- Только не старайся удивить меня парадоксами, - ответил Женя, - я не вижу в твоих словах никакого парадокса. Тем более что ты, как я догадываюсь, выходишь за сферу градостроительства.
- Все дело в том, - сказал я, - все дело, наверное, в том, что городок, его исторические кладбища, где похоронены мои предки, для меня совсем не история…
- Продолжай дальше: здесь все живо, пульсирует, кровит даже. История как раз не кладбище, не прах… фу, гадкий ты тип, вынуждаешь меня философствовать. - Он засмеялся, собрал тарелки и стаканы и отнес в кафе. - Ну, двинули! То-то и хорошо, - без всякого перехода взялся он за свое, - то-то и хорошо, что у нас неодинаковое отношение к городку. Кому-то надо иметь право и основания для того, чтобы ниспровергать его глухоманные привычки.
- Я не гожусь в ниспровергатели. Я, пожалуй, просто из тех, кого привлекают места еще пустынные…
- Я терпеть не могу неоспоримости этой формулы: романтики, первопроходцы рвутся в места необжитые и так далее. Все и верно, и между тем тут есть некое вранье. Я убежден: люди всегда тянутся к местам, где уже что-то было! В этом чувстве, милый мой, индивидуальном и коллективном, таится огромная созидательная сила. Прошлое таких мест не балласт, а стимул к постоянному обновлению.
- Стимул к обновлению? Но таким, как я, вообще жителям городка, надо пройти через отрицание.
Женя ухмыльнулся:
- Только помня, что пустота между отрицанием и приятием опасна.
- Опасна, - согласился я.
- Тут ходит по властям один потешный старик, Якубов, что ли, его фамилия. Так он предлагает собрать на каком-нибудь клочке города старые деревянные дома с утварью, идея в наши дни известная и горячо поддерживаемая. Но весь фокус в его подходе. Он предлагает некие свидетельства мрачного прошлого, некое хмурое назидание потомкам. Даже экспозиция по этнографии татар должна выглядеть чем-то устрашающим или хотя бы смешным. Ну, а гордостью должна стать его собственная экспозиция, в которой торжествует технизация городка: он сам когда-то фантазировал с парусными колесницами, делал планеры, был летчиком или планеристом. Словом, все это и должно стать основой музея, то есть музей должен начинаться не с останков мамонта, найденных в ближайшем овраге, и не с берцовой кости сармата-воина, а с его парусных колесниц. Тоже любопытно. Правда, все это похоже на памятник себе. Уж если у тебя чешутся руки, - сказал Женя, - вот о чем ты должен писать.
- Я, пожалуй, тоже похож на твоего нового знакомого, - ответил я. - Я не хочу писать о древностях и тем более не смогу, наверно, быть их хранителем. Вот почему я таскаюсь с Салтыковым по каждому метру, изрытому скреперами и бульдозерами, и стараюсь написать о новизне. Моей душе, Женя, не хватает новизны.
- С тобой трудно спорить, - сказал он. - Ты дитя природы, к счастью, вполне образованное.
Якуб, которого по ошибке Женя назвал Якубовым, был моим отцом, от которого мама увезла меня еще во младенчестве. Я жил в Челябинске, отчима называл папой, но мои связи с отцом не прерывались - каждое лето, я ездил в городок и принимал его попечительство, пока наконец, уже почти взрослым, не бежал от него. Он был для меня… в ряду других родственников, такой же близкий, такой же любимый, но не больше, чем, например, мой дедушка или моя бабушка.
Городок вспоминался мне всегда. Неожиданно и порывисто, исподволь и мягко возникал он в моей памяти и в детстве, и в зрелом возрасте. Бывало, иду я тихим майским утром, теплым, первородным в мягкой дреме переулка, - и померещится улочка, одна из тех, в чьих зеленых росистых чашах вскипает и клубится солнце; и дедушка ведет лошадь на водопой, погружаясь вместе с нею в пенистый надбережный туман, его прямую спину облегает синяя, изрядно выцветшая рубаха, ретивый утренний ветерок раздувает ее вокруг коричневой жилистой шеи…
Когда я приехал в городок, еще в начале строительства, меня встречал на вокзале отец, уж не знаю кем предупрежденный о моем приезде. Его поджарая, облаченная в подбористый защитный китель фигура выражала энергичное ожидание; он, казалось, был впаян в бетонку подошвами своих яловых сапог, неистово сверкающих выпяченными на икрах голенищами. Он колченого устремился ко мне. Ветерок на перроне был насыщен исступленными запахами дороги - новоявленной свежестью молодой травы, запыленной по бокам пути, и тепловатой смачной терпкостью гари. Точно дальний путь, а не три часа пригородным поездом проехал я. Встреча взволновала меня.
С пригорка открывался городок. Он всходил, он точно всходил из тех зерен, маленьких его черточек и звуков, которые долго лежали в уюте и тепле моей памяти!
- Конечно, конечно, ты не мог не приехать! - говорил отец с пафосом. - Ты должен запечатлеть этот революционный размах, это обновление!.. - Всем своим видом он внушал, что настал наконец-то и его час, хотя уж и силы, и время его ушли невозвратно.
Он тогда уже высказал мне идею собрания заповедных домов, но я не придал значения смыслу его необычайной затеи.
- Ты дитя природы, - прервал мои воспоминания Женя, - но в этом есть свой положительный смысл. Знаешь, я много ходил по здешним старожилам, много записал… Над городком витают саги о маленьких людях, которых, как цыплят, варили и жарили, а они упорствовали в неодолимом желании жить. В здешнем народе такой запас здорового оптимизма, которого, может быть, не хватает иным рафинированным интеллигентам.
- Не так-то уж много мы видели с тобой в жизни рафинированных интеллигентов.
- Не смею спорить, - рассеянно произнес Женя, но мысли его были заняты чем-то другим. Через минуту он повторил: - Над городком витают саги. Боже мои, я хотел бы послушать сагу, в которой пусть хоть намеком сказалось бы о каком-нибудь моем предке! Но я свою родословную веду от командира индустрии, попавшего в водоворот жизни из детского приюта. Может быть, дети мои будут счастливей.
Часть первая
1
Он, говорят, прибыл в Маленький Город с караваном бухарцев.
Представьте себе широкую понурую дорогу, на ней - покачивающуюся линию верблюдов с тучными вьюками на горбах и чалму караванбаши - белый свет маяка в непогоде пыли и зноя, - а где-то на задворках этого поезда едущего на вдрызг разбитой колымаге Хемета с женой и малолетним сыном среди рваного тряпья и вороха закисающей травы. Со своей колымаги взирал он сквозь тучи пыли на блеск минаретов и крестов Маленького Города.
Непонятно только, почему с восточной стороны въезжал он в городочек ярким майским днем. Скорее всего, безрассудство двинуло его в Индию, ну не в Индию, так в Ташкент, по крайней мере. И, может быть, его, помирающего с голоду, шалеющего от зноя солончаков, подобрали караванщики и взяли с собой в Маленький Город.
Вместе с караванщиками он обосновался на Меновом дворе, устроив под разбитой колымагой некое обиталище для своей семьи. А сам шнырял возле шатров, забредал на городскую площадь, а по вечерам, следуя призывам муэдзинов, шел в мечеть - в таких мечетях, роскошь которых ему и не снилась, он наверняка молился сладко, если, конечно, не засыпал от дневной усталости и его не выбрасывали вон как богохульника.
Но чаще он торчал на конном базаре. Он суетился возле коней, которых заарканивал пастушок и подводил к покупателям, а Хемет - наравне с достойными покупателями - смотрел коню в зубы, ощупывал бабки, а однажды, споря с барышником и не найдя лучших доводов убедить того в прекрасных качествах коня, вскочил на неоседланную полудикую лошадь и, лихо проскакав по кругу, подвел к пастушонку. С того разу, примеченный торговцами, он проминал застоявшихся полукровок, гарцевал на площади, горяча, возбуждая честной народ…
Два месяца провел он очарованным жителем ярмарки, не торговец и не покупатель, мучимый созерцанием редкостного великолепия. В один из августовских дней городочек затих, потускнел - снялись шатры, улетучилась пестрота халатов и шапок, на пепелище явились бродячие псы. И на пустом пространстве Менового двора Хемет остался один, точнее, с безмолвной женой и пискленком-сыном под колымагой, да еще высокий тощий верблюд стоял у колымаги, скорбно глядя в даль караванной дороги, по которой уходили его собратья. Этого одра оставили Хемету караванщики - то ли подарили, то ли он отдал за него последние гроши. Он остался на виду у всего города и, должно быть, каждую минуту чувствовал на себе - издалека, из-за реки, - любопытствующие, а то и опасливые взгляды горожан.
Однажды странная процессия остановилась у ворот самого богатого дома в Маленьком Городе - впереди Хемет в облезлой замасленной тюбетейке, в длинной домотканой рубахе, выпущенной на холщовые брюки, за ним - верблюд без узды, облепленный по бокам жесткими колючками, лениво жующий жвачку, а за верблюдом - жена Хемета, повязанная платком, в длинном, почти до пят, платье, босая; и с нею, держась за руку, - сынишка с больными глазами, с коростами на голом тощем тельце, тоже, как и мать, босой.
На парадное крыльцо вышел купец Яушев, хозяин не только Маленького Города и окрестья, а, возможно, всего огромного края, легшего от Уральских гор до Каспия.
- Может быть, эфенди, вам нужны работники? - спросил Хемет.
Яушев ответил, что ему не нужны работники.
- Но, может быть, эфенди, вам нужны стряпухи? - И Хемет, не обернувшись, а слегка только качнув головой назад, показал на жену. - Она хорошо умеет печь лаваши…
И тут Яушев рассмеялся. Он наверняка не забыл еще пищу бедняков - лаваши, ведь он не был потомственным купцом, скупщик тряпья, приказчик, сам не так давно выбившийся в купцы. Может, Хемет, зная это, и рассчитывал на некоторое взаимопонимание с могущественным Яушевым.
- Во всяком случае, эфенди, моя жена очень старательно печет лаваши, - сказал Хемет.
Купец ответил:
- Я бы взял твою жену стряпухой, если бы ты сам убрался подальше. Если и не из города, то хотя бы подальше от моего двора.
- Можете не беспокоиться, - спокойно согласился Хемет.
Жену его Яушев взял готовить пищу работникам, и закуточек для нее и мальчонки нашелся в купеческом дворе.
После долгих ежедневных блужданий по городу Хемет, говорят, приходил к воротам Яушева, но работники не пускали его во двор. Тогда он уходил за речку и, притулившись у облезлого бока верблюда, засыпал до утра, чтобы утром опять отправиться вдоль лабазов, затем обойти сенной и конный базары и завершить свои хождения у обжорных рядов за мисочкой супа из требухи.
А верблюд пропадал за речкой, в степи, и никто, конечно, его не трогал - кому нужна дохлая животина. Поговаривали, что Хемет связывал с верблюдом некоторые надежды, то есть пытался наскрести с него хоть фунтик шерсти и продать ее. Он даже надеялся, что старушка разродится верблюжонком и тот подрастет, и тогда уж можно будет счесывать с них шерсть и торговать.
Эти мысли были самые скромные из всех, что посещали его разгоряченную мечтами голову. Пример безродных отчаянных голов, кто мгновенно разбогател и чье богатство подымалось как на дрожжах, не давал ему покоя. Проходя по нескольку раз на дню мимо яушевского пассажа, он, конечно, вспоминал историю его возникновения: невидный купчишка, приехав в Маленький Город, попросил у отцов города участок земли, и те уступили ему самый захудалый, заболоченный - к нему не подступал ни один из домиков городочка, и он был как остров, необитаемый и мрачный, среди веселого копошения жизни вокруг. Отцы города были уверены, что не только торговый дом, а и легкую избенку там не поставить. Но Яушев поставил-таки трехэтажную махину.
А гостиница Башкирова - с балконами, узорами по каменным стенам, номерами с глубокими альковами, рестораном, - гостиница была, наверное, как бельмо на печальном, жадном глазу бродяжки Хемета, Башкиров и не думал никогда строить гостиницу, но однажды на ярмарке в Ирбите он пылко поспорил с купцами, утверждая, что в Маленьком Городе есть биржевая гостиница, и расписал ее точь-в-точь такою, какая она стоит сейчас. Вернувшись в город, он за год отгрохал шикарное сооружение.
А кем он был, тот Башкиров? Ловкач, с кустарного производства дегтя начавший восхождение на вершину, на которой пребывал теперь!
В тот год грянула на городочек холера из Китая, и Яушев запретил своей челяди покидать двор, чтобы не пустить во владения заразу. Хемет, таким образом, лишился редких свиданий с женой и сынишкой, во время которых жена могла ему сунуть сверточек с лавашами (она, говорят, и во время холеры ухитрялась бросать через забор свертки со снедью, и старым горожанам до сих пор будто бы помнится ее кроткий голос из глубины двора: "Хемет, взял ли ты лаваши?"), и он все бродил по широким, могильно затихшим улицам и слободам. Одежда истлела на нем, от скудной еды он отощал еще более и видом был совсем нищий. Ночевал он по-прежнему под боком у своего верблюда на заречной стороне.
Пожары часто случались в городке: горели ночлежные и публичные дома, трижды горел дом священника Сперанского. И Хемет поднимался, переходил речку, на ходу ополаскивая сонное лицо, и направлялся на свет зарева. Белым днем он вряд ли особо отличался от прочих зевак на пожаре, но в холерном безлюдье ночных улиц его заприметили быстро, и вскоре по городку поползли слухи о зловещей фигуре бродяжки-поджигателя. Да и резонно: на широкой, ярко освещенной площади стоял он так близко от огромного, обжигающего зноем костра, что искры впивались в лохмотья одежи и лохмотья дымились, а Хемет только щурился от жара - пристрастному человеку могло показаться, что он смеется от злорадства.
А однажды на такой пожар приплелся за Хеметом его одр, и тень верблюда пересекала улицу наискось, зловещая, уродливая тень, которая уже одна могла внушить страх даже не очень трусливому обывателю - так что и благодаря одру он особенно запомнился горожанам.
А Хемет, наблюдая пожары, был бесстрастен к окружающему. Трудно сказать, что именно испытывал он, видя уничтожение чужого богатства, вряд ли просто радость от того, что кто-то лишается имущества и на ступеньку ли, на полступеньки сходит к нему, не имеющему ничего. Скорее всего он думал о другом: он наверняка знал о том, что священник Сперанский, имея пятьсот рублей, заложил на эти деньги фундамент под большой дом и взял под недвижимое имущество в банке кредит в тысячу рублей и выстроил первый этаж; затем в другом банке под первый этаж взял уже две тысячи, вернул первому банку долг и на оставшиеся деньги достроил второй этаж, а потом застраховал дом на большую сумму и поджег его. Говорят, он трижды поджигал свой дом, и все три пожара видел Хемет.
Так вот Хемет скорее всего думал об изворотливости людей, умеющих добывать богатства, и, возможно, ему мерещился иной пожар, а может быть, не пожар, а что-то другое, что светилось ему в огромном огне, и он не просто щурился, а и вправду смеялся, воображая ту, иную картину.
Ну, стали поговаривать о нем как о поджигателе. Почему бы самому Сперанскому не пустить слушок, или страховому агенту, получившему взятку, или брандмейстеру, тоже не обойденному. Так что все это для Хемета могло плохо кончиться. Но произошел один необыкновенный случай.
После обычных хождений по городу Хемет спал мертвецким сном у забора - уж неизвестно, почему не пошел он под теплый бок своего дряхлого верблюда, - а проходившие на рассвете санитары (они подбирали трупы умерших от холеры) положили его в гроб и уже стали заливать известью, чтобы потом заколотить крышку и унести на кладбище. И тут он проснулся и поднялся, как привидение, как воскресший из мертвых, с лихорадочными глазами на тонком, изможденном лице, вывоженный в известке. Санитары, побросав свои орудия, разбежались, а он спокойно перешагнул через край гроба, некоторое время еще стоял, снимая ладонями жидкую известь с одежи, отплевываясь, но не кляня санитаров, затем пошел на противоположный берег, досыпать под боком у своего одра.
В ту ночь, когда он спал под забором, над городом прошла яркая звезда с большим огненным хвостом, медленно проплыла по небосводу и скрылась во мгле степного неба. Это была комета, ее ждали, и обыватели говорили о божьем возмездии, о светопреставлении. И вот в ночь божьего знамения некий бродяжка, юродивый, вернулся, считай, из могилы. Внезапный курьез обернулся для Хемета удачей. Сам он, впрочем, едва ли догадывался о висевшей над его головой беде…
Однажды Хемет исчез из городка. Будто бы видели ранним утром, как верхом на верблюде уезжал он караванной дорогой. Куда - никто не знал, приятелей у него не было, так что не с кем ему было делиться планами, а с женой он и не общался почти, если не считать редких встреч, во время которых она успевала только сунуть ему в руки лепешки.
Но летом, когда начали созревать хлеба, кто-то из горожан увидел его среди черкесов, объездчиков помещичьих угодий, километров за семьдесят от городка. В черкесской одеже, на прекрасном коне, помолодевший, он ехал вдоль поля и даже среди молодцов-черкесов выделялся статью и лихостью. Многие вспомнили тогда, как минувшей весной на ярмарке садился он на полудиких скакунов и джигитовал на площади, вспомнили восхищение в его глазах, и жадность, и обожание, с каким смотрел он на коней. И решили, что теперь-то странный бродяжка нашел то, что искал.
Но прежде чем успели о нем забыть, он вернулся в Маленький Город. Даже то непродолжительное время, которое он провел в объездчиках, сделало его походку особенной, колеблющейся, будто шаги по земле стали обременительны ему. Но печать разочарования, почти тоски, лежала на его задумчивом лице.
Опять он маялся, бродя по городочку, ночуя где придется, кормясь тем, что бог пошлет, пока не связался с башибузуками.
Однажды они угнали у казахов табунок коней и пригнали во двор к женщине по прозвищу Чулак (Колчерукая), которая одиноко и угрюмо жила за рекой. А оттуда, переждав погоню и поиски, они отправились ночкой потемней на север - к Екатеринбургу, дальше - к Тюмени и Тобольску, где кони были еще дороже. В дороге жеребой кобылице приспело время рожать. Самое разумное в их положении было - оставить лошадь с бременем и продолжать путь. Так все и порешили, но Хемет! - он взмолился, чтобы главарь не приневоливал его к дальнейшей дороге, клялся, что не выдаст их и не потребует своей доли, но чтобы ему остался жеребеночек - вот и все, чего он хотел.
И он остался. В овражке под покровом ночи он с истинными замашками искусного ветеринара помог кобыле разродиться. Обессиленная гоньбой, преждевременным разрешением от бремени, кобыла испустила дух. А Хемет взвалил на загорбок жеребенка, шел всю оставшуюся ночь и на рассвете очутился у ворот Чулак.
С того дня он поселился во дворике у Колчерукой и всецело занялся жеребенком. Он кормил несмышленыша козьим молоком, мучной болтушкой, подсовывая к его губам пальцы, обмакнутые в хлебово; проращивал зерно и юными стебельками кормил жеребенка. А когда тот занедужил, колдовал над лекарствами, растирал в порошок стручковый перец и табак, мешал с дегтем и мазал опухоли на тельце малыша.
Забот у него хватало. Колчерукая делала брынзу и продавала ее на городском базаре, но это скорее всего для видимости, а вообще она сбывала кой-какой товарец, добытый башибузуками. Так вот Хемет платил ей за кров тем, что носил на базар круги брынзы и наверняка тот темный товарец. Вряд ли угрызения совести мучили его, ему все равно было - брынзу ли продавать или бешметы с убитых путников, лишь бы Колчерукая не прогнала его в один прекрасный день вместе с жеребенком.