- Живопись и поэзия находятся в неодинаковых условиях при изображении безобразного, - цитировал Лессинга Бериш. - В живописи отвратительное даже при художественном изображении не может перейти в прекрасное. Между тем в поэзии безобразие форм почти теряет свое неприятное действие, потому что части его передаются не в совокупности, а в преемственности времени. Иной отвратительный пример может даже усилить смех. Ну разве не великолепен Аристофан: между тем как Сократ, рот разиня, наблюдал луну, ящерица с кровли напакостила ему прямо в глотку…
Студенты хохотали, к полному недоумению инвалидов и калек. Радищев, стоявший сзади Бериша, не вытерпел и с гневом сказал:
- Стыдитесь! Только что подмастерья, менее образованные, чем вы, себя вели здесь гораздо достойнее. Они громили виновников подобных увечий…
Бериш иронически прищурился и, даже не ища глазами того, кто ему бросил упрек, ответил:
- Угадываю энтузиаста и поклонника ансиклопедистов! И, конечно, вы правы: ваши подмастерья негодовали именно потому, что они мало образованны и не знают, что уничтожение всех видов насилия еще вовсе не значит уничтожение самого насилия. Его причина бессмертна, ибо соотношение сил…
Ярмарочная толпа с такой жадностью и столь внезапно кинулась к самому помосту носорога, что сбила студентов с ног. Произошла свалка. Бериш крикнул: "Sauve qui peut!" - и, держа за руку своего античного спутника и размахивая тростью, бросился вон из толпы.
Неожиданный напор произошел по той причине, что служка с хвостом на красной куртке, появившись на эстраде, возгласил:
- Предлагается всем, кто ищет себе необыкновенное исцеление от вундертира, вносить в кружку по гульдену!
Служка над головой ярмарочного люда поднял кружку-копилку и пригласил входить поочередно по лесенке вверх, на эстраду. Под свист и проклятия непопавших взошедшие счастливцы бросали в кружку свои гульдены и становились вокруг клетищи носорога наподобие почетной стражи.
Возвещенный трубой, вышел торжественно сам хозяин зверя. Он был в мантии алхимика, в островерхой шапке, украшенной знаками зодиака, весь расшитый золотом. В темной по смыслу речи он расхвастался, что знает язык птичий и звериный и все целительные свойства трав и камней.
- По мановению моего магического кадуцея, - он поднял над головой жезл, - этот Риноцерос, который есть Бегемот книги Иова, соберет на кончик своего хвоста великую целебную силу всего животного царства. Прикосновение к этой силе способно восстановить самые истощенные организмы. Да будет вам известно, - кричал маг, - что ногти и волосы содержат в себе особый жизненный флюид. Это и есть причина, почему именно ногти и волосы употребляются колдунами в целях приворота или порчи человека. Итак, я начинаю.
Алхимик хлопнул в ладоши. Тотчас служки, став по обе стороны зверя, защелкали бичами. Из кучи сена неохотно выбрался разоспавшийся носорог.
Пошатываясь на коротких ногах, облаченных в твердые панцирные штаны, он прошелся по клетке.
Носорог остановился, поглядел на публику маленькими красными глазками и зевнул изо всех сил, обнаруживая громадную пасть, бело-розовую и нежную, как пасхальный окорок.
Восторгам толпы не было предела. Алхимик, с огромными ножницами в руках, подошел к самому краю эстрады. Служки поставили рядом с ним столик. На столике лежала стопочка каких-то бумаг. В руках у служек было длинное полотенце и чаша с водой.
Алхимик, сверкнув ножницами на солнце, погрузил их в чашу, вытер полотенцем и стал чертить, обращаясь на все четыре стороны света, каббалистические воздушные знаки.
- Сейчас вы услышите заклятие "четырех стихий" - воздуха, земли, огня и воды. После заклятий к вашим способностям может приложиться зоркость орла, бессмертие саламандры, величие льва…
- Вы забыли еще про глупость осла! - крикнул голос из толпы.
С эстрады понеслась ругань, и даже алхимик на миг утратил свою важность, снизойдя до перебранки:
- Пусть глупость осла останется при вас.
- Получайте обратно, - полетело как мяч.
- Прошу внимания!.. Я одних духов заклинать буду по-латыни, других духов - по-ассиро-вавилонски. После заклятия я остригу намагниченный кончик хвоста вундертира вот этими ножницами. Необходимо соблюдать строгий черед. Волоски будут розданы всем, давшим свой талер. В придачу безвозмездно дана будет инструкция дальнейшего курса лечения.
Алхимик поднял стопу бумажек, положил их обратно и, щелкая ножницами, натряс на них магнию. Потом он высоко воздел руки и, кланяясь на все стороны, завопил:
Fluat udor…
Maneat terra…
Fiat firmamentum…
Fiat Judicium per ignem in virtute Michaeli.
Однако хозяину носорога перейти на ассиро-вавилонский язык не пришлось. Внезапно на эстраде откуда-то вырос скромный пожилой человек в темном костюме аптекаря или врача. Он не спеша подошел к алхимику и что-то сказал ему. Говоря, он невысоко поднял правую руку с большим темным кольцом. Потом, к изумлению раскрывших рот служек, он легким движением руки взял намагниченные магом бумажки и скрылся в толпе.
Алхимик необыкновенно смутился. Он даже снял островерхий колпак с зодиаком и чуточку постоял совершенно лысым дураком. Однако все-таки спохватился, насадил обратно колпак, воздел обе руки, возопил:
- Созвездия неблагоприятны! Сегодня в толпе были люди с нечистыми эманациями. Благодаря им духи воздуха способны навеять дыхание чумы от погибшего в песках каравана. Исцелений на сегодняшний день не последует.
- А наши денежки, выходит, плакали?!
- Давай гульдены!
- Друзья мои, - крикнул алхимик, - ваши деньги здесь будут в полной сохранности, покуда созвездие Рака…
- Не надо нам рака… подавай назад одни гульдены!
Алхимик передал служкам обратно копилку и поспешно исчез под крики, улюлюканье, хохот и свист.
Радищев успел с изумлением заметить у самого помоста своего друга Кутузова, бледного от волнения. Он хотел было к нему ринуться и пробовал окликать, но тщетно. Кутузов ничего не слыхал. Вдруг он кинулся, разбрасывая людей, вслед аптекарю в черном кафтане.
Радищев наконец тихо выбрался из толпы и вздохнул свободно, когда попал в чудесную липовую аллею, обегавшую вокруг всего города.
Навстречу ему попадались запоздалые пожилые горожане, старомодные и надутые бюргерши. Они, из опасения уронить себя преждевременным поклоном кому-либо низшему по рангу, церемонно держали головы кверху на деревянных, негнущихся шеях.
Студенты увивались вокруг жеманниц в белых платьях, вынутых из сундуков после прошлогодней конфирмации. Щеголи модно вздыхали, неся букеты вслед модницам в зеленых шляпках, с глубокими вырезами шелковых платьев.
На ярмарку проехал на своем всем известном гнедом мерине, подарке самого курфюрста, знаменитый профессор и баснописец Геллерт. Студенты, модницы и жеманницы ему кланялись прелюбезно и делали книксены. Геллерт, доехав до ярмарки, спешился, дал слуге держать мерина под уздцы, а сам пошел к носорогу.
Было время его обеда, и вундертир жадно чавкал из огромнейшей миски сырой картофель и свеклу. Вундертир коротким хвостом с пресловутой кисточкой-талисманом на конце простодушно работал, как маятником, выражая свое удовольствие, и порою похрюкивал.
Геллерт с возвышенной улыбкой на тонком, полном высоких моральных достоинств лице обошел клетищу зверя. Первая строфа его знаменитого стихотворения, написанного именно по случаю этого первого привезенного в Лейпциг носорога, возникла в трудолюбивой его голове. Стихотворение о том, как он "вышел из дома и встретил зверя", суждено было долгие годы заучивать школьникам решительно всех стран мира:
Um das Rhinoceros zu sehen
Ging ich vom Haus…
Глава вторая
Радищев шел по липовой аллее, глубоко погруженный в себя. Его не на шутку беспокоил избегавший серьезного разговора Кутузов, заботил шалопай Миша, у которого, слышно, какие-то пошли амуры с гулящей Лизхен. И раздражал этот "серый дьявол", спутник Антиноя.
Прямо-таки непереносен был Бериш. Своими замашками, высокомерием он вызывал в памяти неприятные годы, когда в качестве пажа приходилось дежурить во дворце.
Бывало, стояли как статуи за спиной важных придворных гостей. Офранцуженные кавалеры, сверкая бриллиантами, кружили головки фрейлинам модными комплиментами. Через плечи, как лакеям, делали пажам знак менять тарелки, цедить в бокалы венгерское. Сияла победной синевой глаз царица, обнадеживая робких ласкательной речью. Впрочем, в постановление церемониймейстера, по которому неловких пажей секли, царица не вмешивалась и порки виновному никогда не отменяла.
Беда - заглядеться на красавицу, заслушаться хитроумных речей дипломата либо по ребячеству зазеваться на невиданные фленские устерсы и залить соусом фрейлинский шлейф. Беда - звякнуть золотой тарелкой о другую над ухом вельможи в многоярусном парике.
Немедленно церемониймейстер с большим горбатым носом, вот совсем как у Бериша - то-то он неприятен, - подмигивал кому следует о замене ротозея исправнейшим. Насчет же ротозея отдавалось некое особое распоряжение. По тому особому - порка.
Радищев зашел в безлюдную часть города. Окна домов были закрыты ставнями, как во время эпидемии, высокие ворота заборов, обегавших каждое владение и превращавших его в маленький средневековый бург, были задвинуты окованными в железо бревнами. Даже собаки не лаяли. Все живое схлынуло на Марктплац - покупать, продавать, торговаться и просто глазеть. Тень старых деревьев так была здесь густа, что солнце, пробиваясь сквозь переплетенные в беседку ветви, лишь редкими яркими зайчиками дрожало на покрытой тенью дороге. В отрадную прохладу на придорожный камень присел Радищев и тут только почувствовал, как он сильно устал. Но спать не хотелось.
Вызвав из складов своей памяти дворцового церемониймейстера, схожего с Беришем, он больше не мог остановить эту память и, как бывает в утомлении, уже без всяких усилий собственной воли ей подчинился. Он стал пересматривать свое недавнее прошлое, приведшее его сюда стипендиатом императрицы.
Конечно, к общежитию Пажеского корпуса привыкнуть было невесело. Старшие куражились, "цука́ли" младших - так испокон было заведено, - посвящали малышей зазорно, с особо злой понукой, в еще не нужные им "утехи любви"…
Тем более было трудно, что перед этим в Москве шла совсем иная, непохожая жизнь у дядюшки Аргамакова, куратора университета, который озаботился, чтобы племяннику преподавали лучшие профессора. Здесь же, в Москве, первые речи о вольности услыхал от собственного гувернера-француза, бывшего советника руанского парламента. И хотя всего, что говорил учитель, ум двенадцатилетнего усвоить полностью не возмог, но сверкание очей, но пламенный жест внедрились в сознание навсегда. Жест сопровождался мыслью Руссо и Дидро.
И вот подобное блестящее развитие чувств естественных было прервано "монаршей милостью", которая гласила, что "сын подполковника Радищева пожалован в пажи". Вместе с двором, гостившим в Москве после коронации, пришлось переехать в Петербург и начать совсем новую жизнь.
Самое замечательное в этой жизни была она - матушка царица. Случалось не раз стоять при карете, передавать ее приказы лакеям, дабы по придворному этикету не приключилось непосредственного касания смердов двору. В сих обстоятельствах был не однажды поражен чарующей простотой матушки, нарушавшей стеснительный устав своей умной шуткой, своей доступностью. Еще более восхищали речи ее за столом - речи полные духа вольности, напоминавшие содержанием все, что говорено было французом-гувернером в Москве. Выходило: матушка царица единых мыслей с ансиклопедистами.
И какие вселяла надежды!
Казалось, стоит довести лишь до сведения ее о попранных правах и утеснениях - и справедливость восторжествует. "Императрица - мудрее и вольнолюбивее всего сиятельного своего двора, и столь великие дела возможно свершить для блага родины и вольности, апеллируя к ней одной через все головы!"
Так мечталось отроку, еще не знающему своих сил и даров, полному брожения мыслей и благородства чувств.
И с преданностью чертил он для будущей союзницы в своих великих прожектах виньетки для Эрмитажного театра, любимого ею, или излагал вкратце и необременительно для понимания зрителя содержание дававшихся при дворе пети-пьес или нах-комедий.
Между тем дни обычные в корпусе текли тяжело и душно, без всякого внутреннего руководительства, и все еще неизвестно было, куда и на какую цель направить свою волю. Ничто не препятствовало в будущем скрутиться в разврат и бражничество. Таков был удел очень многих. Сколь ни силен умом близкий сердцу Федор Васильевич, ведь и он не устоял. И сейчас эта гибель жестокая в цвете лет…
Между тем встреча и дружба именно с ним были тем внутренним руководительством, которое дало желанный компас для направления воли и всей жизни к единой цели.
Федор Ушаков, брат Миши, был старше всех вошедших в студенческую колонию Лейпцига. В то время как те были еще детьми, он занимал уже видное положение в свете. Царедворец Теплов (шептались - цареубийца… не Орлов-де, а он прикончил в Ропше императора) взял его к себе в секретари. Хотя и Ломоносов не одобрил сего вельможу, припечатав ему кличку "развратный и отъявленный подъячий", но к Ушакову он был благосклонен и карьеру ему сделать хотел.
За помощь в труде над рижским торговым уставом Ушаков получил чин асессора. В нем заискивали, он мог как секретарь, входящий с докладами, оказать немалую протекцию. Один из многих случаев снискания этой протекции рассказан был Федором совсем недавно, в одну из счастливых минут облегчения от страданий, и притом в весьма фривольном духе.
Радищев, невольно улыбаясь, вспомнил рассказ о том, как некая разведенная жена, подкупив слуг молодого секретаря, явилась к нему на рассвете прямехонько в спальню, когда он еще спал. У сей разводки была прековарная мысль уловления "простейшим и натуральнейшим способом".
Федор Васильевич, отпущенный на короткий срок болезнью, с молодым лукавым блеском несоразмерных на исхудалом лице огромных серых глаз уморительно рассказал о своем пробуждении, о смятении чувств при виде неизвестной, как с неба спустившейся на его одр сирены с улыбками нежных страстей. Она отгоняла крылатых насекомых с лица его и "распростертым опахалом умеряла зной солнца", уже проникнувшего лучом своим в его спальню. Словом, в намерении своем обольстить сия сирена успела.
Но тут же, едва вызвал в воображении лицо друга с его редкой улыбкой, как непрошено встало оно, уже искривленное судорогой нечеловеческих мук. Эти муки тщетно пытался Радищев прошедшей ночью вместе с врачами хоть немного утишить…
Сейчас от пронзительного воспоминания вскочил он и стремительно вновь зашагал по бесконечной аллее. Так на ходу стало легче.
"Почто в нужный час на пути достойнейшего нет остерегающей от соблазна руки? Почему столь поздно предложена другу возможность познания? Ему, который одной лишь мудрости наук отдал бы с радостью свои силы! И вот он сейчас умирает только оттого, что силы эти расточены, и расточены безрассудно. Днем - непомерное служебное прилежание, ночью - пирушки, похождения с сиренами, карточная игра…"
Жертва окружавшего его хода всеобщей жизни, Федор Васильевич Ушаков невольно подсек свой неокрепший организм, и страшная секретная болезнь сводит его в могилу - когда профессора им гордятся, когда он горит одной жаждой познания и, кто знает, что бы мог совершить?
Вчера еще слабым голосом, сопровождаемым ему свойственной умной насмешкой одних глаз, он прошептал: "Хоть поздно, а учусь, братец… учусь мыслить по Гельвецию!"
Федор Ушаков был истинным воспитателем, образователем ума и воли всех способных его понимать студентов, свыше вверенных бесчестному руководительству глупого и низкого Бокума. Студенты добровольно передоверили сами себя - достойнейшему.
Не менее странен, хотя лишенный зловредства первого, был и второй наставник юношей - отец Павел. Этот являлся блюстителем нравственности, дабы сохранить и в земле еретической во всей чистоте древлее православие воспитанников. Но питомцы наперерыв высмеивали познания отца Павла по части метафоры и антитезиса и кроили шутки, от коих бедняга попадал впросак. Как наилучшую опору доброй нравственности, отец Павел учредил всеобщее утреннее и вечернее пение молитв. Вследствие отсутствия у большинства слуха получался неописуемый козлиный хор. Один басил, другой пищал, третий вполне недостойно кудрявил звуки, четвертый ржал жеребцом. И все согласно на высоких нотах строили рожи.
Отец Павел, на беду свою, болезненно был смешлив и, памятуя свою слабость, зажмуривал очи, дабы не прыскать ему от смеха. Миша Ушаков, первый шалостник, подметив слабость чернеца, стал ее нарочито подвергать испытаниям. Расплющит отец Павел веки, а Мишка, скорчив свинский пятачок, как хрюкнет ему прямо в бороду и сникнет в поклон. А в Риге и не такое вытворил.
Пришлось отцу Павлу служить в горенке перед иконой, возглавляющей стол, накрытый белой скатертью. Памятуя свою несчастную смешливость и штукарство питомцев, он заблаговременно, дабы вовсе их не видать, преплотно защурил веки. Уже никакой шкоды не опасаясь, разомкнул очи лишь в поясном, глубоком поклоне над самой иконой. Ан ему тут как тут, прямо в нос, непристойность - белый замшевый кукиш! Это Мишка Ушаков, преловко соорудив из пустой перчатки, надутой собственным духом, подкинул оный кукиш под самый нос. Отец Павел так и скис. Однако преодолелся и налетел на студентов в нешуточном гневе, выражаясь неграмматически.
Тут скорый на запальчивость Мишенька кинулся к стене, сорвал шашку, прицепил к бедру и, будучи в гневе особливо заиклив, стал наступать на чернеца, захлебываясь: "Ты заб…б…был, что я кир…р…расирский офиц…ер?!"
Под общий хохот отец Павел укрылся в своей комнате и даже Бокуму не пожаловался.
Но окончательный конфуз, погубительный для значимости духовника, учинен был в присутствии петербургского курьера, некоего Гуляева. Отец Павел, от истовости уж не зная, что и придумать, завел было моду толковать с питомцами после обеденки, как некоим болванам, своими словами уже прочитанное евангелие еще раз. Подобной процедурой он затягивал и без того утомительное стояние на ногах.
Царицын курьер, как нарочно, подоспел в праздник благовещения, когда отцу Павлу надлежало своими словами пояснить, что означает наименование - "ангел".
- Сей есть слуга господень, которого он на небесах употребляет для нужных к случаю посылок. Сие подобно тому, как ныне угодно было нашей государыне употребить здесь присутствующего господина Гуляева курьером.