Радищев - Ольга Форш 17 стр.


Взяла опять на руки пискуна сира Томаса, опять села в кресло, запахнула собачку полой молдавана и дала себе наконец волю. Думала о нем, сейчас пылко любимом и единой опоре.

Неприятно, что имя такое же, как у Орлова: Григорий.

Глянь со стороны, кто он? Мелкопоместный дворянин Смоленской губернии. Громаден, всех выше на голову, и хотя сердцу мил, а не может она не видеть трезвым глазом, как и всё и всегда видит: нет, не орел, - раскормленный хищный кобчик этот владыка и шельма, как уже именуют его в тайных письмах.

Суворов почитает ум его гениальным, - перехватил, конечно. Однако то истина, что Потемкину не до одной своей вотчины дело. А верней сказать - своей вотчиной хотел бы назвать не воеводство какое - целый бы мир. Вот каковы мы с Гришифишенькой!

Придумала ему словечко на свою голову: писать-то его легче, чем выговорить.

Пятнадцать лет ему было, когда впервой увидел ее, еще великую княгиню. Божится, что в тот же час стрелой амуровой был уязвлен. А может, и тут перехват, и одно честолюбие привести может в движение его чувства. Что толку разбирать! Ведь если в остуду нонешний пыл перейдет, на пути государственном им идти рука об руку до конца полный профит. Столь сходствуют мнения, тот же полет, и, главное, вера есть: этот вот не продаст. С кем же сравнить его? Ужели с грубияном Орловым, тем паче с недавним Васильчиковым?

При мысли об этом мимолетном Васильчикове, красивом, спокойном, как мерин-водовозка, Екатерина усмехнулась: "Вот уж точно не угадать ему, где нашел себе заступника. У барона Гримма…"

Открыла маленькое бюро красного дерева, достала черновики писем, выбрала последнее к Гримму. Письмо было по-французски.

"…вы назвали меня флюгером. Бьюсь об заклад, оттого что в вашу бытность здесь, на ваших глазах, я удалилась от некоего прекрасного, но очень скучного гражданина, который тотчас был замещен, - не знаю сама, как это случилось, - одним из самых забавных оригиналов нашего железного века".

А ведь про флюгер-то барон сморозил из собственного баронского расчету, - догадалась Екатерина, - это он дорожится, вымогает все новые заверения, что переписка с ним невесть какой важности.

Взяла карнетик слоновой кости и, брезгливо сморщась, отметила: "Послать новую шубу барону Гримму".

- Должно, не накладнее моего сей барон обходится старому ироду Фридриху, коего он состоит платным агентом-корреспондентом.

Кладя аккуратно сложенные черновики обратно в бюро, Екатерина вспомнила иные бесчисленные листки - записки своей юности. Разыскать бы их на досуге - то-то забава! Еще великой княгиней додумалась до сей дипломатии или, верней сказать, необходимейшей жизненной тактики.

На вечеринках узнавала о здоровье именитых злоязычных старух. В памятные листки вписывала дни ангела, имена мосек, любимых дур, попугаев. При встречах осведомлялась, сопровождая улыбательным вниманием тягучие воспоминания стариков. Кое-что особливо лестное для славы их рода заносила особо. Не преминуть им же при случае выдвинуть.

И что же? Каково резюме из сего почти женского рукоделия?

Не прошло двух лет с ее приезда в Россию, как жаркая хвала уму ее побежала во все концы. И раньше чем незадачный супруг Петр Федорович утомил всех своей дуростью, общественное мнение - сия всесильная мода, владеющая умами, - целиком была на ее стороне.

Да, за годы своей юности научилась она отменно хитрить. И еще научилась много и сильно хотеть. И в тот незабвенный день, давший ей царство, все вышло по ее хитрости и по ее хотению, сколько ни хвались Орлов, что это он ее посадил на трон, а дура Дашкова - что она.

В четвертом часу пополудни к деревянному дворцу приведены были войска и поставлены вдоль по Мойке от моста. Под барабанный бой двинулись сюда, в этот вот Петергоф…

Она впереди на белом коне, в преображенском мундире, в руке обнаженная шпага. Сейчас это уже история, это - замечательный портрет там, внизу, в первой зале дворца. Вчера еще, мимо того портрета выходя в сад на празднество в честь французского посла, остановилась, охваченная внезапными тревожными мыслями. Сказать, это было предчувствие той страшной вечерней реляции…

В том же зале супротив Петра Первого - ливонская крестьянка, вознесенная им на трон прямиком из лачуги, чернобровая тезка ее Екатерина I. Тут же Елизавета в своей молодой бабьей прелести блестит очами, улыбкой, бриллиантами. И тут же она, Екатерина II, в сапогах, белом мундире, на белой лошади, с веткой дуба на шляпе, как кругом у ближайших.

На всю жизнь она помнила, как горело лицо ее, как волосы, густые и длинные, распущенные поверх преображенского мундира, словно ветви хлестали ее по плечам. Помнила, как минутами воображение, уставшее от необычайности того, что свершилось, пугалось и меркло, и некий голос, глумяся, шептал: "Ой, сорвется игра!"

А вот и не сорвалась игра.

И торжествующая, сопровождаемая большой свитой, сошла она вчера в сад хвалиться послу высоко бьющими фонтанами не хуже версальских.

Позднее, переодевшись в платье алого бархата с малым шлейфом, с невеликой бриллиантовой короной на высоко взбитых волосах, она играла в ломбер с Чернышевым, Потемкиным и послом. С послом вела нужные французские разговоры, а уголком глаз наблюдала, как придворные шаркуны "махаются" с певицей Габриэль.

Оная Габриэльша, дочь повара, которой за талант ее князь Габриэль дал свое имя, мелкая чертами, дурная, но полная бесовской грации, всколыхнула всех шаркунов. И не только молодых - Иван Перфильич Елагин, - скажите, пожалуйста! - статс-секретарь и масон, едва заиграла музыка, пригласил Габриэльшу на танец. Вознамерился ногами выплести прехитрые модные штуки, для балетных танцев оказался тяжелым, и хитрой штуки Елагин не вывел, а потерял равновесие и рухнул грузным туловом на паркет. Двор много смеялся, пока не кинулись смотреть иллюминацию.

Две аркады против большого дворца, канал, который соединяется с заливом, усыпаны букетом огней. Лампионы заложены в зелени, - иначе светляки-великаны. Пирамиды, храмы, боскеты - все являет вид огнем воздвигнутых фигурных строений. Фонтаны, отражая огни, сыпали мелкой бриллиантовой пылью.

- Какая сказка, какие миркали! - восторгался французский посол.

Вдруг черный дым ужасающей копотью, как на пожаре, потянул на зрителей. Копоть чернила светлые платья дам и, забираясь глубоко в ноздри, вызывала смехотворное чиханье.

- Я полагаю, матушка, сии миркали прокоптят нас, аки окорок. - И Левушка Нарышкин отдал приказ тушить плошки и факелы.

Окончилась сказка превеликим смрадом.

И тут вот как раз возвещен был гонец с той ужасной реляцией: город Казань разорен. Губернатор со всеми командами заперся в Кремле. Пугачев похваляется: сжег Казань, иду на Москву.

Уже два раза на волоске была власть Екатерины, ее свобода и сама жизнь. Было ей восемнадцать лет, когда обвинялась она в государственной измене, в сговоре с Пруссией через Бестужева. Фельдмаршала Апраксина Елизавета повелела судить за бесславную ретираду, за поддачу якобы Фридриху. Дескать, не подкуплен ли? И пусть даже Фермор показал, что причиной отступления Апраксина был недостаток людей и что лошадям субсистенции не хватало, вследствие чего лошади в совершенную худобу пришли, так что невозможно было с желаемым успехом военных операций производить, - не помогало ничто.

Арестован Бестужев, канцлер, арестован и вот этот Елагин, тогда молодой адъютант Разумовского, и положение ее, великой княгини, было из рук вон - не ахтительно.

С послом Вильямсом разговоры не однажды велись. У посла Вильямса и расписочки были от великой княгини. Расписочки за полученные ею немалые суммы от английского короля. За что платил великой княгине английский король?

Редкую ночь не кричала в испуге: виделась камера убитого Ивана Антоновича. В камере шмыгали крысы, подымалась по горло вода, палили в крепости пушки.

Хотя Бестужев умудрился из-под стражи передать ей записку, чтобы не беспокоилась, - все-де бумаги, которые их обоих могли погубить, им начисто сожжены, - в такой пытке жила, в такой пытке ждала ежечасного ареста.

Наконец Елизаветой затребована была на два ночных свидания, вернее сказать - на два допроса при свидетелях, скрытых ширмами. Одной собственной сметкой-умом выбралась. Пала в ноги Елизавете, просилась обратно домой в Ангальт-Цербст: "Если вам угодить не пришлось, лучше на свете не жить!"

Сделала вид Елизавета, что поверила, оставила дело. Была стара, чуя смерть, боялась хлопотни с престолонаследием. Самое же главное - не выдал Бестужев.

Второй раз искушение судьбы ее царской такой пышной победой окончилось, таким блеском, что и сейчас для борьбы с третьим искусом оттуда черпнуть надо мужества.

Такой был жаркий тот летний день, хотя почти на целый месяц раньше, чем сегодняшний. Тот день - 28 июня 1762 года. Давно было все заготовлено - и никак не решались. Арест гренадерской роты капитана Пассека двинул события. Началось - и пошло.

Семеновцы и измайловцы окружили дворец, преображенцы внутри… А если б полки не явились? Если б караулы не встали? Если б митрополит новгородский, согласно своему сану, держался бы за присягу, данную императору Петру III, ее законному мужу, и отказался б давать присягу новую ей, мужней жене, посторонней немке, прав на российский престол не имеющей, - что тогда?

Привезенная на одноколке Орловым в тот особенный, яркий солнечный день, - в какие бы места отдаленные могла бы быть препровождена, ежели не лишена самой жизни?!

В этот второй раз смертельной опасности была она в цвете всех сил.

И вот сейчас, на двенадцатом году царствования, судьба в третий раз занесла меч. И стынет в сердце кровь от разметанных по деревням листов Пугачева.

"Сошлю ее… заточу… Пусть грехи замаливает!"

Из великой ектении ее вычеркнул - и нет ее царского имени. Не поминают за литургией послушные силе попы.

Екатерина больше не могла сдержать волнения. Не помогли хитрые расчеты, ни кровная немецкая дисциплина.

Как ни отдаляла минуту, инстинктом, как зверь защищаясь, копя силы перед страшной битвой, прикидываясь пребывающей в благополучии, - минута пришла. Надлежало глянуть прямо в лицо новому бедствию, не токмо одному Пугачеву - пугачевщине. Вот тебе и "казацкие глупые гистории".

Еще недавно, неутомимо поддерживая свой престиж, писала знаменитому корреспонденту-философу с расчетом на всеевропейскую ее сплетню про маркиза де Пугачева о том, что разбит он то ли восемь, то ли десять раз, так что бить его надоело.

Писала небрежно, с установленной буффонадой, которая, казалось ей, должна выдержать философское и просветительное ее превосходство.

Сейчас некуда было деваться от страха. Сейчас стояла перед большим зеркалом в серебряной раме с летящими амурами зеленая, с обрюзгшим от бессонной ночи лицом, растерянная пожилая немка.

Стояла, держа в руке звонок, и медлила звонить дежурную свою камер-фрау, потому что ей никаким усилием воли не удавалось сделать лицо свое спокойным и царственным в обычном улыбательном ореоле. Словом, тем лицом, которому обучена была кисть живописца, дабы внедрять в сознание верноподданных августейший образ российской Минервы.

В который раз за эту ночь перебирала в мыслях, нет ли иного выхода из положения, как уступить ей сегодня на тайном совете предложению Никиты Панина, которое, знала она, непременно будет им сегодня сделано.

И предложение это - вот оно: вызвать из немилости брата его Петра Ивановича Панина и ему вручить полное командование против самозванца. Ей вызвать великого враля и персонального оскорбителя, который громко кричал на всю Москву: "Не баба - мужчина должен быть на престоле, дабы иметь возможность предводительствовать войском".

А что если самой ей сделать попытку? Самой впереди войск? Ведь уж однажды верхом на коне, сабля наголо, взяла трон?

И ответила сама с горьким унынием: тогда шла против жалкого, безумного мужа, ненавистного всем, сейчас надлежит идти против сына, против Павла, о совершеннолетии коего шепчутся. И ослабела чуть не до обморока. Долго сидела усталая полная пожилая немка с узорным звонком, зажатым в руке, и, как обыкновенная измученная женщина, она вздыхала о муже, о помощи, о защитнике. Поговорить бы перед советом еще раз, в последний, с Григорием.

От одной мысли свидания с Потемкиным подобралась, тряхнула колокольчиком, встала и встретила вошедшую камер-фрау своим обычным, одаряющим царским взором.

Парикмахера, ловко накинувшего на пышные ее плечи пудермантель, весело спросила о здоровье своих крестников, о дочке-невесте. Пока парикмахер гулял заячьей лапкой по баночкам с притираньями, румянами и белилами, пока оттягивал незримой машинкой височки, отморщинивал постаревшую кожу, Екатерина настраивала себя на любимый портрет Эриксона. Этот портрет ей, как певцу - камертон. Румяная, со взбитыми волосами, напудренной прической, как богиня, сияла она торжеством спокойной совести, яркими синими глазами и почти подавляла б величием, не догадайся художник смягчить ее грацией, спустив ей с головы на грудь шаловливый локон, обвитый жемчужными нитями.

Наконец Екатерина встала и улыбнулась в зеркало своей особой улыбкой при сжатых губах, дающей ямочки на щеках. Она велела подать себе зеленый атласный молдаван. Она в домашнем обиходе уже несколько лет не почитала моды, а носила изобретенный ею костюм - платье с широким лифом, с длинными рукавами, скрывавшими ее полноту. Сверху надела соболью накидку. Пожаловалась, что непрестанно мерзнет здесь, в Петергофе; сколько ни топят березой печи, все сыро и холодно; здесь словно дуют особые ветры, продувая все стены; сырость тут круглый год, невзирая на теплый сезон.

Доложили, что Потемкин просит аудиенции. Рванулось сердце от радости, как в самые юные дни, когда приходил Салтыков, но, не выдав себя, тем же ровным благоволительным голосом, каким только что велела передать садовнику о букетах для именинниц в сегодняшний день Марии Магдалины, велела принять в смежной гостиной. Всех отпустила кивком взбитой головы и не спеша вышла.

- Гришенок мой! Бесценни, милейши в свете! - проговорила она свое привычное в письмах к нему обращение с сильным немецким акцентом и перешла тотчас на французский язык.

Потемкин был хмур и не в духе. Он сказал отрывисто, как пролаял:

- Панин с Голицыным уже объявились в большом зале, все прочие - в биллиардной. Сейчас бы, не откладывая, и открыть совет.

Чего же мешкать?

Она еще несколько мгновений хотела побыть просто женщиной, любящей, нашедшей наконец опору и мужа.

- Что бы ни ждало меня, ты со мной? Не оставишь?.. Ну скажи мне, бесценни?

Потемкин отступил на шаг и глядел на Екатерину своим единственным, огненным и ярким глазом, еще более сильным оттого, что другой глаз был у него мертвый, из фарфора, как у куклы. Он резко сказал:

- Не бывать тому, матушка, чтобы ждало тебя что-либо тебе не угодное! И мысли допускать недозволительно.

Она чуть дрогнула бровью, вспыхнула, хотела тоже гневно сказать, что получше его знает, что надо ей делать, но что минуточку вот одну хотела вздохнуть. Но она ничего этого не сказала, подумала: к чему говорить, если и минуты такой ей не суждено.

Потемкин обнял Екатерину и подвел ее к окну, откуда далеко вперед, не загроможденное деревьями, синело и ширилось море.

- Гришенок, - сказала Екатерина обыкновенным деловым тоном. - Не люблю я Панина. Недаром у него лучшая в городе поварня, во всех делах честолюбия выше головы. Посадит он надо мной своего братца. Увидишь, потребуют сделать его властителем с беспредельной властью над войском. Сначала якобы для поимки сего бездельника Пугачева, но кто мне поручится, что оба брата и вся ихняя клика не войдут окончательно во вкус? Во всяком случае, коль скоро войска в их руках, я остаюсь ни малейше не сбережена. Гришенок, а что ежели я сама лично отправлюсь супротив мятежников? Ты помнишь, однажды уже удалось.

- Предложить сие должно, но настаивать не резон, - сказал Потемкин.

И вдруг вспыхнул, побагровел лицом, сжал до боли маленькую ручку императрицы. С поднятием чувства и выспренным жаром, как актер на театре, одним махом Потемкин торжественно произнес:

- Да вспомни тот день, когда тебе было или погибнуть, или проложить себе путь к престолу. О, сколь ты дивно предстала пред нами! Каждый был счастлив умереть за тебя.

- Говори, Гришенок, говори. Сегодня подобный же день, - прошептала она.

- Ужели ты будешь сегодня слабее? - Ярко сверкнул он одним глазом, в то время как другой из своей вдруг расширенной орбиты странно засинел мертвым белком. Потемкин все сильнее сжимал руку Екатерины. Он требовал, он наступал: - Разве ты дрогнула, когда узнала про заговор Мировича, про нахальство претендентки Таракановой? Почто же смущается твое сердце сегодня? Твой путь - львиный путь. В нем женской робости нету места. И ты должна быть сильнее тех лет. Тогда были одни обещания. Ныне выполнено тобою немало. Слава России тебя охраняет, тобою горда. В краткие сроки независимой ты сделала нашу страну. В число первенствующих держав Европы включена тобою Россия, неисчислимы выгоды, которые ты доставила ей. Своим проницательным умом ты перехитрила Фридриха, ты добилась независимости Курляндии, ты разобьешь турок, ты возьмешь Крым. И, как у Александра Великого, не должно стать предела владениям твоим! Ты двинешься на восток… Древнюю Византию я вижу под скипетром твоим.

- И твоим, владыка мой! - воскликнула Екатерина в слезах. - Наконец-то я встретила не тирана, не раба, но супруга. Да, я сильна. Я сильнее, чем когда-либо.

Екатерина сделала несколько шагов, подняла голову, и уже не слабая, любящая женщина - императрица, владеющая собою в совершенстве, сказала Потемкину:

- Объявите всем собравшимся в зале, что я тотчас проследую.

Потемкин поклонился придворным поклоном и вышел. Вдруг Екатерина легко вскрикнула и схватилась за голову. Потемкин немедленно вернулся и кинулся к ней:

- Вам нездоровится, ваше величество?

- В волосах что-то бьется, живое.

Потемкин, смеясь, вынул из легких напудренных волос императрицы желтенькую в окно влетевшую бабочку.

- Мотилок! - воскликнула Екатерина, неспособная выговорить это трудное для немецкой речи русское слово.

- Мо-ты-лек, - поправил Потемкин.

- Мо-ти-лок, - повторила Екатерина и, поднявшись на цыпочки, крепко, по-бабьи, его обняла.

Члены тайного государственного совета сидели в бархатных креслах за круглым столом, покрытым немецкой суконной скатертью.

Тут был и князь Вяземский, генерал-прокурор, с лицом толстым, туго набитым, так что кожа, не поддаваясь пудре, лоснилась, как у вспотевшего. Был и Захар Григорьевич Чернышев, давний фаворит, ныне председатель Военной коллегии.

Чернышев, не желавший, против очевидности, признавать волнение народное, почитавший, что войску только и дела, что словить "вора Емельку", сидел ныне расстроенный. Густые черные брови его с беспомощным удивлением ерошились над тяжелым, несколько бабьим лицом.

Да и было чего испугаться: поднялись орды башкир, заводские крестьяне передавали заводы самозванцу, ему лили пушки.

В Европе помышляли нашей бедою воспользоваться…

- Европа принимает Пугачева за некое орудие турецкой политики, - сказал веско Панин, - и время не терпит… Сегодня надлежит до ее величества нам донести все резоны, угрожающие разрушением империи.

- Какие такие резоны? - отрубил Чернышев. - Зимовейской станицы беглый Емелька-казак - один резон всему.

Назад Дальше