люстра. Тени от люстры трепетными узкими цепями дрожали на потолке и спускались на стены, создавая беседку из теневых змей.

Брюсша пригласила к себе ручкой Радищева, но он к ней не двинулся. Он даже не вышел из охватившей его задумчивости:

"Что для нашего сердца весь мир, если в нем нет любви?" Не то ли волшебный фонарь без зажженного внутри света?"

Это встало в памяти ярко одно из писем Вертера к другу.

Стоя в освещенной комнате, склонив искусно перевитую жемчугом голову, Прасковья Александровна выразительно спросила:

- Не правда ли, Вертера где-то ждет милая сердцу Шарлотта?

- Не знаю, ждет ли, но Шарлотта есть точно, - серьезно и просто, не желая отвечать на игру Брюсши, подчеркнул Радищев.

- Так что ж, в добрый час! - уронила снисходительно Брюсша, играя цветком, вынутым из букета. - Я вас не задерживаю, Александр Николаевич.

Радищев откланялся и вышел.

Брюсша некоторое время сидела одна перед роскошным столом. Лицо ее вдруг состарилось. Взамен смены настроений тонкого ума печать озлобления проступила в чертах.

Наконец она подобралась, взглянула на часы. "Еще рано, - подумала она. - Като, верная своему расписанию, сейчас только кончает дневник. Пока она будет занята ночным убором для принятия фаворита, можно будет нам поболтать".

Брюсша прошла в библиотеку. Книжка Мабли так и осталась лежать развернутой на самом том месте, где она прочитала примечание Радищева.

- Так он мне и не написал дедикаса…

Брюсша позвонила, приказала заложить придворную карету. Книжку Мабли прихватила с собой.

Глава шестая

Сегодня Екатерина с великим князем и его супругой ездила мимо стоящих против Адмиралтейства на обширном лугу качелей, балаганов и гор.

Цесаревич сказал: "В карусели едут все по́солонь, а на качелях падают с норда к зюду!"

Наблюдение Павла вызвало смех. Все стали рассаживать попарно придворных, воображая, как изменятся у них лица и все поведение при внезапности падений и взлетов. Понимать сие цесаревич предложил в аллегории…

Шла бойкая торговля гречаниками, квасом, блинами. Колонисты продавали свой молочный товар. Венгерцы и греки - нарядную мелочь и губки. Смехотворные и вольные шутки отпускал ярмарочный дед - дюжий парень с привязанной бородой.

В одном месте было много народу и крику. Полиция силилась схватить лист из рук махавшего им человека. Другие его защищали.

При виде кареты защитники разбежались. Арестованному стали крутить назад руки. Народ узнал Екатерину и шумно ее приветствовал. Цесаревич бросал в народ деньги. Екатерина остановила карету и приказала дать ей тот лист, который она видела издали. Не смели ослушаться - подали.

Екатерина пробежала строки глазами и приказала препроводить схваченного человека к генерал-адъютанту Потемкину. Наследнику с женой Екатерина листа не показала и, улыбаясь на все стороны, отбыла во дворец.

Сейчас этот лист лежал перед ней, развернутый на столе в ее рабочем кабинете. Черными, тесными буквами было на нем напечатано:

"Я во свете, всему войску и народом учрежденны велики государь, явившийся ис тайного места, прощающей народ и животных в винах делатель благодеяний, сладкоязычной, милостивый, мяхкосердечны российски царь, император Петр Федоровичь, во всем свете вольны, в усердии чисты разного звания народов самодержатель: прочая, и прочая, и прочая".

Екатерина вспомнила, как восторженно приветствует ее появление народ, и опасливая настороженность отпустила ее сердце.

Она сложила лист, заперла его в ящик, презрительно молвила:

- Ах, эти глупые казацкие гистории!

В дни брачных торжеств наследника с Вильгельминой объявилась первая весть о новом самозванце Емельке Пугачеве.

Немало было уже самозванцев со дня ее восшествия на престол. Немало злоумышляли и против полноты ее власти: заговор Гурьевых, дело Ласунского, Арсений Мациевич, казненный Мирович. И сейчас вот идет дело претендентки княжны Таракановой. Да кто они? Все бесправные.

С портретом Иоанна Антоновича, точно, деньги печатались. Здесь законны были и власть и права. А вот не ему судьба вышла, а ей. Царя ли мужицкого ей побояться?

Вот "дом свой" очистить надо бы. Дом Панины роют, - эти пострашней самозванца. Не по-ихнему вышло - не регентша из ихних рук, а самодержица. Так ведь разве угомонились?

С известным интриганом Тепловым проект состряпали о предоставлении власти совершеннолетнему Павлу.

Кто этот Павел - наследник и мало знакомый сын?

Чужда его душа ее твердому нраву и, что перед собою таить, неприятна. А связи той, несказуемой, что у матери с сыном бывает, у них нету вовсе, ни даже крепкой привычки.

Видывала его, как рос он при тетушке Елизавете, всего один раз в неделю, и то ненадолго. Без воли ее и дозора Павла кутали до удушья, баловали, глупили, на четырехлетнего парик с буклями напялили, парик этот няня кропила святой водой…

Такова судьба ее - матери: при Елизавете не пускали к сыну, сейчас сына нельзя вызволить ей от Панина. Чуть заболеет Павел - а здоровья он не крепкого, - тотчас пойдут наговоры. Недавно в Лондоне брошюру издали, где уже накаркано: "Падет Павел жертвой властолюбия матери".

И наше и европейское общественное мнение за то, что Павел в безопасности, лишь пока он за Паниным. "Ну, а разве тот прекратит класть руку "между деревом и его корой"?" - с досадой спросила она себя по-французски.

В день совершеннолетия Павла все ждали, что допущен он будет к правлению. Но рассудили за благо не допустить его дальше командования кирасирским полком, коего был он полковником. Даже в Совет не взяла. Допустить его… тотчас Панины его втянут в "действо".

Екатерина задумалась, взяв понюшку табаку из великолепной табакерки работы художника Бларамберга. Разрисованы были на ней те празднества с иллюминацией, что даны были в день бракосочетания цесаревича.

Екатерина опять забеспокоилась. Она вдруг вспомнила одного из удачливых самозванцев. Выходит, им тоже бывает удача…

Некий Степан из Крайны под видом лекаря прошел всю Черногорию и всенародно провозгласил себя императором Петром Третьим. Черногорцы поверили, его признали правителем. И ведь не выдали, несмотря на его деспотическое правление, а даже вступили с турками из-за него в кровопролитную войну. Степан был только недавно убит слугой-греком, подкупленным турками. Турки Степана боялись. И нам было то на руку, что боялись.

Однако вот и самозванцу бывает удача, коли выйдет судьба!

И, желая успокоить себя окончательно, дабы ночь провести отрадно, не теряя сил попусту, Екатерина взялась за переписку.

Ее переписка была громадна. При наличии курьеров и доверенных агентов при дворах переписка была лучшим способом общения, поддержки общественного мнения, его изменения в желаемом духе и направлении. Корреспонденты Екатерины все были люди на виду, знаменитые талантами и сферой влияния.

Когда Екатерина была многострадальной великой княгиней и нелюбимой женой Петра III, ей предстояло или погибнуть, или научиться жить, скрывая вероломную и хитрую дальновидность под всем видимой жизнью каждого дня.

Оскорбления мужа, доведшие Екатерину до ненависти к нему, огромное честолюбие готовили ее к действию. Размеренная работа, твердая программа сделались необходимой школой.

В переписке с нужными людьми, кроме расчетов политики, Екатерина создавала и самое себя. Она придумала себе поведение, которое стала выполнять. Умный заказ - умное выполнение. Мало-помалу был ею создан тот образ русской царицы, в который поверили все. Образ обаятельно веселый, открытый, с проблеском гениальной непосредственности, великодушия и здорового, уравновешенного характера.

На самом же деле непосредственности не было никакой. Екатериной владел один твердый, неустанный расчет. И даже здоровья ведь не было: с детства хворость, ужасные головные боли, ныне - распухшие ноги. Но чем меньше равновесия было внутри, чем больше угрозы вокруг, тем с большей настойчивостью писала она о том, сколь все у нее благополучно, сколь в улыбательном виде идет ее "маленькое хозяйство", - так кокетливо именовала империю.

Писала она всем европейским знаменитым старухам и самой из них умной и злой, самой большой сплетнице - когда-то обожаемому Мари-Аруэ Вольтеру.

Его первого околдовала умелой лестью:

"Узнав ваши сочинения, перестала читать все другие романы. Вам обязана своими познаниями, вас предпочитаю всем на свете писателям".

С Вольтером Екатерина усвоила особливый, прехитрый и буффонадный манер. С полуслова оба лукавца понимали друг друга, и "отодвинутому" навеки Руссо был предпочтен этот иной, этот покладливый философ.

Вот что писал Екатерине Вольтер в самое худшее время турецкой войны:

"Каждое письмо, которого В. В. меня удостаиваете, вылечивает меня от лихорадки, приносимой плохими вестями. Уверяли, что ваши войска везде потерпели большой урон, что они совершенно очистили Морею и Валахию, что в вашей армии появилась чума и что за успехом последовали всевозможные неудачи. Ваше величество - мой врач. Вы вполне возвращаете мне здоровье. Я же, как только узнал настоящее положение дел, сейчас описываю всем и заставляю морщиться тех, которые недавно на меня наводили тоску".

Екатерина отлично понимала, что философ под настоящим положением подразумевает именно то, которое она хотела, чтобы знали в Европе.

Впрочем, с егозливым французским подбрыком это удостоверял и сам знаменитейший старичок:

"Уведомьте меня на милость о взятии пяти-шести городов, о пяти-шести победах, хотя бы для того только, чтобы зажать рот завистникам".

И в ответ на Вольтеров французский подбрык отвечала "матушка", помахивая платочком, дородная румяная немка в парчовой русской робе, плавая лебедью в эрмитажных залах, куртагах и маскарадах:

"Несмотря на клевету наших завистников, у нас нет ни чумы, ни болезней в лагере Румянцева".

И насчет военных потерь так утешала философа:

"Потери ничтожны, нет ни одного значительного лица, даже никакого офицера главного штаба раненого или убитого".

Убитых солдат было без счета, но солдаты были не в счет.

О победах писала с усмешкой, присвоенной всем портретам того времени, порождающей легкие ямочки. Словно обмахивалась веером и стреляла глазами, говоря:

"Если считать христиан достойными награды за убиение турок, то моя армия целиком попадет в рай".

Или после чесменского боя:

"Вода небольшого чесменского порта побагровела от крови".

В город Гамбург известной мадам Бьелке Екатерина писала иные письма, не военные. Писала о роскоши своего двора, о могуществе, щедрости и богатстве былой бесприданницы - ангальт-цербстской княжны. Мадам Бьелке - старая подруга матери. Ей лестно будет похвастать мировому торговому городу, какие у нее друзья, а торговый город разносит вести до обеих Америк.

Мадам Бьелке писано про маскарады, балы и приемы. Пусть война идет с турками: с ними воюют войска, коих занятие есть воевать. "А в России все идет обыкновенным порядком. Есть провинции, в которых почти не знают того, что у нас два года продолжается война. Нигде нет недостатка ни в чем. Поют благодарственные молебны, танцуют и веселятся".

И только в самом конце этих парадно распущенных павлиньих хвостов промелькнет невзначай малый постскриптум, ради которого и написано-то все письмо.

"Не находите ли вы странным это сумасбродство, которое заставляет Европу всюду видеть чуму и принимать против нее меры, между тем как она только в Константинополе, где никогда и не прекращалася. Впрочем, и я взяла свои предосторожности, - всех окуривать до задушения, однако очень сомнительно, чтобы эта чума перешла через Дунай".

Чума перешла не только через Дунай, от чумы позорно бежал из Москвы сам главнокомандующий - старик Салтыков, полководец известной храбрости, от которого в свое время бегали пруссаки. Из-за чумы в Москве убит был Амвросий, из-за чумы был бунт. В общей сложности от чумы умерло около ста пятидесяти тысяч человек.

Кажется, можно было остепениться и при новой надвигающейся беде уж не писать столь фиглярно о некоем "маркизе де Пугачев", как она его сейчас окрестила в посланье к Вольтеру.

Екатерина отодвинулась от письменного стола, подошла к жаркой печке, всей спиной прислонилась к изразцам. Ее зазнобило.

Простудилась ли, когда в опущенное окно кланялась на гулянье народу, - весна в Петербурге всегда несет с собой рюматизмы, - или зазнобило от иной причины… от страха перед словами Панина, в котором себе не хотелось признаться?

Когда разнеслась весть о появлении на Яике самозванца, она, не подавая вида тревоги, сказала тогда впервые у нее ныне ставшее обычным: "Все это глупые казацкие гистории!"

Но Панин ответствовал, забыв всю придворную улыбательность:

"Сие не токмо казацкие гистории, ваше величество, сие опасные крестьянские волнения".

Доложили приход графини Брюс. Ее раз навсегда приказано было, не в пример прочим, проводить чрез секретные комнаты прямо в спальню. С Брюсшей связана нежная юность и все секретные увлечения.

Брюсше Екатерина показала только что спрятанный ею "указ" Пугачева. Брюсша прочла внимательно и, презрительно сморщив свой толстенький нос, сказала:

- Как дело внутреннее и домашнее сие устрашить не должно. Давно ли наш Урусов усмирил заводских малой картечью? Для этих потребоваться может картечь покрупней. Вот и все различие. Важнее немедленно хлопотать о европейском престиже, чтобы эту весть не раздули.

- Господину Вольтеру уже начато и напишется завтра, - сказала Екатерина, - а прочим, кому еще будет надо, посоветуюсь с Гришенькой.

Брюсша прикусила губы. Орловым коронованный друг ее никогда не заменял. Значит, отодвинута, как больше ненужная. Только что близкий сердцу ее зачеркнул, а сейчас и она, друг целой жизни. Нет, уж этому не бывать!

Да что откладывать? И сейчас может она доказать, сколь ревниво стоит на страже оскорбления ее власти самодержавной. Рано, рано делать из нее, П. А. Брюс, quantité négligeable.

- Като, - сказала дрогнувшим голосом Брюсша, - ты уж видала перевод Мабли "О причинах падения Греции"?

Брюсша несколько неестественно протянула царице книжку в кожаном переплете с тиснением золотом.

Назад Дальше