Жизнеописание Степана Александровича Лососинова - Сергей Заяицкий 2 стр.


- И все про голых пишут, - ввернула мадам Лососинова.

- Вы бы уж лучше не вмешивались, - обернулся к матери Лососинов, - скоро голыми ходить будут, когда возрождение наступит.

- Это по морозу-то, - уязвил дядя.

Не снисходя до возражений, Степан Александрович погрузился в утоление своего аппетита, пробормотав что-то про идиотов, не видящих из-под железнодорожного моста неба. Следует заметить, что очень часто у Степана Александровича резко менялась точка зрения и он вдруг начинал говорить о пользе авиации или о своем желании стать химиком. Но в том-то и дело, что от богатой русской души нельзя требовать той мещанской уравновешенности, которая давала возможность Канту всю жизнь торчать в Кенигсберге, жуя вещи в себе. Характерно, что Лососинов считал Канта философом посредственным.

Хорошая сигара помогла Лососинову рассеять тяжелое впечатление от беседы с дядей, и, сев снова в свое кресло, он почувствовал себя господином своего настроения. Беседа лишь обострила его стремление.

- Нам нужно произвести нечто вроде революции, - сказал он. - Наши агенты должны исколесить всю Россию, внедряя в население любовь к античному миру. Вот план России. Нам необходимо иметь свои базы во всех крупных центрах… В провинции и в селах нужно организовать особые школы… Когда подготовка будет сделана, мы дадим знак из центра, и по всей России зазвучит стройная музыка гомеровского стиха… Подумай, Соврищев, какое величие… Старый дед, читающий внукам Одиссея в подлиннике…

В этот момент, между прочим, Лососинов нашел словарь, который полагал украденным. Оказалось, что его подложили под книжный шкаф, дабы последний не качался. С негодованием вынув его и заменив сочинениями Данилевского, Степан Александрович продолжал:

- Пока же мы оснуем в Москве нечто вроде академии. Мы пригласим лекторов… Я лично уверен, что греческое искусство настолько божественно просто, что его поймет самый серый крестьянин.

- Кого же ты думаешь пригласить в лекторы? - спросил Соврищев.

- Во-первых, Ансельмия Петрова, без него нельзя. А потом всех профессоров, разумеется. Начнем с Петрова. Завтра без пяти двенадцать заходи за мной, мы к нему поедем.

Решив так, Степан Александрович и Соврищев поехали в "Прагу". Оттуда они поехали в Оперу, потом опять в "Прагу". Когда Соврищев проснулся, было без пяти три, перед взором его лежала некая пелена, не вполне рассеянная и холодным умыванием. Одеваясь, он с изумлением нашел у себя в кармане вместо платка кусок кружевного пеньюара.

Глава 3
Как Степан Александрович Лососинов и Пантюша Соврищев посетили знаменитого Ансельмия Петрова

Рассказ извозчика о таинственном барине

По темнеющим улицам Москвы мчались санки, увенчанные необычайно толстым извозчиком и двумя борцами за греческое миросозерцание. Сами санки были до того узки, что, казалось, все сооружение лишь чудом или благодаря некоему незримому жироскопу сохраняет равновесие. Снег брызгал из-под полозьев, извозчик кричал "эй!" хриплым меццо-сопрано, а вокруг, у освещенных окон магазинов, кишела толпа, рябая от пурги. Соврищева укачивало мерное потряхивание саней, к тому же вчера он выпил большое количество Кипрского вина и благодаря этому до сих пор сохранял приятное отношение к жизни. Степан Александрович был, напротив, весьма мрачен. От свежего ли воздуха или от каких-либо других причин, с ним сделался припадок икоты, изрядно его беспокоивший. Несколько раз пробовал он задержать дыхание, но каждый раз после этого икота возобновлялась с удесятеренной силой. Между прочим, в первоначальный план было внесено некоторое изменение: решено было предварительно посетить известного знатока древнего мира и ученого, жившего как раз по дороге к знаменитому Ансельмию Петрову, так как посещение Ансельмия Петрова почему-то устрашало и Лососинова и его друга, и оба были рады оттянуть по возможности страшный миг. Приказав остановиться у двери знатока древнего мира, оба вылезли из саней, причем Лососинов, боясь припадка икоты, просил Соврищева беседовать с прислужниками.

Но у Пантюши Соврищева по совершенно неизвестной причине почему-то все время разъезжались ноги, так что извозчик даже принужден был вылезти из саней и подпереть его в спину.

В течение десяти минут они тщетно ожидали у запертой двери, пока не выяснилось, что Соврищев вместо звонка давит в дощечку с фамилией знаменитого ученого. Недоразумение это, приведшее в глухую ярость Степана Александровича, почему-то сообщило неописуемо веселое настроение менее талантливому его спутнику, так что, когда почтенный слуга в очках открыл дверь, Соврищев, хохоча, не мог выговорить ни одного слова. Строго поглядев на него, старик повернул свое почтенное лицо в сторону Лососинова, вид коего, безусловно, внушал несравненно большее доверие.

Только что, затаив перед тем дыхание, тот внезапно икнул с такой силой, что Пантюша Соврищев, потеряв равновесие, упал навзничь, подмяв под себя извозчика, а лошадь, подумав, что ее понукают, помчалась, что есть силы, не управляемая никем, кроме чистейшего случая. К счастью, пробежав некоторую часть улицы, умное животное повернуло в ворота с синей вывеской "Трактир со двором для извозчиков", где остановилось, ржанием давая понять, что дальше идти не намерено. Здесь вскоре ее настигла группа, состоявшая из извозчика, Степана Александровича Лососинова, глазами мечущего грозовые молнии, и Пантюши Соврищева, трясущегося от преступного при данных обстоятельствах хохота. Хохот этот, очевидно, привел в бешенство Лососинова, ибо, садясь в санки, он больно пихнул локтем своего друга и крикнул слово "балда". После этого он поднял воротник шубы и погрузился в мрачное раздумье, в коем и пребывал, пока санки не остановились у двери огромного дома, в одном из освещенных этажей которого жил великий философ, поэт и искусствовед, Ансельмий Петров.

Дверь открыла очень толстая горничная, напоминающая бочку, одетую в фартук.

Мудрец, к счастью, оказался дома и на вопрос горничной: "По какому делу?" - Лососинов величественно ответил: "Переговорить". Горничная направилась в кабинет необыкновенного человека, причем, проходя мимо Пантюши Соврищева, она почему-то взвизгнула как от боли и ударила его по боку, словно защищаясь. Случай этот навел на высокое чело Степана Александровича тяжелые тучи.

- Если будешь дурить, убирайся к черту, - пробормотал он, но Соврищев в ответ недоумевающе пожал плечами, как бы удивляясь поведением горничной. "Пожалуйте", - сказала та, сторонясь от Соврищева.

Кабинет величайшего ученого и поэта, кабинет, где создавались величайшие творения последнего десятилетия и где на критических булавках сидели как бабочки все величайшие писатели мировой литературы, кабинет этот имел вид значительный и потрясающий. Две стены его были сплошь уставлены книгами, третья представляла огромное окно, еще не задернутое шторою и трепещущее огнями города, а на четвертой висели картины знаменитых художников начала XX века, среди коих одна изображала нагую женщину, столь длиннорукую, что она могла бы, не сходя с места, смахивать пыль со всех предметов, находящихся в комнате. Посреди кабинета стоял стол непомерной величины, заваленный горами книг, бумаг, повесток и счетов. Бюст Гомера, приведший в волнение Лососинова, вперял свой слепой взор прямо в книжный шкаф, словно искал в нем собрание своих сочинений.

Возле стола стоял человек, наружность которого являлась странным конгломератом портретов великих людей всех времен и народов. Повернется левой щекой - Гегель, правой - Гоголь, en face - Гете, сзади вся немецкая школа романтиков. Это и был Ансельмий Петров, быть современником которого не казалось блаженством лишь непросвещенному кретину.

Ансельмий Петров встретил посетителей молча, молча оглядел их с ног до головы, поднял руку, но, когда Степан Александрович и Соврищев протянули свои, оказалось, что философ намеревался лишь почесать себе переносицу. После этого он засунул обе руки в карман и погрузился в кресло. Лососинов сел в другое кресло, стоявшее у боковой стенки письменного стола, так осторожно, точно садился на раскаленную жаровню; Соврищев же, не видя вблизи подходящей мебели, сел на пуф, стоявший в некотором отдалении.

Ансельмий Петров молча открыл ящик с папиросами, молча закурил одну, пустил облако дыма прямо в недоумевающее лицо Гомера и, откинувшись на спинку кресла, закрыл глаза.

После минуты жуткого молчания Степан Александрович заговорил. Сначала он стал говорить о древнем искусстве вообще, упомянул о Гомере, Фидии, коснулся Сафо и выразил свое восхищение перед Алкеем. Потом заговорил он о благотворном влиянии древнего искусства на итальянское, сослался на Зелинского и присовокупил, что и Ансельмий Петров сыграл в области изучения древности великую и славную роль (при этих словах знаменитый писатель на секунду приоткрыл один глаз, но молчания и неподвижности не нарушил). Далее Лососинов заговорил о возрождении, указал на футуризм как на ложный путь, ехидно уколол Маринетти, упомянул о подражании древним и наконец заговорил об Академии по классическому искусству, причем от волнения сбился и вместо того, чтобы сказать: "Мы, основатели Академии классических наук" сказал: "Мы, основатели Академии наук". Далее, все больше и больше воодушевляясь, Степан Александрович заговорил о гибкости души русского человека. Смущения его как не бывало, он протянул даже руку к папиросному ящику, но Ансельмий Петров, чуть приоткрыв глаза, переставил его на самый отдаленный угол письменного стола. Наконец, заметно стало, что гениальный искатель высказал все, что больше объяснять нечего. Он еще раз упомянул о Праксителе, о Пиндаре и наконец умолк, вопросительно глядя на сидевшую перед ним живую совокупность портретов великих людей всех времен и народов. Ансельмий Петров продолжал сидеть неподвижно с закрытыми глазами. Соврищев, тихонько встав с своего пуфа, подмигнул Лососинову, давая понять, что он подозревает, не заснул ли удивительный человек, и, выдернув из визитки конский волос, к ужасу Степана Александровича, возымел намерение пощекотать нос спящего. Но Ансельмий Петров открыл оба глаза и так внезапно, что Пантюша Соврищев сел мимо пуфа, а Степан Александрович икнул во все горло.

- А сколько вы будете платить за лекцию? - спросил мудрец резким голосом, который можно было принять за крик павлина.

Лососинов растерялся. Он не ожидал такого вопроса.

- А сколько вы пожелаете? - пробормотал он, машинально щупая карман.

- Двадцать пять рублей час, для цикловых лекций скидка десять процентов.

- Хорошо, мы согласны, - отвечал Степан Александрович, оправившись.

- Адрес?

- Мы еще точно не выяснили… Мы вам позвоним по телефону.

- Вы ведь нам продиктуете свой телефон? - спросил Соврищев, чтобы проявить свое участие в этом деле, но Лососинов строго поглядел на друга, благоразумию коего не доверял.

- А когда бы вы могли начать? - спросил он.

- Послезавтра от десяти до одиннадцати первая лекция. Но я беру вперед за десять.

Лососинов сперва побледнел, потом покраснел, потом полез в карман.

- Боюсь, в данную минуту не найдется такой суммы, - пробормотал он, - у тебя нет?

Вместе они набрали сто восемьдесят три рубля шестьдесят четыре копейки, каковую сумму и вручили поэту.

- Остальные шестьдесят шесть рублей тридцать шесть копеек можете прислать завтра утром, - сказал тот, пощелкав на счетах.

- А какую тему вы намерены… использовать? - уже совсем робко спросил Лососинов, вставая так осторожно, словно он опасался, не прилип ли он к креслу.

- Альфред де Виньи и его влияние на современное ему общество.

Великий писатель подошел к двери своего кабинета, распахнул ее и молча посмотрел на стену сквозь своих посетителей.

Крадучись, стараясь не шуметь, словно боясь спугнуть невидимую музу, вышли они из обители вдохновения и мудрости. Только попав в переднюю, Степан Александрович настолько оправился, что смог посмотреть на себя в зеркало. Лицо его было бледно и глаза блестели как две звезды. Когда он выходил на лестницу, сзади него раздался звук, который производят в отверстии ванны последние капли спускаемой воды. Мгновенно вслед за этим послышался глухой удар, как бы при выколачивании мебели, и Соврищев так стремительно вылетел из двери, что оба они едва не скатились с лестницы.

- Что же мы предпримем теперь? - спросил Соврищев с некоторой робостью в голосе, когда они снова очутились в узких санках, лишь чудом сохраняющих равновесие. Степан Александрович ничего не ответил, и его вновь возобновившаяся икота на этот раз звучала подобно грому, не предвещавшему ничего доброго.

- Может быть, съездить еще к какому-нибудь профессору, - продолжал Соврищев, стараясь придать тону глубину и проникновенность, - вот только денег у нас не осталось.

В этот момент извозчик внезапно обернул свое извозчичье лицо к седокам, посмотрел на них с интересом и вдруг спросил:

- А что, барин, черт есть?

Вопрос этот был совершенно неожидан и поставил в тупик обоих филологов, не сильных к тому же в вопросах умозрительных.

- Черт, говорю, есть? - снова повторил извозчик.

- Как когда, - заметил Соврищев.

Лососинов вдруг опустил поднятый до этого времени воротник шубы, движением руки заставил умолкнуть своего спутника и сказал взволнованно:

- Черта нет… А есть бессмертные боги.

Извозчик с любопытством обернулся к нему.

- Какие же такие, барин, боги?

- Зевс олимпийский, громовержец, его же иногда называют Дий. Феб, или Аполлон, бог солнца и поэзии, Афродита, богиня любви, она же Киприда…

- Киприда? - переспросил извозчик. - Баба, значит?

- Да… женщина… Она не одна… Есть еще Гера, Гея, Гекуба… т. е. не Гекуба, нет, впрочем, Гекуба…

- Гм. Мудрено что-то… - извозчик был как будто не вполне удовлетворен. - Черт-то есть али нет? - спросил он снова.

- Черта, собственно говоря, нет, но есть боги, благожелательные к человеку, а есть неблагожелательные.

- Нет, это ты, барин, все не то говоришь, - после некоторого раздумья произнес извозчик, - черт есть… это я тебе откровенно говорю.

Он обернулся совсем к своим седокам.

- Я его, черта-то, вчерась катал, не к ночи будь помянут. - Сказав так, извозчик внезапно встал, хлестнул раза три лошадь по животу и по обоим бокам, затем сел и, не обращая на нее больше никакого внимания, повернувшись к Степану Александровичу, начал рассказывать.

- Нанял меня вчера на Покровке барин, такой из себя ласковый, в шапочке… "Вы, говорит, извозчик, свободны?" - "Свободен, говорю, пожалуйте". - "Сколько вы, говорит, с меня возьмете на Плющиху?.." Я-то вежливых господ не больно обожаю… коли вежлив, стало быть, денег мало, куражиться не с чего… Только этот, вижу, не из таких… "Пожалуйте, говорю, ваше сиятельство, чай, не обидите бедного человека". - "Нет, уж вы, говорит, лучше скажите…" - "Целковый, говорю, дадите и ладно". Сел, хуч бы что… Я ему полость застегнуть хотел… "Не беспокойтесь, говорит, извозчик, я сам…" Ну, сам так сам… "Вы, говорит, и так трудитесь в поте лица, а я, говорит, у родителей на иждивении… Мне, говорит, вам помогать надо… Вы, говорит, рабочий, а я буржуаз…" Я ухо востро… Коли про рабочих заговорил - шабаш, не заплатит… Много я таких перевозил… Я ему эдак осторожно говорю: "Ежели, говорю, барин, есть у вас деньги и слава богу… Побольше на извозчиках катайтесь…" - "Я и то, говорит, катаюсь", - а у самого на глазах слезы… "Мы, говорит, с вами, извозчик, оба люди, значит, равны, говорит, а вот вы бедный, а я богатый… И так это мне, говорит, обидно…" Вижу, малый лапшистый. "Чего, говорю, обижаться… Прибавьте двугривенный да и ладно…" - "Я вам, говорит, извозчик, тридцать копеек прибавлю…" - "Спасибо, говорю, ваше сиятельство, наградили бедного человека…" Помолчал он да вдруг и говорит. "Вы, говорит, извозчик, меня сиятельством не называйте… Я, говорит, за революцию стою и мне это очень неприятно…" Неприятно, не надо. Мое дело сторона… Только едем это мы мимо большущего дома на Арбате… "Остановитесь, говорит, тут на минутку, мне, говорит, тут к товарищу зайти надо… Я вам, говорит, за это еще прибавлю…" Подождем… Авось, думаю, через зады не сиганешь… Время вечернее, холодное… Метет вовсю… Глаза залепляет. Не заснуть бы только, думаю… И вдруг грезится мне родитель покойный… Подходит будто ко мне так со скорбью. "Не знал, говорит, Митрий, что ты черту душу продал…" - "Не продавал, говорю, души, это, говорю, вы, батюшка, меня напрасно…" А тот все головой качает… Только вот, слышу, сел мой барин в санки… Тронул я лошадь, подъезжаем к Смоленскому, я, значит, на Плющиху ловчусь, а он вдруг как крикнет: "Нешто я тебя на Плющиху нанимал, шут гороховый? Пошел по Сенной… Сволочь…" Я оглянулся - темень… Я и говорю: "Как же, говорю, вы, сударь, за революцию стоите, а так лаетесь", а он вдруг как гаркнет: "Это я-то за революцию стою", да как меня по уху раз… Обернулся я, а тут как раз к фонарю подъехали, - батюшки… Усища в три аршина… глазища выпучил… "Я, говорит, тебя за такие речи в каторгу закатаю…" Тут-то я и смекнул, кто меня на Покровке-то нанимал…

- Кто же? - спросил Лососинов.

- Известно кто - неумытый…

В это время оба собеседника посмотрели по сторонам и замерли от удивления… Кругом, тая во мраке, расстилалась, необъятная снежная равнина… Луна насмешливо улыбалась темной земле. Москвы как не бывало.

- Ишь ты, - пробормотал извозчик, - никак мы за Дорогомиловскую заставу выехали… Господи, твоя воля… Наваждение дьявольское.

- Чего ж ты смотрел?! - воскликнул Лососинов, приходя в крайнее раздражение. - Куда ты нас завез?..

Он посмотрел на своего спутника. Тот мирно спал, придав телу почти горизонтальное положение, и Степан Александрович с негодованием заметил, что шапки на нем не было.

Назад Дальше