Том 6. Осажденная Варшава. Сгибла Польша. Порча - Жданов Лев Григорьевич 4 стр.


- Простите, что я перехватываю на дороге пана профессора, - начал Высоцкий, когда Лелевель на просьбу поручика уделить ему несколько минут предложил войти в эту комнату. - Время не терпит… Раньше я не успел видеть вацпана. А откладывать беседы нельзя. Сегодня решительное собрание, вы, конечно, знаете. Дольше тянуть не хватит терпения и сил… Я это чувствую. Надо подготовить самое важное… Простите, я сейчас объяснюсь яснее… Я волнуюсь… и вообще плохой оратор… Но уважаемый профессор поймет…

- Прошу, прошу, пане подпоручик. Говорите, я вас слушаю… У вас там собрание, я слышал… У меня - лекция… Но, конечно, нечто весьма важное вынуждает пана подпоручика…

- О, конечно, пане профессор… Я прежде должен обратиться к пану как к ученому историку, авторитету в науке и мудрому знатоку жизни… Обращаюсь к признанному вождю нашей честной, пылкой молодежи, которая так чтит шановного пана профессора, так верит его словам… Учится у светлого наставника любить отчизну, искать для нее свободы, славы и счастья.

- О, вацпане слишком преувеличивает мои скромные труды и значение у молодежи… Я только исполняю долг человека науки и… честного поляка… не больше…

- Хорошо, пусть так, дорогой профессор. Не стану тревожить скромность пана. Но все же знайте: ожидаемый ответ для меня слишком важен… И не для одного меня, а для многих… Для целых тысяч людей, стоящих рядом со мною.

- Знаю и я, пане подпоручик, что в военных кругах ваше влияние далеко значительнее и важнее, чем мое среди студентов. Я слушаю.

И Лелевель с серьезным лицом внимательно уставился глазами в бледное, взволнованное лицо подпоручика, хотя он был уверен, что знает наперед все, о чем будет речь.

- Вопрос, повторяю, большой… И прежде вам, пане профессор, как делегату Народного Союза, принятому в нашей организации, должен сказать: у нас все готово, и восстание может вспыхнуть каждую минуту!.. Там сейчас в библиотеке соберется до ста человек: делегаты от всех польских частей войска, стоящего в Варшаве и под Варшавой. С провинциальными мы тоже давно столковались… Они ждут знака. Словом, целая армия готова поднять оружие на защиту отчизны, за ее освобождение… За волю и счастье народа… За все то, о чем так хорошо и горячо говорил уважаемый профессор тысячам из молодежи за годы своего служения науке и родине…

- Да?.. Вы уверены, что дело так далеко зашло?..

- Уверен, пане профессор. Когда вместе с почтенным паном профессором от Союза явились к нам делегатами два месяца тому назад депутаты высокого Сейма: высокочтимый граф Владислав Островский и достойнейший пан Ксаверий Бронниковский, - я тогда же почувствовал, что являются именно люди, которых нам не хватало!.. Переворот был назначен на восемнадцатое октября. Но мне понемногу удалось оттянуть, отсрочить на дальше… Я все опасался. Не был уверен, насколько сочувственно широкие круги общества, как вся Польша отнесется к перевороту, выполненному нами, военными людьми. В содействии средних и низших классов мы теперь уверились… А когда и ваш Союз… Когда такие лица, как пан профессор, как граф Владислав и пан Ксаверий!.. Тогда мы совсем воспрянули духом. Но тут еще вопрос. Хорошо ли вы знаете наши цели и замыслы?.. Можно разными путями идти к одной цели и наоборот… Скажите же нам прямо!.. Дайте совет… Если мы решили уничтожить навязанную нам конституцию, хотим сбросить с себя чужую опеку, желаем видеть Польшу единой и свободной, - стоит ли для того рисковать очень многим?.. Я не говорю о собственной жизни… Но польется, конечно, потоками своя и чужая кровь… Может быть… Нет, наверное даже вспыхнет война…

- Война?.. с Россией! Пан думает?! - вырвалось тревожно у Лелевеля. Но тут же, быстро подавляя невольное проявление страха, он, раздумчиво покачивая своей большой, тяжелой, по телу, головой, добавил, словно видя перед собой неизбежное: - А, пожалуй, пан прав: войны не миновать!..

И вздохнул не то с унылой тоскою, не то с решимостью…

- Да, да, войны не миновать, пане профессор! Но мы - победим!.. Если народ пойдет за нами, за войском… Если шляхта и магнаты будут такими же горячими патриотами на деле, каковы они на словах… А я верю, что так и будет… Но, дорогой профессор, самая горячая вера доступна минутам колебания, сомнения… Так скажи, решай, пан: есть ли надежда, что народ пойдет с нами?.. Что его лучшие вожди… и пан профессор, и другие, - окружат знамя свободы и борьбы, поднятое нами!..

Высоцкий умолк, выжидая ответа. Лелевель тоже молчал, погруженный в думы, словно стараясь проверить их и себя раньше, чем дать прямой ответ на такой жгучий вопрос.

Дать прямой, немедленный ответ особенно трудно было ученому профессору, вождю молодежи, убежденному революционеру в речах и в мыслях, потому что дело касалось не звуков, не речей, не отвлеченных представлений и понятий, - а жгучей насущной действительности… Оценить достоинства и промахи любой революции прошлых и настоящих времен - это одно. А когда придут и спросят: "Начинать ли грозный переворот во имя высшей Справедливости? Примешь ли ты сам, ученый теоретик и проповедник народоправства, участие в народном движении, в кровавой свалке?" Дать здесь прямой ответ было бы тяжелой задачей и для человека с более ярким, решительным характером, чем у профессора, республиканца в душе, отважного в мыслях и крайне робкого в житейских отношениях и делах.

Профессор понимал, что ответить отрицательно нельзя. Это значило бы свести на нет все, о чем он так красиво и горячо говорил своим слушателям уже много лет… За что терпел кару, был выслан из Вильны, преследуем в Варшаве… Что создало ему ореол патриота-мученика за правду и отчизну.

Но сказать прямо: да!.. Толкнуть людей на пролитие своей и чужой крови… И самому как бы обязаться, стать участником переворота?.. Против этого восставал и ясный ум, и мягкое сердце профессора… А ответ дать надо…

Вдруг новое соображение прорезало в его мозгу клубящийся рой смятенных мыслей и неясных впечатлений.

То, что говорит сейчас Высоцкий, в действительности может быть и не совсем так, как оно кажется энтузиасту… Тогда иное дело! Можно найти ответ достаточно приличный, ни к чему не обязывающий и в то же время именно такой, какого ждет собеседник… По существу тоже будет правдив данный ответ… Если верно все, что говорит Высоцкий, тогда двух мнений быть не может… Без колебания придется и ему, и Лелевелю идти за всем народом… Даже против воли!

И, подняв опущенную голову, устремляя свой несколько усталый, близорукий взгляд на бледное, худощавое лицо подпоручика, Лелевель решительно, твердо заговорил:

- О чем же, собственно, идет речь, пан подпоручик? Что хотят от меня услышать?.. Чего могут ждать? Я - такой же поляк, как и пан, как все ваши военные товарищи… Как обыватели и шляхта, сейчас сидящая там, в моей аудитории… Как весь народ польской земли. Войско вышло из недр этого народа. И что чувствует войско, может ли не чувствовать того же народ?.. Наверное, он разделяет все стремления своего войска… И пойдет об руку с ним на всякое доброе дело… О чем тут и говорить?.. Если целое войско… если сорок тысяч человек охвачены одним желанием, одною волей, направлены к единой цели, - они повлекут за собой и весь четырехмиллионный народ, как влекут к победе горячие кони тяжелую колесницу на стадионе.

Безмолвным, горячим пожатием только и мог выразить Высоцкий, какое впечатление произвели на него слова профессора. Даже легкая фальшь красивой заключительной фразы ускользнула от чуткого слуха, потому что слишком напряженно, всей душой он ожидал и вслушивался в суть ответа, а не в слова, какими были выражены уклончивые, тонко сотканные силлогизмы профессора.

- Теперь еще последняя просьба, - быстро подавляя радостное свое волнение, заговорил Высоцкий. - Обращаюсь от имени всех наших товарищей, дорогой, уважаемый пане профессор… Я уже говорил пану: во всяком деле нужны вожди. Военного мы наметили и знаем, любим его, как знает и ценит весь народ.

- Речь идет о… генерале Хлопицком, подпоручик?

- Ну, разумеется, пане профессор.

Лелевель едва удержался, чтобы не заговорить, а Высоцкий, не заметив ничего, решительно продолжал:

- Но кроме военачальника необходима твердая высшая гражданская власть, сильная собственной мудростью, знанием дела и доверием всенародным. Нас, готовых кровью и жизнью жертвовать для отчизны, - нас много. Но нет пока людей с историческими именами, которые знакомы и Польше, и Европе… Нет людей, составивших себе имя на гражданском и военном поприще… Сочувствие, правда, высказывают нам очень многие… Почти все… за небольшим исключением. Но одного сочувствия недостаточно… Нужно заручиться теперь же согласием некоторых лиц, способных образовать Народное правление в тот счастливый миг… Вы понимаете?..

- Д-да… конечно!.. Вопрос если несколько и преждевременный, все же весьма уместный, пане подпоручик… И делает честь заботливости и политической зрелости вацшна и товарищей его. А кого же вы думаете… Кто, собственно, намечен в это будущее Народное правление?

Лелевель особенно внимательно глядел теперь на Высоцкого и был почти уверен, что первой услышит свою собственную фамилию. Но Высоцкий, далекий всякого личного честолюбия и мелкого самолюбия, даже предположить не мог, что профессор считает именно себя одним из первых и необходимейших участников всякого правительства, какое может только возникнуть в освобожденной стране. Он спокойно начал перечислять, загибая пальцы, чтобы не забыть кого-нибудь:

- Граф Людвик Пац, граф Владислав Островский, пан Винцентий Немоевский, смелый депутат наипокорнейших калишан.

Высоцкий остановился, а Лелевель, безотчетно повторявший жестикуляцию его, после третьего пальца загнул четвертый и спросил:

- И четвертый?..

- Только три. Никого больше, - спокойно отозвался Высоцкий. - А кого же еще предполагал пан профессор? Прошу сказать.

- Я не предполагал… Никого, собственно. Потому что, повторяю, не думал о данном вопросе… Считал преждевременным даже. Да, рассуждая логически… Какое бы правительство ни учредилось… такая уж традиция… священный обычай, чтобы в нем был… князь Адам Чарторыский.

- Ах, вот речь о ком?.. Правда, дорогой профессор, граф Адам стал священной традицией в нашей "Конгрессувке"… А так как мы, непокорные, решили покончить со всеми традициями последних лет, - пусть не посетует на нас и эта… И ее долой! Правительство будет - без графа Адама. Мы не начнем "от Адама", как раньше бывало, - довольный ходом дела, пошутил подпоручик.

- Чтобы не кончить столпотворением вавилонским? Дай Бог, дай Бог! - с кислой улыбкой поддержал шутку профессор. - Но опять-таки, рассуждая последовательно, не лучше ли иметь такого человека, как граф Адам, - сомнительным другом, чем явным врагом?.. Я вот о чем подумал… И вообще, врагов у вас, даже в случае удачи, и чужих, внешних, и своих, домашних, - будет немало!.. Так стоит ли самим увеличивать их число?

- Спасибо за добрый совет. Конечно, он будет принят во внимание. Но мое личное мнение: ненадежный друг за спиной - опаснее трех врагов перед очами… Итак, позволь докончить мою… нашу общую просьбу. Авторитет пана профессора, его красноречие и любовь к родине должны оказать услугу общему делу… Пусть пан профессор поговорит с помянутыми лицами… и убедит их принять на себя бремя Народного Правления, когда пробьет час… Пан профессор сделает это, не правда ли?.. Хотя мы предполагаем приступить к делу не раньше января, февраля, когда русские войска двинутся за рубеж, во Францию, на помощь тамошнему тирану… Но все нужно обдумать заранее…

- Ах, вот как, в январе!.. Ну, тогда, конечно, времени хватит на все… И я постараюсь. Хотя ручаться за успех, конечно, не смею…

- О, только бы пан профессор захотел и взялся… А за успех уж я поручусь… Десять ставлю против одного… Вот, кажется, все… Теперь же…

Оба непроизвольно взялись за часы и у обоих вырвалось негромкое:

- Ах, Иезус-Мария!..

- Там уже ждут лишних двенадцать минут, - указал в сторону аудитории Лелевель.

- А там!.. - махнув рукой в другую сторону, в тон произнес Высоцкий. - Пока прошу простить меня, пане профессор… Мое почтенье пану…

- До приятной встречи… желаю успеха…

С последним крепким рукопожатием быстро расстались собеседники, поспешно разошлись в разные стороны.

Когда Лелевель появился только на пороге аудитории, его встретил обычный взрыв приветствий, рукоплесканий, даже более живой в эту минуту именно потому, что слишком нетерпеливо ждали его и чуяли, как он смущен своим опозданием.

Действительно, сейчас у Лелевеля был совершенно иной вид, чем в комнате, где он вел уединенную беседу с Высоцким.

Там лицо его, правда, бледное, усталое, - казалось важным, голова была слегка откинута назад, словно он вглядывался в собеседника, улавливал его мысли прежде, чем прозвучат слова, готовя заранее в уме полудружеский, полуснисходительный ответ наставника, житейского мудреца.

Здесь же, перед большою, чутко-настороженной толпою это лицо словно сжалось, стало менее важно, побледнело еще более. Голова слегка склонилась к одному плечу, не то от дум, не то от сдержанной скорби. Какая-то заботливая, затаенная мысль проложила глубокую складку между бровей. Глаза казались усталыми, углы губ опустились наполовину с печальным, наполовину с насмешливо-скорбным выражением.

И не следствием холодно-обдуманного приема была эта перемена в лице и поступи, не ремесленно-грубой актерской игрой. Впечатлительный, податливый по натуре, Лелевель не только умел улавливать, выражать и приспособляться к чужим настроениям и мыслям. Собственные, даже мимолетные ощущения овладевали всем существом его, отражались немедленно и в лице, и в голосе даже тогда, когда Лелевель в глубине сознания понимал мимолетность своих ощущений и оставался, в сущности, холоден и спокоен. В нем сочеталась странным образом тонкая внешняя впечатлительность талантливого актера, искренне переживающего страдания и радости чуждых, даже выдуманных людей - с холодным, ясным умом ученого, склонного к вечному анализу. Только обычное мыслителям внешнее спокойствие отсутствовало, заменяемое слишком частой сменой выражений лица и глаз.

- Каждую минуту пан профессор другой и никогда не бывает самим собою! - отозвался как-то о Лелевеле товарищ-профессор, из числа завидующих более талантливому коллеге.

В этом отзыве крылось зерно истины, но, конечно, обвитое завистью и желчью. Лелевель и был самим собою именно тогда, когда казалось, что он только служит эхом чужих ощущений, только отражает внешние явления, чуждые ему самому.

Люди, близко знающие профессора, видели, что у него есть в жизни нечто немногое, но самое святое и глубокое, чего он не уступит ни за какие блага, ни под какой угрозой!

А все остальное?.. Слишком мудр и искушен жизнью в свои 45 лет был этот человек с извилистой, сложной натурой и душой. Слишком дорого ценил себя, свое широкое понимание мира и людей, чтобы подвергаться личным неприятностям из-за "пустяков", хотя бы эти пустяки и признаны, были толпою за самое важное, равноценное жизни и смерти. После способности человека к ясному, логическому мышлению Лелевель высшим благом признавал самую жизнь и не раз повторял в минуты дружеской, откровенной беседы: "Живая собака все-таки, лучше мертвого пана сотника!.."

Так и сейчас, пока лектор переходил из кабинета в аудиторию, - должное настроение овладело его душой и ярко отразилось на подвижном, худощавом лице.

Выждав, пока стихли приветствия, Лелевель заговорил своим глуховатым, как вообще у слабогрудых, но внятным, гибким голосом, тоном привычного оратора, все повышая и усиливая свою медленную, связно-четкую речь:

- Извиняюсь перед почтенной аудиторией за невольное опоздание. И вообще, должен просить на сегодня снисхождения, если не сумею выполнить, как обычно, обязанности лектора. Этому есть две причины. Я привык людей, пришедших послушать мое слово, считать близкими мне по духу, а не чужими. И скажу, как родным, о первой, которая явилась как моя личная печаль. Уходя из дому, я там оставил тяжко больного старика восьмидесяти двух лет, своего отца. Я, признаюсь, хотел было остаться. Но старец сказал: "Сын мой, твое присутствие не вернет мне здоровья и сил. А там - сойдутся десятки и сотни людей, которые, может быть, ждут от тебя совета и ободрения… Хотят отдохнуть душой, слушая твои мысли… Иди. А я не умру, не дождавшись тебя!" И - я послушал… я пришел…

Пауза, сделанная оратором, наполнилась каким-то невыразимо скорбным и порывистым, в то же время слабовнятным, но напряженным, трепетным шумом. Не то подавленный вздох одной могучей груди, не то невнятное восклицание сочувственной признательности пронеслось над толпой. И сразу смолкло.

И сейчас же продолжал оратор:

- Вторая причина… Право, я даже затрудняюсь, к какому порядку, к радостным или к печальным, надо ее отнести?.. Деловой разговор больше теоретического свойства… но важный, помешал… Выражусь даже не прямо, а описательно. Пусть уважаемые сограждане представят себе, что на пороге этой аудитории, вдруг, в наше скучное, тоскливое, бесцветное время, когда серые дни идут так медлительно, подчиняясь железным законам необходимости, когда мировая жизнь охвачена мощной цепью следствий и причин… Что, если бы, по примеру старых, милых сказок нашего детства, явился добрый волшебник и спросил: "Какая Польша, по твоему мнению, лучше: угнетенная или вольная?"

Случайная или умышленная передышка удивительно совпала с оживленным, хотя и беззвучным движением, какое вызвано было в зале вопросом докладчика. Все как-то выпрямились на местах, подались слегка вперед, как бы боясь пропустить малейший звук речи. И только "соглядатаи" разных типов, вразрез общему движению, насторожились, но совсем иначе, стали бегать направо и налево своими жадными, голодными глазами, запоминая лица соседей, стараясь уловить их невольный шепот, если уж нельзя читать в мыслях, как хотело бы начальство этих ищеек…

Лелевель, вообще наблюдательный душеведец, теперь испытывал особый подъем и все успей воспринять мгновенно, даже хищное выражение шпиков, к лицам которых пригляделся во время частых публичных выступлений. И сразу другим тоном заговорил:

- Конечно, мои слова - чистейшая фантазия, игра воображения… не имеющая ни малейшего отношения к нашей общественной и частной жизни, к ее неотложным, жгучим задачам и вопросам дня. Нам живется так спокойно и счастливо под сенью законов, свято охраняемых благодетельными властями… Черное неправосудие, гнет мысли, шпионство и предательство нам совершенно незнакомы…

При этих словах невольная сдержанная улыбка появилась и у лектора, и у большинства публики, до того явное выражение недоумения проступило на всем известных лицах тех 15–20 господ, которые пришли не только слушать, но и "смотреть"…

Назад Дальше