- Чего молчать? - продолжал тот же голос. - Ведь все равно две жизни не отнимешь, стерва Николаевская!
- Мерзавец! - процедил сквозь зубы командир полка и, сжимая кулаки, злобно набросился на кочегаров: - Долго ли вы будете с этими негодяями возиться? Хотите, чтобы и вас я поставил рядом с ними?
Кочегары заторопились. На лицах их видна была растерянность, руки дрожали.
- Боритесь, товарищи, до конца, пока не уничтожите всех народных злодеев, - говорили одни из осужденных.
- Выручайте наш бедный, замученный народ, - прибавляли другие.
На крайнем левом фланге под крики командира полка разыгралась потрясающая сцена: кочегарный унтер-офицер узнал в осужденном, которого он собирался привязать к канату, своего земляка-односельчанина.
- О, господи, да что же это такое?.. Свиделись-то где… Да как же это?.. - бормотал унтер взволнованно.
- Воронов! Дорогой мой! - тихо произнес тот, обращаясь к кочегару. - Передай обо мне всем моим родным. Скажи им, что я умер за правду, за справедливость. Поцелуй за меня моего сынишку. Мой завет ему таков: пусть он будет таким же, каким был его отец…
- Все, брат, передам, - захлебываясь слезами, успел ответить Воронов и, едва держась на ногах, отошел в сторону.
Привязывание было кончено.
- Па-а-альба ротой! - по знаку командира полка скомандовал офицер сдавленным голосом.
Стрелки, колебля фронт, засуетились. Неровно, торопливо загремели затворы. Послышался отвратительный лязг железа. Конец приближался…
- Долой тиранов! Да здравствует свобода! - вдруг очень громко и отчетливо произнес один из расстреливаемых.
Этот дерзновенный крик, вырвавшийся из груди матроса, воодушевил остальных.
- Ура! Ура! - дружно подхватили другие, внезапно охваченные чувством предсмертного воодушевления, и в их голосах слышалось что-то мощное и грозное, чувствовалась несокрушимая, пламенная вера в то, что начатое ими дело не погибнет и что их смерть найдет отклик в сердцах стомиллионного народа, что он в гневе своем, как ураган, низвергнет в прах своих врагов…
- Рро-о-ота! - продолжал офицер команду.
Приподнялась, но тотчас же заколыхалась неровная линия штыков. Волнение стрелков, дошедшее до высшего напряжения, мешало им целиться. Многие из них дрожали. Другие зажмурились, чтобы не видеть, как их жертвы, пронзенные пулями, рухнут на землю.
- Ну, стрелки, если вы не сумели быть борцами за правду, то будьте хоть хорошими палачами! - крикнул один из тех, на кого уже были направлены дула винтовок. - Цельтесь вернее! Стреляйте прямо в грудь…
- Пли!
Раздались неровные, беспорядочные выстрелы. Залп оказался недружным, "сорванным".
Произошло нечто невообразимое. Два или три человека были убиты наповал, некоторые только ранены в живот, грудь, ноги, другие же остались невредимыми. Но первые, падая и натягивая книзу канат, увлекли за собой и остальных.
На земле образовалась барахтающаяся и извивающаяся куча человеческих тел. Легко раненные, обливаясь кровью, подпрыгивали, вертелись вокруг каната, делая конвульсивные движения. Те, кого не коснулись пули, в ужасе рвались в стороны, но тщетно, так как были туго привязаны. Они вскакивали на ноги, спотыкались и падали снова. Слышались стоны, проклятия, дикие вопли.
Стрелкам было выдано по два патрона. Офицер, командовавший ротой, приказал выпустить по второй, и последней, пуле. Но стрелки, растерявшись, целились плохо, стреляли наугад. Да и трудно было попасть в эти корчившиеся и бьющиеся тела. Душу раздирающие крики оставшихся в живых, стоны и ругательства смешались в страшный хор нечеловеческих звуков.
- Изверги! Живодеры! Будьте прокляты! - выделился чей-то хриплый голос.
- Боже! Где же твоя справедливость?! - в отчаянии прокричал кто-то.
Снова выдали стрелкам патроны, и снова они зарядили винтовки. Началась трескотня ружейных выстрелов, длившаяся несколько минут. Теперь уже палили без всякой команды и с близкого расстояния.
Но те, над кем производилась эта зверская расправа, не умирали, точно они были неуязвимыми. Они не переставали метаться, опрокидываться и корчиться в судорогах. Многие из них принимали мучительно-неестественные позы, то свивались в кольцо, то топтались на одном месте на четвереньках, то, повалившись на спину, нелепо двигали в воздухе ногами. Живые, дергая канат, подбрасывали мертвых, производя на окружающих такое впечатление, что из расстреливаемых никто еще не убит.
Тогда было приказано докончить их "врукопашную". Одни из стрелков, словно раздражаясь упорством осужденных, как бы сопротивлявшихся даже их пулям, доходили до неистовства. Проснулись звериные чувства, разыгрались кровожадные страсти. Свирепствуя, они с невероятной бессердечностью наносили удары уже полумертвым матросам, срывая у некоторых мешки с голов и уродуя им лица. Другие, в ужасе от совершенного дела, набрасывались на осужденных с не меньшим ожесточением, стремясь окончить, прекратить этот кошмарный сон наяву. Добить, уничтожить, приколоть, но скорее, скорее, чтобы не заставили еще раз… и поднимались приклады, и разбивались черепа, и вонзались штыки. Били даже и тех, кто давно уже был мертв. Над людьми здесь проделывали то, что невозможно увидеть ни на одной скотобойне.
Остальные солдаты безмолвно смотрели на это страшное зрелище. Никто из них не ринулся на защиту своих товарищей; ни у кого не хватило даже смелости крикнуть, громкое обличительное слово этой шайке "законных" разбойников, хотя большинство солдат смотрело на все это с глубоким омерзением.
Наконец тела казненных перестали корчиться. Замерли крики, смолкли и стоны. Приступили было к погребению, как вдруг из неподвижных трупов, застывших в вечном и таинственном сне, привстает одна окровавленная фигура и слабым, дрожащим голосом произносит:
- Братцы!.. Да как же я-то… Я ведь жив…
По приказанию ротного один стрелок ударом штыка в живот прикончил и этого.
Казненных стали складывать в большие мешки, которые должны были заменить собою гробы. Но мешков "оказалось" только десять штук. Лишь с трудом удалось втиснуть в них девятнадцать изувеченных трупов.
Когда все было готово, мешки погрузили на пароход и отвезли за Толбухин маяк. Там, привязав к ним железные грузы, выбросили их за борт.
Волны расступились и скрыли в своих холодных и мрачных глубинах тела жертв необузданного произвола.
- ОДОБРЕННАЯ КРАМОЛА -
В окна флотского экипажа смотрит осенняя ночь, темная и холодная. Нудно завывает ветер, как изголодавшаяся нищенка, и нетерпеливо барабанит о стекла каплями дождя; он словно сердится, что внутри этого длинного кирпичного здания, в выбеленных камерах, ярко горят газовые рожки и царит тепло.
В такую погоду никому не хочется идти в город: матросы сидят на своих койках, покрытых серыми одеялами, скучают, распивают чай, в шутку перебраниваются, читают или же слоняются из одной роты в другую по знакомым и приятелям. Какой-нибудь старый моряк рассказывает о своих приключениях в дальних плаваниях, о чудесах жарких стран, ловко переплетая действительность с красивым вымыслом и вызывая удивление у молодежи.
Пахнет особым казарменным запахом.
В одной из камер машинный квартирмейстер первой статьи Дмитрий Брагин, сидя на корточках у раскрытого сундука, перелистывает толстую, только что разрезанную книгу. Его большая круглая голова упрямо наклонена, черные брови строго нахмурены, а маленькие подслеповатые глаза быстро шарят по страницам. Всегда одинокий, он среди команды считается загадочным человеком. Если кто-нибудь из матросов ругает начальство, он говорит:
- Ты, брат, тише!
- А что? - спрашивает тот.
- Всякая власть от бога.
- А ты откуда знаешь?
- Так святые отцы говорят, - отвечает Брагин, но смотрит на матроса так насмешливо, точно подзадоривает его.
Иногда вытащит из сундука библию, как бы стараясь цитатами из нее подтвердить свою мысль, но читает те места, где говорится как раз обратное.
- Нет, не то, - заявит вдруг он, кладя библию обратно в сундук. Забыл я, где это за власть-то говорится. После найду…
В то же время в глазах начальства это - примерный унтер-офицер, хорошо знающий свое дело, исправный по службе и усердно посещающий церковь.
Матросы отзываются о нем по-разному.
- Не поймешь его… Не то больно умен, не го пустая голова.
- Он только с виду дубина стоеросовая, а черепок у него работает на тридцать узлов…
Брагин, просматривая книгу, сияет весь, словно жених перед желанной невестой.
- Вот это здорово! - хлопнув ладонью по книжке, восторженно восклицает он.
- Ты что это? - спрашивают его матросы.
- Так… Книгу хорошую достал. После справки вслух буду читать… Вы отродясь ничего подобного не слыхали.
Брагин перебирает свои книги, едва умещающиеся в сундуке. Тут "Сила и материя" Бюхнера и "Четьи-Минеи", "Библия" и сочинения Штрауса, "Требник" и "О происхождении видов" Дарвина. Вся крышка сундука залеплена картинками с изображениями святых отцов.
- Сколько, поди, денег потратил на эту чепуху, а для чего, спрашивается? - замечает один марсовой, лежа на кровати и зевая во весь рот.
- Сразу видать, что замешан на пресной водичке, - отвечает Брагин, иначе не рассуждал бы так.
- А ты - на дрожжах?
- На самых настоящих. Поэтому меня трудно превратить в болвана.
- На справку! - проиграв в медную дудку, командует дежурный по роте.
Простояв на перекличке и пропев вечерние молитвы, матросы толкутся около Брагина, прося:
- Ну-ка, браток, уважь публику!
- Да уж будете довольны, - отвечает Брагин и достает из-под подушки книгу.
Он читает стоя, не торопясь. Голос его, немного вздрагивая, звучит все громче и внятнее, брови нахмурены, а худощавое лицо серьезно, как у проповедника.
Матросы, собравшиеся почти со всей роты, слушают его с напряженным вниманием, застыв на месте, чувствуя какую-то смутную тревогу. И не удивительно: в книге резко критикуется царское правительство, беспощадно вышучивается полицейская религия, а попы бичуются такими резкими сарказмами, что, кажется, от них летят только клочья. Раздаются слова, новые, страшные, никогда еще не слыханные, разрушая, как каменные глыбы, установившиеся взгляды на жизнь. Все озарено пламенем глубокой мысли, слушатели охвачены трепетом и безумным страхом от впервые вспыхнувшей перед ними во всем своем ослепительном блеске правды.
- Брось, слышь! В остроге сгноят… Разве можно это при всех читать? - толкая Брагина, предупреждают его друзья.
- Не мешайте! - резко отвечает машинный квартирмейстер и, окинув свою аудиторию торжествующим взглядом, вытирает рукавом форменки потное лицо.
- Это он из головы выдумывает, - воспользовавшись паузой, кричит кто-то из толпы.
- Подойди и посмотри!
Несколько человек, протолкавшись вперед, с любопытством заглядывают в книгу, щупают ее руками, вырывая друг у друга.
- Отступи на мостовую! - кричат им другие.
- Продолжай читать! Читай дальше! - гудят нетерпеливые голоса.
Брагин, усевшись на шкаф, чтобы его могли все видеть, начинает снова читать с еще большим воодушевлением.
А матросы, придвинувшись к нему ближе, слушают жадно, не спуская с него глаз.
По мере того как прочитываются новые страницы, любопытство их все возрастает. Незримый дух гения, передаваясь через голос чтеца, покоряет слушателей. И всем кажется, что в их уродливую и сумрачную жизнь врывается золотой луч истины, освещая бездну людской лжи и порока.
- Ай да книга! - изредка восклицают из толпы.
- Ровно поленом, вышибает дурь из головы!
- Другая книга как будто и складная, но такая мудреная, точно ее аптекарь сочинил, - восторгается чей-то бас. - А тут все ясно, что и к чему.
- Тише вы, оглашенные! - раздаются сердитые голоса.
Подходит фельдфебель, прозванный за свое уродливое лицо Кривой Рожей. Никем не замеченный, он прислушивается к чтению, повернув одно ухо в сторону Брагина. Но минут через пять, вскинув голову, он смотрит на машинного квартирмейстера точно на какое-то чудовище и бросается к нему, яростно размахивая руками.
- Стой! Стой, собачий сын! Бесцензурная книга! Арестую! Смутитель!
Из толпы раздаются протестующие голоса:
- Не трогай! Дай человеку кончить!
- После разберем!
- Жарь, Митька, дальше!
Брагина загораживают матросы, плотно прижимаясь друг к другу и не пропуская к нему взбешенного фельдфебеля.
В это время в камеру входит дежурный офицер, плотный господин, грубоватый в обращении с матросами, любитель покричать на них, но в общем считающийся простым, не придирчивым начальником.
- Смирно! - зычно командует, вопреки правилам, дневальный по камере, желая этим предупредить товарищей о приблизившейся опасности.
Шум голосов сразу обрывается.
- Это что за сборище здесь? - гневно кричит офицер.
- Да вот, ваше благородие, я им святую книгу читаю, - выдвигаясь из толпы, отвечает Брагин смиренным, немного певучим голосом и сразу же меняется в лице, придавая ему кисло-постное и глуповатое выражение.
Кривая Рожа сначала спрятался было за спины других, но тут же, дрожа и бледнея, подскакивает к офицеру и, путаясь в словах, бормочет:
- Я, ваше благородие… Я только что подошел… Потом сумление меня охватило… Слышу, что книга не того…
- Подожди ты со своим "не того"! - резко обрывает его офицер и, взяв книгу от Брагина, начинает ее рассматривать.
Все, ожидая трагической развязки, стоят молча и уныло, поглядывая с глубоким волнением то на офицера, то на машинного квартирмейстера. Чувствуется лишь одно - что над головою их товарища нависла гроза, тяжкая и неумолимая, но никто и не подозревает, что книга эта удостоена рекомендации со стороны властей для народных библиотек. Это сборник миссионерских статей, разбирающих учение Л. Толстого по поводу его отлучения от православной церкви. В нем наряду с критическими статьями чуть ли не целиком помещены некоторые из запрещенных произведений этого писателя. Брагин, воспользовавшись этим, читал исключительно лишь Л. Толстого, пропуская измышления его противников.
В камере напряженная тишина. Только слышно, как за окнами экипажа, проливаясь дождем, злобствует осенняя тьма.
Офицер, возвращая книгу Брагину, снисходительно наставляет:
- Читай, читай! Это хорошее дело…
- Рад стараться, ваше бродье!
Офицер, обращаясь ко всей команде, добавляет:
- А вы, олухи, должны слушать его со вниманием, так как книга эта очень добрая и поучительная! Слышите?
- Так точно, ваше бродье! - слабо и сбивчиво отвечает несколько голосов.
- Ну, что ты хотел сказать? - спрашивает офицер, повернувшись к фельдфебелю.
Кривая Рожа, выпрямившись и нагло заглядывая в глаза своего начальника, четко рапортует:
- Да я им, ваше благородие, все тут разъяснил… Такую, мол, книгу непременно надо читать. Очень вразумительно все в ней сказано, а от этого большая польза бывает, и на сердце хорошо действует. Я говорю: умри, но лучше этой книги не достать.
- Дальше? - спрашивает офицер.
- А команда со мной не согласна и шумит, как обалделая.
Офицер, не сказав больше ни слова, повертывается и скрывается за дверью.
Матросы, недоумевая, стоят с разинутыми ртами.
- Безбожники! Сборище нечестивых! Святую церковь забыли! - громко выкрикивает Кривая Рожа, пустив в ход весь свой запас скверных слов, и торопливо убегает к себе в канцелярию, готовый от конфуза провалиться сквозь землю.
- СУДЬБА -
Давно это было, еще в детские годы…
Помню - тихий летний вечер. Мы с матерью вдвоем, с сумками за плечами, только что покинув монастырь, куда ходили молиться богу, возвращаемся в свое село. Дорога, извиваясь, идет красивым бором. Стройные сосны, подняв в безоблачную высь зеленые кроны, кадят солнцу пряным ароматом смолы. Золотой дождь лучей, пробиваясь сквозь вершины леса, падает на серебристую скатерть мха, расписывая по ней узоры, запутанные, как сама жизнь. Кругом разлит зеленоватый свет. Под ногами хрустят засохшие иглы хвои.
Жарко.
Мать в сереньком ситцевом платье, в белом платке с голубыми крапинками, в истоптанных башмаках идет плавной походкой. Лицо ее, когда-то красивое, покрыто мелкою сетью морщин, тонкие губы строго сжаты, и только голубые глаза мерцают, излучая неземную радость. Она довольна тем, что я наконец согласился пойти в монахи.
- Хорошая жизнь будет у тебя, сынок, - ласково говорит мать, дотронувшись до моего плеча. - Ты только представь себе… Белая чистая келейка. На стенах иконы. Лампадка горит. Один. Никакого соблазна, никакого греха. Только с господом богом будешь общаться.
Когда-то отец, будучи солдатом, обманом умчал ее из одного губернского польского города и поселился с ней в убогом селе, затерявшемся среди лесных трущоб. И хотя она, выходя за него замуж, приняла православие, но до сих пор у нас в доме вместе с православными иконами стоят на божнице и католические, пользуясь в семье одинаковым почетом. Тоска по родному краю, непосильная работа, насмешки соседей, как над иностранкой, говорящей с польским акцентом, бестолковая и непривычно грязная жизнь крестьян - все это действовало на нее удручающе, преждевременно состарив ее, часто вызывая слезы о загубленной молодости. Вот почему она смотрела на землю как на юдоль скорби и взоры свои, все мысли своей мечтательной души обратила к религии, с особенной любовью посещая монастыри и воспитывая меня в таком же духе.
- А главное - не будешь ты видеть земных грехов, - продолжает мать сладко-певучим голосом. - В монастыре людская злоба не отравит твоего сердца. Тихо и скромно, стезею праведной, пройдешь ты путь земной перед светлыми очами всевышнего с радостью неизреченной. Обрадуется и бог, как увидит, что твоя душа чиста, как свежий снег, - ни одного пятнышка порока…
Тихая речь матери ласкает слух, баюкает, настраивает на молитвенный лад. Я уношусь мыслями в монастырь, в прекрасную обитель, расположенную в высоком бору, в углу двух больших сливающихся рек. В этот раз я особенно был поражен величием храмов, блеском золоченых иконостасов, пышным нарядом архиерея, а больше всего торжественностью хорового пения, словно на крыльях, уносившего мою молодую душу в светлое небо. В голове все еще звучит голос одного монаха, широкоплечего и волосатого, похожего на льва. Когда он поет, широко разинув рот и выворачивая белки глаз, то его могучая октава, перекатываясь низким гулом, заполняет весь храм, потрясая до основания.
Я обращаюсь к матери:
- Знаешь, мама, что я тебе скажу?
- Что, милый? - спрашивает мать, поправляя на голове платок.
- Когда я вырасту в монастыре, у меня будет такой же голос, как у того здорового монаха.
- Это у какого же?
- Что похож на льва. С бородавкой около носа…
- Вот глупый! Да разве можно так говорить? Лев - зверь, а монах святой отец…
- Только я должен жрать побольше - щей, каши и рыбы, чтобы стать силачом. Потом простужусь или водку буду пить, чтобы голос хорошенько ревел. Так я еще сильнее его, этого монаха, запою. Правда, а?
Мать недовольно замахала руками.
- Ах, греховодник ты этакий! Поститься надо…