* * *
Во второй половине восьмидесятых годов, непрерывно совершенствуя свою художественную систему, Чехов в то же время считает, что работа эта носит второстепенное значение, что она является лишь подготовкой к осуществлению главного дела его жизни - написанию романа. В 1888 году, рассказывая о работе над романом, о своих опасениях и дальнейших планах, он в заключение пишет: "Ведь если роман выйдет плох, то мое дело навсегда проиграно". Нет сомнения, в это время Чехов находился еще под гипнозом традиционного представления о возможностях большого и малого прозаических жанров, тех самых представлений, которые к этому времени уже были достаточно поколеблены его художественными открытиями. Однако в конце восьмидесятых годов гипноз этот рассеивается. Писатель охладевает к своему неоконченному роману и вскоре вовсе отказывается от дальнейшей над ним работы, а в 1889 году пишет: "Я думаю, что если бы мне прожить еще 40 лет и во все эти сорок лет читать, читать и читать и учиться писать талантливо, т. е. коротко, то через 40 лет я выпалил бы во всех вас из такой большой пушки, что задрожали бы небеса".
К мысли о романе и в связи с этим о радикальной перестройке своей художественной системы Чехов в девяностые годы не возвращается. Ее дальнейшее развитие шло уже без всякой оглядки на традиционное иерархическое представление о прозаических жанрах. Как показало время, своеобразная новаторская художественная система Чехова полностью оправдала себя, верно служа писателю при решении любых сложных творческих задач. Жизнеспособность чеховской художественной системы определялась прежде всего безграничными возможностями ее развития и обогащения, ее гибкой подвижностью. Обращаясь к новым, все более сложным проблемам современной действительности, Чехов каждый раз искал для очередного произведения новую художественную структуру, необходимую для решения данной, конкретной идейно-творческой задачи и неизменно находил ее.
Чеховская художественная система зиждется на ряде устойчивых принципов, которые и определяют ее неповторимое своеобразие. Однако и они непрерывно развивались и обогащались на протяжении всего творческого пути писателя.
Одним из таких устойчивых начал чеховской поэтики был принцип объективности. Уже в ранний период творчества писателя этот принцип означал требование трезвого, непредвзятого освещения явлений действительности, активно противостоял субъективистскому произволу и обывательскому благодушию. Вместе с тем, как мы видели, это было требование видимого авторского невмешательства, расчет на то, что недостающие в рассказе субъективные элементы читатель "подбавит сам". Примечательно то разъяснение, которое делал при этом Чехов. "Конечно, - писал он, - было бы приятно сочетать художество с проповедью, но для меня лично это чрезвычайно трудно и почти невозможно по условиям техники". Говоря об условиях техники, Чехов имеет в виду форму короткого рассказа, которая обязывает его, как он считает, "…все время… говорить и думать в… тоне и чувствовать в… духе" своих героев. Иначе, полагает Чехов, "…образы расплывутся и рассказ не будет так компактен, как надлежит быть всем коротеньким рассказам". Но ведь Чехов писал не только короткие рассказы. Его повести тоже были кратки. Принцип краткости, родившийся в процессе работы над рассказами "короче воробьиного носа", уже к концу восьмидесятых годов определяется как еще одна коренная особенность его поэтической системы. Неизменными оказываются в связи с этим и требования "техники". Мир, изображаемый Чеховым, все чаще предстает перед нами в восприятии персонажей. Опираясь на достижения Л. Н. Толстого, Чехов виртуозно использует этот метод, подчиняя его другим принципам своей поэтики. Прежде всего это помогает ему наиболее выпукло и зримо раскрыть внутренний мир персонажа, его умонастроение и душевное состояние. Вместе с тем Чехов полностью отходит от нейтральных описаний. Каждая зарисовка одухотворяется восприятием героя, становится содержательной и действенной, наполняется внутренней энергией психологической и философской выразительности.
Принцип краткости вынуждает Чехова неустанно искать новые экономные способы повествовательной техники. Уже в начале восьмидесятых годов он решительно пересматривает тургеневский метод пейзажной живописи, противопоставляя ему воспроизведение выразительных деталей пейзажа. Он убежден, что можно дать впечатляющую картину лунной ночи, упомянув лишь о том, как "…на мельничной плотине яркой звездочкой мелькало стеклышко от разбитой бутылки и покатилась шаром черная тень собаки или волка…" Чехов остается верен этому принципу пейзажной живописи до конца, однако с годами и она значительно усложняется, наполняется все более глубоким психологическим и философским содержанием.
Метод выделения выразительных деталей - "мелких частностей", оформившийся вначале как принцип пейзажной живописи, постепенно становится универсальным методом чеховского повествования, в том числе портретной живописи и даже сюжетного построения. Так построен, например, рассказ "Ионыч". Прослеживая жизнь своего героя, Чехов рассказывает нам, что вначале герой ходил в город пешком, потом у него появляется пара лошадей и кучер Пантелеймон в бархатной жилетке; в следующей главке мы узнаем, что он пополнел и уже ездит на тройке с бубенчиками. Удивительно ныразительная емкость этих деталей с особой силой проявляется в финале. "Когда он, - пишет Чехов, - пухлый, красный, едет на тройке с бубенчиками, и Пантелеймон, тоже пухлый и красный, с мясистым затылком сидит на козлах, протянув вперед прямые, точно деревянные, руки, и кричит встречным: "Прррава держи!", то картина бывает внушительная, к кажется, что едет не человек, а языческий бог". Какой большой силы обобщения достигал Чехов, используя детали, показывает и рассказ "Человек в футляре". Приверженность героя к разным чехольчикам, зонтикам, галошам приобретает в конечном счете символический характер не только для всего облика человека в футляре, но и для футлярного образа жизни в целом, всей действительности, где жизнь хотя и не запрещена циркулярно, но и не разрешена вполне.
Получает дальнейшее развитие и еще одна характерная особенность поэтики Чехова - сдержанность авторского повествования, - еще один признак видимого авторского невмешательства. Чехов особенно настойчиво формулирует это требование в период написания "Палаты № 6", утверждая, что чем спокойнее, чем холоднее рассказчик, тем сильнее получается впечатление. Та же "Палата № 6" показала, что контраст между драматизмом развивающихся событий и сдержанностью повествования в самом деле увеличивает выразительность и впечатляющую силу произведения. Этого правила Чехов придерживается и впредь. Чем страшнее сцены, тем сдержаннее тон повествования. Вот как рассказывает Чехов об убийстве Аксиньей младенца Никифора, сына Липы ("В овраге"):
"- Взяла мою землю, так вот же тебе!
Сказавши это, Аксинья схватила ковш с кипятком и плеснула на Никифора.
После этого послышался крик, какого еще никогда не слыхали в Уклееве, и не верилось, что небольшое, слабое существо, как Липа, может кричать так. И на дворе вокруг стало тихо. Аксинья прошла в дом молча, со своей прежней наивной улыбкой…"
Последовательное осуществление принципа видимого невмешательства в описываемые события, воспроизведение действительности глазами своих героев делало особенно острой и сложной основную задачу художника - доведение до сознания читателя авторского отношения к изображаемому.
Чехов и тут во многом остается верен себе до конца. В начале девятисотых годов он так же полагается на читателя, как и в начале восьмидесятых годов, как и прежде убежден, что недостающие в рассказе субъективные элементы читатель подбавит сам. Поэтому он и может позволить себе только-то приводившееся безэмоциональное, как бы протокольное описание убийства грудного ребенка. Он твердо рассчитывает, что читатель дополнит это описание теми естественными человеческими чувствами и эмоциями, которые неизбежно должно вызвать это чудовищное злодеяние. Старания писателя и сводились прежде всего к тому, чтобы предлагаемые обстоятельства до конца выявляли сущность человеческих конфликтов и характеров, делали эту оценку столь же очевидной, как и в приведенном случае.
Чехов и здесь оказывался верен принципам своей художественной системы, определившейся еще в начале восьмидесятых годов, - уметь различить острую конфликтную ситуацию в простейшей бытовой сценке, причем такую, которая четко выявляла бы как характеры персонажей, так и некую важную черту современной действительности. За годы творческого развития он научился в таких ситуациях улавливать наиболее существенные признаки противоречивой социальной действительности. Вот, например, случайная дорожная встреча сельской учительницы и местного помещика Ханова ("На подводе"). Она вызывает мысли о до времени состарившейся от непосильного неблагодарного труда учительнице, о странном помещике, также преждевременно угасающем, только от безделия, от своей пустой и бесцельной жизни. И вот кульминация рассуждений: "Жизнь устроена так, что вот он живет у себя в большой усадьбе один, она живет в глухой деревне одна, но почему-то даже мысль о том, что он и она могли бы быть близки и равны, кажется невозможной, нелепой. В сущности, вся жизнь устроена и человеческие отношения осложнились до такой степени непонятно, что, как подумаешь, делается жутко и замирает сердце".
Все тут типично по-чеховски - нет негодования, но есть явная апелляция к простым человеческим чувствам, которые и в этом случае должны дополнить недостающие субъективные элементы. Этому служат и все другие компоненты рассказа. Но кому принадлежат эти мысли? По логике повествования - учительнице. Ведь это рассказ о ее мыслях и переживаниях. Не трудно видеть, однако, что это не только, а иногда и не столько ее мысли, сколько мысли автора. Метод слияния мыслей и чувств героя и автора также непрерывно развивается и осложняется в зрелом творчестве Чехова.
Чем последовательнее изображается окружающий мир в восприятии героя, тем большее значение приобретает незаметная, но весьма последовательная корректировка этого восприятия, которая и подводит нас к тем глубоким выводам и суждениям, которые самим героям были бы недоступны или не могли бы быть выражены в нужной Чехову форме.
Усилению авторской активности в рамках кажущегося невмешательства писателя во многом способствует появление в творчестве Чехова героев нового типа, переоценивающих привычные ценности, утверждающих новый взгляд на жизнь. У Чехова никогда не было героев - рупоров авторских идей. Он всегда был рядом со своими героями и, что самое важное, - выше их, даже наиболее близких ему. И все же эти герои высказывали немало мыслей, совпадавших с убеждениями писателя. В этом случае у него была еще одна забота - так выстроить рассказ, избрать такую форму повествования, которая помогала бы читателю безошибочно улавливать эти мысли.
Новые герои вносили в чеховские произведения и элементы новой стилистики. В рамках сдержанного авторского повествования звучат теперь страстные обличительные монологи персонажей, а порой даже их своеобразные лозунги и призывы.
Так выявляется еще одна характернейшая черта сложившейся художественной системы Чехова. Как ни трудно было писателю совмещать "художество с проповедью", он научился этому. Видимое невмешательство, подчеркнутая сдержанность авторского повествования не мешали Чехову страстно утверждать свои идеалы, свои взгляды на жизнь, на ее прошлое, настоящее я будущее.
Великие художественные открытия Чехова, как мы видели, неотделимы от его времени. Сила Чехова определяется тем, что он уловил все обострявшийся протест простых русских людей против социальной действительности царской России. Мало того, сумел увидеть и показать его глубокую сущность - непримиримый конфликт человека с основами всего строя буржуазных отношений. Этим и определяется прежде всего всемирно-историческое значение его творчества.
Однако критика социальных, политических и нравственных основ господствующего строя неотделима у писателя от утверждения веры в человека, веры в законы "высшей разумной действительности", в грядущую победу идеалов социальной справедливости.
В начале девяностых годов в одном из своих писем Чехов рассказал, что именно, по его мнению, определяет непреходящее значение творчества великих писателей. "Вспомните, - говорил он, - что писатели, которых мы называем вечными… имеют один общий и весьма важный признак: они куда-то идут и Вас зовут туда же… Лучшие из них реальны и пишут жизнь такою, какая она есть, но оттого, что каждая строчка пропитана, как соком, сознанием цели, Вы, кроме жизни, какая есть, чувствуете еще ту жизнь, какая должна быть, и это пленяет Вас".
Эти строки Антон Павлович писал, думая о тех великих писателях, творения которых казались ему самому недосягаемым идеалом. Невозможно, однако, лучше сказать о самом Чехове, о непреходящем значении его художественного наследия.
М. Горький отметил эту особенность чеховского творчества еще при жизни писателя. По его мнению, сила Чехова определяется тем, что он "овладел своим представлением жизни и таким образом стал выше ее", умел освещать ее "с высшей точки зрения". В чем состояла эта точка зрения? Чехов мечтал о такой новой жизни, которая принесет полное социальное и духовное раскрепощение человека, о том времени, когда в человеке все будет прекрасно, - "и лицо, и одежда, и душа, и мысли", когда на просторе он сможет проявить "все свойства и особенности своего свободного духа".
Все это и делает Чехова нашим современником и соратником в борьбе за высокие идеалы коммунистического общества.
Но популярность Чехова растет не только в нашей стране. И чем глубже будут осознавать народы неизлечимые пороки буржуазного строя, чем шире будет развиваться всемирная борьба за преобразование общества на новых началах, тем ближе, понятнее и дороже будет творчество Чехова людям всех континентов.
Г. БЕРДНИКОВ
Рассказы
Повести
Смерть чиновника
В один прекрасный вечер не менее прекрасный экзекутор, Иван Дмитрич Червяков, сидел во втором ряду кресел и глядел в бинокль на "Корневильские колокола". Он глядел и чувствовал себя наверху блаженства. Но вдруг… В рассказах часто встречается это "но вдруг". Авторы правы: жизнь так полна внезапностей! Но вдруг лицо его поморщилось, глаза подкатились, дыхание остановилось… он отвел от глаз бинокль, нагнулся и… апчхи!!! Чихнул, как видите. Чихать никому и нигде не возбраняется. Чихают и мужики, и полицеймейстеры, и иногда даже и тайные советники. Все чихают. Червяков нисколько не сконфузился, утерся платочком и, как вежливый человек, поглядел вокруг себя: не обеспокоил ли он кого-нибудь своим чиханьем? Но тут уж пришлось сконфузиться. Он увидел, что старичок, сидевший впереди него, в первом ряду кресел, старательно вытирал свою лысину и шею перчаткой и бормотал что-то. В старичке Червяков узнал статского генерала Бризжалова, служащего по ведомству путей сообщения.
"Я его обрызгал! - подумал Червяков. - Не мой начальник, чужой, но все-таки неловко. Извиниться надо".
Червяков кашлянул, подался туловищем вперед и зашептал генералу на ухо:
- Извините, ваше-ство, я вас обрызгал… я нечаянно…
- Ничего, ничего…
- Ради бога, извините. Я ведь… я не желал!
- Ах, сидите, пожалуйста! Дайте слушать!
Червяков сконфузился, глупо улыбнулся и начал глядеть на сцепу. Глядел он, но уж блаженства больше не чувствовал. Его начало помучивать беспокойство. В антракте он подошел к Бризжалову, походил возле него и, поборовши робость, пробормотал:
- Я вас обрызгал, ваше-ство… Простите… Я ведь… не то чтобы…
- Ах, полноте… Я уж забыл, а вы все о том же! - сказал генерал и нетерпеливо шевельнул нижней губой.
"Забыл, а у самого ехидство в глазах, - подумал Червяков, подозрительно поглядывая на генерала. - И говорить не хочет. Надо бы ему объяснить, что я вовсе не желал… что это закон природы, а то подумает, что я плюнуть хотел. Теперь не подумает, так после подумает!.."
Придя домой, Червяков рассказал жене о своем невежестве. Жена, как показалось ему, слишком легкомысленно отнеслась к происшедшему; она только испугалась, а потом, когда узнала, что Бризжалов "чужой", успокоилась.
- А все-таки ты сходи, извинись, - сказала она. - Подумает, что ты себя в публике держать не умеешь!
- То-то вот и есть! Я извинялся, да он как-то странно… Ни одного слова путного не сказал. Да и некогда было разговаривать.
На другой день Червяков надел новый вицмундир, подстригся и пошел к Бризжалову объяснить… Войдя в приемную генерала, он увидел там много просителей, а между просителями и самого генерала, который уже начал прием прошений. Опросив несколько просителей, генерал поднял глаза и на Червякова.
- Вчера в "Аркадии", ежели припомните, ваше-ство, - начал докладывать экзекутор, - я чихнул-с и… нечаянно обрызгал… Изв…
- Какие пустяки… Бог знает что! Вам что угодно? - обратился генерал к следующему просителю.
"Говорить не хочет! - подумал Червяков, бледнея. - Сердится, значит… Нет, этого нельзя так оставить… Я ему объясню…"
Когда генерал кончил беседу с последним просителем и направился во внутренние апартаменты, Червяков, шагнул за ним и забормотал:
- Ваше-ство! Ежели я осмеливаюсь беспокоить ваше-ство, то именно из чувства, могу сказать, раскаяния!.. Не нарочно, сами изволите знать-с!
Генерал состроил плаксивое лицо и махнул рукой.
- Да вы просто смеетесь, милостисдарь! - сказал он, скрываясь за дверью.?
"Какие же тут насмешки - подумал Червяков. - Вовсе тут нет никаких насмешек! Генерал, а не может понять! Когда так, не стану же я больше извиняться перед этим фанфароном! Черт с ним! Напишу ему письмо, а ходить не стану! Ей-богу, не стану!"
Так думал Червяков, идя домой. Письма генералу он не написал. Думал, думал, и никак не выдумал этого письма. Пришлось на другой день идти самому объяснять.
- Я вчера приходил беспокоить ваше-ство, - забормотал он, когда генерал поднял на него вопрошающие глаза, - не для того, чтобы смеяться, как вы изволили сказать. Я извинялся за то, что, чихая, брызнул-с… а смеяться я и не думал. Смею ли я смеяться? Ежели мы будем смеяться, так никакого тогда, значит, и уважения к персонам… не будет…
- Пошел вон!! - гаркнул вдруг посиневший и затрясшийся генерал.
- Что-с? - спросил шепотом Червяков, млея от ужаса.
- Пошел вон!! - повторил генерал, затопав ногами.
В животе у Червякова что-то оторвалось. Ничего не видя, ничего не слыша, он попятился к двери, вышел на улицу и поплелся… Придя машинально домой, не снимая вицмундира, он лег на диван и… помер.
1883