Она подождала пока муж откроет зонтик и потом взяла его под руку. Он все прочищал горло особенным гулким способом, как и всегда, когда бывал огорчен. Они добрались до будки на автобусной остановке на другой стороне улицы, и он закрыл зонтик. В нескольких шагах от них, под качающимся, роняющим капли деревом, беспомощно подергивался в луже крохотный полумертвый птенец.
В продолжение долгого пути к станции метро они не обменялись ни словом; и всякий раз, что она взглядывала на его старческие руки (набухшие вены, кожа в коричневых крапинках), сложенные и подрагивавшие на ручке зонтика, она чувствовала нарастающий прилив слез. Когда она огляделась, пытаясь зацепиться за что-нибудь сознанием, она испытала как-бы легкое потрясение, смесь сострадания и изумления, заметив, что одна из пассажирок, темноволосая девочка с грязными карминовыми ногтями на ногах, рыдала на плече пожилой женщины. На кого эта женщина была похожа? Она была похожа на Ревекку Борисовну, дочь которой вышла замуж за одного из Соловейчиков - в Минске, давным-давно.
Когда он последний раз пытался это сделать, его метод, по словам доктора, был чудом изобретательности; он бы и достиг своего, когда б завистливый сосед не подумал, что он учится летать, и не помешал ему. На самом же деле, он хотел проделать дыру в своем мире и бежать.
Разновидность его умственного разстройства послужила предметом подробной статьи в научном журнале, но они с мужем давно сами ее для себя определили. Герман Бринк назвал ее Mania Referentia, "соотносительная мания". В этих чрезвычайно редких случаях больной воображает, что все происходящее вокруг него имеет скрытое отношение к его личности и существованию. Живых людей из этого заговора он исключает, ибо считает себя гораздо выше прочих в умственном отношении. Явления же природы следуют за ним куда бы он ни шел. Облака на небе не спускают с него глаз, и при помощи медленных сигналов передают друг другу невероятно подробные сведения о нем. Его сокровеннейшие мысли обсуждаются по вечерам, посредством ручной азбуки, загадочно жестикулирующими деревьями. Камушки, пятна, солнечные блики образуют узоры, составляющие каким-то страшным образом послания, которые он должен перехватить. Все на свете зашифровано, и тема этого шифра - он сам. Иные из его соглядатаев - равнодушные наблюдатели, как например стеклянные поверхности и пруды стоячей воды; другие, например, пальто в витринах лавок, предубежденные свидетели, в душе сторонники немедленной расправы; третьи же (проточная вода, гроза), истеричные до потери разсудка, имеют о нем превратное понятие и приписывают его поступкам нелепое значение. Он постоянно должен быть начеку и посвящать всякую минуту и всякую частицу жизни разшифровке флюктуаций предметов. Самый воздух, который он вдыхает, заносится в реестр и подшивается к его делу. Если бы только интерес, вызываемый им, ограничивался его ближайшим окружением - но, увы, это было не так. При удалении поток диких наговоров становился громче и многословнее. Силуэты его кровяных шариков, увеличенные в миллионы раз, мелькают над просторными равнинами; а еще дальше - огромные горы невыносимой плотности и высоты подводят на языке гранита и стонущих елей итог основного смысла его бытия.
2
Когда они выбрались из грома и спертого воздуха метро, последний осадок дня смешивался с уличными огнями. Она хотела купить рыбы на ужин и поэтому передала ему корзинку с баночками желе и сказала идти домой. Он поднялся до площадки третьего этажа и тут вспомнил, что днем отдал ей свои ключи.
Он молча сел на ступени и молча поднялся, когда минут через десять она пришла, тяжело топая по лестнице, болезненно улыбаясь, качая головой и коря себя за оплошность. Они вошли в свою двухкомнатную квартирку, и он тотчас же направился к зеркалу. Растянув углы рта большими пальцами, с ужасной маскоподобной гримасой, он вынул свою новую, безнадежно неудобную челюсть, разделив длинные бивни слюны, соединявшие его с ней. Пока она накрывала на стол, он читал свою русскую газету. Продолжая читать, он съел бледную снедь, не требовавшую участия зубов. Она понимала его настроение и тоже молчала.
Когда он ушел спать, она осталась в гостиной с колодой засаленных карт и своими старыми альбомами. Насупротив, через узкий двор, где дождь тренькал в темноте по помятым мусорным бидонам, окна были невозмутимо освещены и в одном из них видно было мужчину в черных штанах, с закинутыми голыми локтями, лежавшего навзничь на развороченной постели. Она опустила жалюзи и стала разсматривать фотографии. В младенчестве у него было выражение более удивленное, чем бывает у большинства младенцев. Из альбома выпала немецкая горничная, которая была у них в Лейпциге, и ее толстолицый жених. Минск, революция, Лейпциг, Берлин, Лейпциг, накрененный фасад дома, очень неясно вышедший. В четыре года, в парке: пасмурный, застенчивый, с насупленным лбом, отворачивающийся от назойливой белки, как отворачивался от всего незнакомого. Тетя Роза, суетливая, худая, с безумным выражением глаз пожилая дама, жившая в трепетном мире дурных вестей, банкротств, железнодорожных крушений, раковых опухолей - покуда немцы не убили ее вместе со всеми теми, о ком она тревожилась. Шесть лет - это когда он рисовал удивительных птиц с человечьими руками и ногами и по-взрослому страдал безсонницей. Его двоюродный брат, теперь известный шахматист. Опять он, лет восьми, его уже трудно было понимать, он уже боялся обоев в корридоре, боялся картинки в книге, на которой был всего лишь изображен идиллический пейзаж с большими камнями на склоне холма и со старым тележным колесом, висевшим на суке безлистого дерева. Десять: в тот год они уехали из Европы. Стыд, жалость, унизительные трудности, уродливые, злые, отсталые дети, с которыми он учился в той особой школе. А потом наступило в его жизни время, совпавшее с выздоровлением после воспаления легких, когда его мелкие страхи, которые его родители упорно считали причудами необычайно даровитого ребенка, как бы сгустились в плотный, перепутанный клубок логически сцепленных иллюзий, сделав его совершенно непроницаемым для нормального ума.
С этим, как и со многим другим, она мирилась - потому, что ведь, в конце концов, вся жизнь состоит сплошь из примирения с потерей одной радости за другой, в ее же случае, не просто радости, но даже возможности какого-нибудь просвета. Она думала о безконечных волнах боли, которую она и ее муж почему-то должны были выносить; о незримых гигантах, которые как-то невообразимо мучат ее мальчика; о неизмеримом количестве нежности, которая существует в мире; об участи этой нежности, которую давят, зря расточают, или превращают в безумие; о заброшенных детях, что-то шепчущих себе под нос в неметенных углах; о чудных сорных травах, которым некуда спрятаться от косца, вынужденных безпомощно видеть как его по-обезьяньи сутулая тень оставляет позади себя искромсанные цветы, меж тем как надвигается чудовищная тьма.
3
Было уже заполночь, когда из гостиной послышался мужнин стон; и затем он прошаркал в комнату, в накинутом поверх пижамы старом пальто с каракулевым воротником, которое он предпочитал своему хорошему синему халату.
- Я не могу заснуть, - крикнул он.
- Но почему, - спросила она, - почему ты не можешь заснуть? Ты ведь был такой усталый.
- Я не могу спать, потому что я умираю, - сказал он и лег на диван.
- Что это, желудок? Хочешь я позвоню доктору Солову?
- Не нужно докторов, не нужно, - простонал он. - К чорту докторов. Мы должны поскорее забрать его оттуда. Иначе вина ляжет на нас. На нас! - Повторил он и тотчас рывком сел, поставив ноги на пол и колотя по голове стиснутым кулаком.
- Хорошо, - сказала она спокойно, - мы завтра утром перевезем его домой.
- Мне бы чаю, - сказал муж и ушел в уборную.
С трудом нагнувшись, она подняла несколько карт и одну или две фотографии, соскользнувшие с дивана на пол; червонный валет, пиковая девятка, туз пик, Эльза и ее брутальный кавалер.
Он вернулся в лучшем настроении и громко сказал:
- Я все продумал. Мы отдадим ему спальню. Каждый из нас будет проводить часть ночи возле него, а потом спать на диване. По очереди. Доктор будет навещать его по крайней мере два раза в неделю. Не важно, что скажет Принц. Ему и нечего будет сказать, потому что так выйдет дешевле.
Позвонил телефон. Обыкновенно в такой час их телефон не звонил. Его левая туфля соскочила с ноги, и он нашаривал ее пяткой и носком, стоя посреди комнаты, по-детски, беззубо, с разинутым ртом глядя на жену. Она обычно подходила к телефону, так как лучше его знала по-английски.
- Можно Чарли? - сказал девичий глуховатый голосок.
- Вам какой номер нужен? Нет. Это не тот номер.
Она мягко положила трубку. Ее рука потянулась к старому уставшему сердцу.
- Я испугалась, - сказала она.
Он быстро улыбнулся и тотчас продолжал свой взволнованный монолог. Завтра чем свет они поедут за ним. Ножи придется запирать в ящик. Даже в самые худшие свои дни он не представлял опасности для других.
Телефон позвонил в другой раз. Тот же встревоженный, лишенный выражения, молодой голос попросил Чарли.
- Это не тот номер. Я вам объясню, что вы делаете: вы вертите букву О вместо ноля.
Они сели за свой неожиданно праздничный полуночный чай. Подарок к рожденью стоял на столе. Он шумно отхлебывал; лицо его раскраснелось; он то и дело поднимал стакан и качал его кругообразным движением, чтобы сахар скорее растворился. На его лысой голове, сбоку, где было большое родимое пятно, заметно выделялась жила, и хотя он побрился утром, серебристая щетина пробивалась у него на подбородке. Пока она наливала ему другой стакан, он надел очки и с удовольствием принялся заново пересматривать лучезарные желтые, зеленые, красные скляночки. Его неловкие мокрые губы с трудом читали звучные ярлыки: абрикос, виноград, слива морская, айва. Он дошел до райского яблочка, когда телефон зазвонил опять.
1948 г.
Помощник режиссера
1
Как это понимать? Да ведь жизнь иногда бывает всего-навсего помощником режиссера. Нынче вечером мы отправимся в кинематограф. Назад, в тридцатые годы, и еще дальше в двадцатые, и за угол, в старый Европейский фильмовый дворец. Она была прославленной певицей. Не оперной, ни даже в стиле Cavalleria Rusticana, ничего подобного. Французы ее звали "Ля Славска". В ее манере было на одну десятую цыганщины, на седьмую - русской крестьянки (она и была из крестьян) и на пять девятых - площадной народности; под этим я разумею смесь поддельного фольклора, батальной мелодрамы и казенного патриотизма. Оставшейся доли будет как раз довольно, чтобы изобразить физическую красоту ее чрезвычайно сильного голоса.
Выйдя из самого сердца России (географически, по крайней мере), голос этот со временем достиг больших городов - Москвы, Петербурга и царского окружения, где такого рода стиль был в большом почете. Ее фотография висела в уборной Шаляпина: кокошник с жемчугами, рука, подпирающая щеку, сверкающие меж пухлых губ зубы, и крупным, корявым почерком, наискось: "Тебе, Федюша". Звездообразные снежинки, обнаруживая, перед тем как подтаять по краям, свою сложную симметрию, мягко садились на плечи, на обшлага, на усы, на шапки дожидавшихся в очереди открытия билетной кассы. До самой смерти она более всего дорожила (или может быть, только притворялась, что дорожила) какой-то вычурной медалькой и огромной брошью - подарком Императрицы. Их поставила ювелирная фирма, с большой для себя выгодой подносившая императорской чете на все праздники какой-нибудь символ (год от года все более дорогой) массивного самодержавия - аметистовую скалу с усыпанной рубинами бронзовой тройкой, застрявшей на ее вершине, как Ноев ковчег на Арарате, или хрустальный шар размером с арбуз, на который взгромоздился золотой орел с квадратными алмазными глазами, очень напоминающими распутинские (много лет спустя иные из менее символических предметов были выставлены Советами на Мировой Ярмарке как образцы их собственного процветающего искусства).
Если бы все и дальше шло так, как, казалось, все всегда будет идти, она, может быть, еще и сегодня пела бы в Дворянском собрании (с центральным отоплением) или в Царском, а я бы выключал ее радиоголос в каком-нибудь глухом углу мачехи-Сибири. Но судьба ошиблась поворотом, и когда случилась революция, а потом война Красных и Белых, ее расчетливая крестьянская душа выбрала ту сторону, которая была выгоднее.
Призрачные оравы призрачных казаков на призрачных же конях несутся вскачь по тающему имени помощника режиссера. Затем мы видим щеголеватого генерала Голубкова, беспечно обозревающего поле брани в театральный бинокль. Когда и мы, и кинематограф были молоды, нам в этих случаях показывали виды, аккуратно обведенные двумя соединенными кругами. Теперь не то. Вместо этого мы видим, как генерал Голубков, вся безмятежность которого вдруг разом пропала, прыгает в седло, на миг вздымается до небес на своем ставшем на дыбы коне, а затем врезается в гущу неистовой атаки.
Но неожиданность - это инфракрасное поле в спектре искусства: вместо условно-рефлекторного пулеметного ра-та-та издалека доносится женский поющий голос. Он все приближается, приближается и наконец все собою заполняет. Великолепное контральто, крепнущее и переходящее в подобие русской песни, найденной в подсобном архиве музыкальным режиссером. Кто это там, во главе инфракрасных? Женщина. Певучий гений этого особенно вымуштрованного батальона. Она марширует впереди всех, попирая люцерну и разливаясь песней о Волге-Волге. Дерзкий щеголь-джигит Голубков (теперь понятно, что он там разглядел в бинокль), хоть и изранен кругом, исхитряется подхватить ее на скаку и, несмотря на обольстительное ее сопротивление, унести.
Как это ни странно, жалкий этот сценарий был разыгран в действительной жизни. Я сам знал по крайней мере двух заслуживающих доверия очевидцев этого происшествия; да и часовые истории пропустили его беспрепятственно. Очень скоро мы видим, как она сводит с ума сидящих в столовой офицеров своей темной и пышной красой и разудалыми песнями. Она была Китсовой Belle Dame с большим запасом Merci, и была в ней какая-то лихость, которой недоставало Луизе фон Ленц или Зеленой Лэди. Это она скрасила общее отступление белых, начавшееся вскоре после ее чудесного появления в лагере генерала Голубкова. Перед нами унылое зрелище не то воронов, не то ворон, не то каких-то еще птиц, которых удалось раздобыть для этого случая, парящих в сумерках и садящихся на усеянную телами равнину где-то в Калифорнийском уезде Вентура. Мертвая рука офицера, не выпускающая медальона с портретом матери. У красного солдата, лежащего неподалеку, на изрешеченной пулями груди письмо из дому, и сквозь тающие строки проступают черты той же самой старухи.
А затем, по привычным правилам контраста, весьма кстати раздается мощный раскат музыки и песни, и ритмичный прихлоп в ладоши, и притоп сапогами, и мы застаем штаб-офицеров генерала Голубкова в разгаре кутежа - вот гибкий грузин, отплясывающий с кинжалом; вот претенциозный самовар, в котором отражаются перекошенные лица; "Славска", откидывающая голову с грудным смехом; вот толстяк-офицер, в стельку пьяный, с расстегнутым воротом в галунах, выпучив сальные губы для зверского поцелуя, перегибается через стол (опрокинутый бокал показывают крупным планом), чтобы обнять - пустоту, ибо жилистый и абсолютно трезвый генерал Голубков ловко отвел ее в сторону, и теперь они стоят лицом к компании, и он холодно и отчетливо говорит: "Господа, я хочу представить вам свою невесту" - и в наступившей гробовой тишине шальная пуля с улицы разбивает засиневшее перед рассветом окно, вслед за чем гром аплодисментов приветствует романтическую пару.
Скорее всего ее пленение не было совершенной случайностью. Кинематограф не терпит неопределенности. Еще меньше приходится сомневаться в том, что когда начался грандиозный исход из России, и их, подобно многим другим, занесло через Сиркеджи на Мотцштрассе и на рю Вожирар, генерал с женой уже были в одной шайке, в одной песне, в одном шифре. Он совершенно естественно сделался активным членом союза Белых Воинов (БВ), часто разъезжая, учреждая военные курсы для русских мальчиков, устраивая благотворительные концерты, добывая жилье для нуждающихся, улаживая внутренние распри, и вся эта деятельность отнюдь не бросалась в глаза. Вероятно, этот союз БВ был небесполезен. Его духовному благополучию, однако, вредило то, что он не мог отгородиться от зарубежных монархических групп и, в отличие от эмигрантской интеллигенции, не чувствовал чудовищной пошлости и начатков гитлеризма в этих уморительно-жалких, но зловещих организациях. Когда благонамеренные американцы спрашивают меня, знаком ли я с полковником Имярек или с милым старым графом фон Фаронским, у меня не достает духу сказать им печальную правду.
Но с БВ были связаны и люди другого рода. Я имею в виду тех отчаянных смельчаков, которые помогали делу, переходя границу по плотно укутанному в снег ельнику, чтобы, побродив по родной земле под разными личинами, разработанными, как это ни странно, еще старшим поколением эсеров, преспокойно привезти обратно в маленькую парижскую кофейню под названием "Ешь Бублики" или в маленький берлинский кабачок без названия всякие полезные пустяки, которые шпионы обыкновенно поставляют тем, кто их нанял. Иные из этих людей как-то исподволь запутывались в сетях других держав и очень забавно подскакивали, если вам случалось подойти к такому сзади и хлопнуть его по плечу. Некоторые совершали эти переходы ради собственного удовольствия. Один или, может быть, двое и в самом деле верили, что каким-то таинственным путем готовят воскрешение священного, хотя и несколько затхлого, прошлого.