Что дальше? Вот уже год он жил той жизнью, о которой мечтал: сам распоряжался собой, в его власти была усадьба, автомобиль и десяток велосипедов, парнишки и девчонки смотрели на него как на своего предводителя и кумира. Но вот он сделал колесницу, сел и поехал… Что дальше?
Он вышел на крыльцо. Долгий светоносный день клонился к закату, и тихо, тихо было на дворе. Он медленно сошел по ступеням и вышел за ворота. До темноты ходил по улицам, отвечая кому-то на приветствия, но не задерживаясь ни с кем, потом вернулся в комнату и уснул крепким сном. Открыв глаза, он не удивился, что спал в этой комнате, предназначенной, казалось, только для плодоносных бдений, медленно поднялся и вышел на двор.
Наблюдая пролетающую в темном небе звездную стаю, не слыша ни звука в глубокой ночи, он постоял так, пока не почувствовал озноб. Он вернулся в комнату и сел за стол. Придвинув бумагу, обмакнул перо в чернильницу и написал:
"Полночь. По темному небу идут темные облака. Но быстрее их летят звездные стаи. Ни звука. Я сижу и пишу тебе, Айя…"
Он помедлил, улыбнулся тихой, открытой улыбкой уединенного счастливца и продолжал писать:
"Айя, я так давно о тебе думаю…"
Он закончил письмо и, не перечитав его, поспешно вложил в конверт и заклеил.
Он выбежал на улицу. Прохлада росы вторгалась в густой, теплый со дня воздух. Где-то в глубине улицы слышался цокот копыт (наряд милиции объезжает город). Он остановился у палисадника, помедлил, затем, едва коснувшись рукой оградки, легко перемахнул через нее и влетел в гущу акаций. Исколотый, обсыпанный росой, он пробрался к крайнему окошку и сунул конверт в щель между рамами.
Ему не хотелось домой, он вернулся туда, где написалось это удивительное письмо. Он сдернул с гвоздя плащ, висевший тут с весны, завернулся в него, лег на диван и уснул блаженно.
Утром услышал во дворе удары по мячу, голоса ребят и подумал: она там! Выглянул в окно - там играли парни. Он не вышел к ним, а парни вскоре разбежались, чтобы поспеть на работу. Ему предстоял долгий, долгий день ожидания. Да, ждать и, когда она придет вечером, отвести ее от подруг и сказать, что теперь она вольна поступить с ним как ей захочется.
И вот пришел вечер.
Все это время, пока они играли, он просидел на веранде. Уже начало темнеть, и девушки то и дело теряли мяч, с досадой вопили, но еще яростнее продолжали играть. Будь это вчера еще, он бы крикнул: эй, шантрапа, дуйте-ка домой! Он терпеливо просидел до той минуты, пока они не стали расходиться. Тогда он спустился с веранды и тоже пошел к воротам, сжав губы, насупившись, - вид у него, наверное, был слишком суровый, так что ее подружки поспешно выскользнули за ворота. Он заступил ей дорогу и сказал, прямо глядя в ее разгоряченное лицо:
- Вы прочитали мое письмо?
- Да, - ответила она. - Откуда вы знаете мое имя?
Он растерялся, потому что, во-первых, не знал по имени ни одну из них, а во-вторых, ему казалось, что он всегда знал, как ее зовут.
- Я всегда знал, - так он и ответил.
- Знали, а всегда кричали: чернушка… - Она смотрела в промежуток между ним и стояком ворот, как бы нацеливаясь пробежать. Девчонки на улице еще ждали ее.
- Чернушка? - переспросил он, почти ужасаясь. Ведь чернушка - это не черненькая, не чернавочка. "Неужели я так называл ее, так грубо?" - подумал он, забывая, как орал мимоходом: "Эй, коротконожка, прыгай выше!" - или - ей: "Чернушка, тебе лучше велосипедом заняться!"
- Да, чернушка, - с грустью повторила она, И вдруг хмуро, приказательно сказала: - Ну, говорите скорей!
Что бы ему сказать запросто: "Пойдем погуляем", он сказал голосом грубым, непререкаемым, означающим бурю и натиск:
- Выходи за меня замуж!
Он увидел веселый и злорадный блеск в ее глазах.
- А это как отец посмотрит.
"Хорошо, я спрошу отца. Я готов. Но уж тогда, если он согласится, не вздумай юлить", - он уж готов был, кажется, произнести это. Но она повела рукой, он ступил в сторону, и вышла за ворота. Смех девушек затихал в глухоте пыльной сумеречной улицы, когда он сообразил, что она подразнила его: "А это как отец посмотрит".
Назавтра он опять сидел на веранде, и они бросали мяч через сетку, смеясь, споря, вопя от негодования или восторга, не обращая внимания, даже, наверно, не замечая его в тени глубокой веранды. Он не наблюдал игру, а просто сидел, рассеянно обратив взгляд в меркнущее небо, и глаза его - если бы кто посмотрел - казались бархатисты, спокойны, но зрачки были остры и пронзительны от внутреннего огня ожидания, неусыпной слежки, которую он вел не зрением, а слухом. Вот мяч запрыгал коротко: удар оземь - удар о ладонь, оземь - о ладонь. В голосах стихла напряженность, слышно было, как девушки снимают сетку, моются из кадки.
Когда их шаги и голоса приблизились, он поднялся. И тут услышал ее голос, слишком звонкий, чтобы предназначаться только для подружек:
- Великий Тутмос достиг Евфрата! - и подружки рассмеялись громко.
Он резкими шагами прошел веранду, перепрыгнул через все ступени низкого крыльца и настиг ее в тот момент, когда она была у ворот.
- Почему вы смеялись?
- Девчонкам стало смешно, когда я вспомнила вдруг Тутмоса Третьего, - ответила она. И крикнула на улицу: - Ведь правда, девочки? - Но девчонок и след простыл.
- А кто этот… Тутмос? - спросил он резко. - Кто?
- Фараон, - ответила она. - Когда он с войском вышел к Евфрату, то послал гонца с вестью. И гонец отправился на колеснице с парусом…
Он крепко взял ее за руки и дернул к себе - хотел видеть, что у нее в глазах, не каверза ли, не яд ли насмешки? Он только увидел, что они влажны от обиды, - и отпустил руки.
- А ты не врешь? - сказал он. - Это правда, что… - И тут он почувствовал, что ему все равно. И стало легче. Что дальше? Да ничего! Он сделал колесницу, проехался на ней, как тот гонец в древности. И все! - Если хочешь знать, - сказал он мягче, - то колесница меня ничуть не интересует.
- Как жалко, - сказала она искренно. - Я, конечно, не надеялась прокатиться…
На следующий день он взялся рубить и строгать мачту. И ребята, успевшие, видать, отвыкнуть от прежнего и удивленные тем, что он не зовет их, сами один за другим подходили к верстаку, а он весело гнал: "Ступайте, ступайте. Я сам". Работал он без прежнего ослепления и, может быть, впервые признавал, как это, в общем-то, приятно обонять запах свежего дерева, трогать его гладкость ладонью и видеть вскипающий бело-желтый веер стружек. На третий день мачта была готова, и он повез колесницу за город.
Когда она села в кабину и стала подтягивать шкоты, он увидел ее глаза, полные детского восторга, и рассмеялся мальчишеским смехом… Парус уплывал в далекое качание марева и казался уже одиноким облаком в жарком сухом небе. Он лег на бугре, заложив руки за голову, и улыбка не сходила с его лица.
Колесница была мила ему, как бумажный змей, который он не разучился еще делать и мог, кое-что вспомнив, блеснуть ловкостью и умением.
8
Она была дочь лошадника Хемета и помнила об этом всегда, а если бы вдруг забыла, то ей тут же и напомнили бы. Всегда, каждую минуту она как бы чувствовала у себя за спиной присутствие отца. И матери тоже. Да нет, никто не говорил ей: а вот, мол, дочка Хемета и Донии! - или еще что-нибудь в этом роде. Нет, просто каждый в городке знал, что она дочь Хемета. О других девчонках или ребятах могли и не знать, чей он, пока сам сынок или дочка, стесняясь или, наоборот, гордясь, не называл своего родителя - или горшечника Алчина, или скорняка Идията, или шапочника Нуруллу. А про нее знали.
Когда ей было восемь, десять, двенадцать и даже четырнадцать лет, то есть когда она ничего еще из себя не представляла, - понятно, что для окружающих она была лишь дочка Хемета и Донии, и больше ничего. Вот кто-то заговаривал, что в табеле у нее одни только "отл.", и слушатели понимающе кивали, как бы говоря: известно, ведь она дочь лошадника Хемета. Или кто-то отмечал ее красоту, и опять горожане кивали: дескать, понятное дело, она дочь Хемета, а он был не дурак и сумел отхватить в свое время красавицу, хотя, как известно… Но даже когда она отвадила от своих ворот оболтуса Харуна, и тут было сказано: это же дочь Хемета и его жены! - как будто сама по себе ничего она не значила.
В десять лет она умела шить, вязать и прясть и лет до двенадцати отдавалась этому делу увлеченно, безраздельно, но потом как бы враз остыла к девчоночьим интересам и стала вертеться возле отца, к великому его удовольствию. Она ездила с ним в поездки, умела запрягать и выпрягать коня, скакала верхом. Прохожие жались к заборам, ребятня отскакивала с дороги, когда она скоком возвращалась в город с прогулок по степи. Испуг и восторг были в глазах ребят.
- Экий башибузук, эта Хеметова дочка, - говорили старики и ничего больше не добавляли, как бы не желая определенно сказать: хорошо это или плохо.
А когда она шла рядом с матерью, сдержанная, почти стыдливая, в ситцевом голубом платье, с оборками на груди и на рукавах, в непорочно белых чулках и мягких остроносых чувяках, ребята - и вовсе сопливые, и те, у кого пушок синел над верхней губой, - восторженно уступали ей дорогу. Но это был иной восторг, смешанный с тоской, настраивающий их на черт знает какую воинственность. Бывало, они кричали от какого-то яростного чувства неприличные слова, чего никогда не осмелились бы крикнуть, когда она скакала на коне. Но она проходила, как бы наглухо отгороженная от всего нечистого и грубого, вся как бы объятая легким дымком свежести и неприкосновенности.
Эта братва, наверно, замечала, что выглядит она уверенней, горделивей и решительней, чем мать. Так это и было: ведь она, не смущенная предрассудками, бесстрашная перед любым проклятьем любого божества, сопровождала мать на собрание женщин - в мечеть или в клуб, как тут называть: мечеть уже бездействовала, но и клуб еще не был здесь открыт. Посредине зеленого мечетского двора на деревянном возвышении, обшитом малиновым крепом, учительница Кайбышева, в красной косынке, из-под которой выбивались коротко стриженные волосы, говорила речь. Под древним небом, над вековечной зеленью травы звучали непривычные слова, как бы тесня и смущая старые и обживая себе местечко среди них: индустриализация, трактор, соцделегатка, заем.
Сказав речь, учительница Кайбышева чуть отодвигалась от возвышения и приглашала выступить женщин. Те смущенно посмеивались, переминались с ноги на ногу и прикрывали лица платками, как бы вспомнив, что находятся вблизи храма. Учительница постукивала по трибуне карандашом, ей непременно хотелось, чтобы эти молчаливые женщины, ее единоплеменницы, заговорили с такой же легкостью и таким же бесстрашием, как она сама.
И как-то она глянула и увидела среди них свою бывшую ученицу и вроде поманила ее глазами, и Айя шагнула вперед, а колебание, а потом волна приглушенных голосов как бы вынесла ее прямо на середину двора. Ей казалось, что она говорит новые даже для нее самой слова, хотя говорила она то, чему училась в школе и в техникуме - о трудовом энтузиазме масс, о новой жизни, которая пришла в городок, и звонко, как бы впервые повторяла слова: индустриализация, заем, трактор, соцделегатка.
А когда шла на свое место, женщины почему-то не на нее глядели, а на мать, и та прикрывала лицо платком, опускала на заблестевшие глаза длинные, все еще не лишенные прелести ресницы… смущалась, гордилась или боялась чего-то неизвестного?
С некоторых пор ее стал преследовать маклер Харун. Он прогуливался возле ее дома, но вряд ли она замечала, что кто-то там прогуливается в щегольском каляпуше на яйцеобразной голове, в жилетке и хромовых сапогах гармошкой. Он, как бы удивившись такой слепоте, расстарался еще более и проехался мимо ее дома на дрожках. Упряжку он одолжил у соседа, слободского извозчика, но ведь в конце концов мог ведь сказать, что это его собственный конь и собственные дрожки.
Конечно, куда проще было бы встретиться с ней на посиделках, которые устраивались у какой-нибудь старухи в слободе, но ведь туда она не ходок. А на вечерах в педтехникуме или в городском саду на карнавале - там он ни за что бы не осмелился приблизиться к ней. Да и что бы он мог сказать такое, чтобы заинтересовать ее, или что бы он понял из того, о чем она живо разговаривала с подругами. Ему надо было непременно застигнуть ее где-нибудь в тиши улочки или на берегу, когда она купала бы коня. Пока же он проезживался мимо дома.
Однажды, когда Хемет и дочь сидели на скамейке, а он как раз ехал на дрожках, выфранченный, с длинной папиросой в зубах, - тут он завернул к воротам, привязал лошадь и подошел к ним. После расспросов о здоровье и делах он сказал:
- Как ты смотришь, дядя Хемет, если в городе открыть ломбард? Чем сбывать вещь спекулянту, куда лучше отдать ее на время в ломбард.
- Пожалуй, - ответил Хемет.
И тут он, как будто бы не мечтал только, а уж открывал ломбард, сказал:
- Я заведу в этом ломбарде такие порядки, что весь округ понесет туда вещи. - И он произнес длинную хвастливую речь о будущей своей деятельности.
Хемет то ли слушал, то ли нет - он покуривал себе цигарку и молчал. А тому надо было вызвать интерес любой ценой, и он сказал ни с того ни с сего:
- На днях я купил машинку для стрижки волос. Пятнадцать рублей отдал. Конечно, если бы еще столько добавить, то можно бы корову купить. Но машинка есть машинка. - Он ухмыльнулся и рассказал еще о том, что у него есть варшавская кровать и трюмо.
- А духи почем? - спросил Хемет.
- Духи? Какие духи?
- Кажется мне, что твои духи пахнут точь-в-точь, как у директорши. Дорогие, видать.
- Да я совсем не брызгался духами, валлахи! А если запах от меня благородный, так разве же вы не знаете, что я рожден от французского доктора?
Она рассмеялась и ушла во двор.
Маклер, однако, продолжал свои катания, но один случай положил конец его поездкам на чужих дрожках. Она купала коня на закате. Он съехал с улицы прямо под гору и не сумел остановить коня у воды. Айя оглянулась, услышав истошный вскрик: тележка заваливалась набок, вода заливала ее, а испуганный, встопорщенный седок круто воротил коня. Тут она взяла коня под уздцы и вывела на берег. Заднее колесо повозки, еле проковыляв, разбитое, легло на песок.
- Вы знакомы с моим отцом? - спросила она бесстрастно.
- Да, да, я знаком с дядей Хеметом!
- Ну, стало быть, он будет знать, кому я отдала колесо, - сказала она и повела свою лошадку к дому.
Скоро она вернулась, катя впереди себя колесо. Когда вдвоем они поставили колесо, она сказала:
- Ну, а теперь залезайте в дрожки. Вы должны будете отцу колесо. А хозяину повозки можно и не говорить, что вы не сумели удержать лошадь.
- Шлюха, - прошептал он посиневшими губами, - конечно, от шлюхи может родиться только шлюха…
Она взяла лежащий возле его ног кнут и, размахнувшись, хлестнула по лошади. Лошадь рванула, седока отбросило назад. Дрожки тарахтя покатились вдоль берега, пока наконец Харун не догадался поворотить на дорогу.
И вдруг ей пришло письмо. Она читала его утром, стоя на крыльце, щурясь будто бы от звездной пыли, слепящей ей глаза.
Прежде она его не знала, а узнала только с тех пор, как записалась в спортсекции и стала ходить на широкий двор бывшего хлеботорговца. Подруги жеманились, нарушали порядок в строю, задавали явно каверзные вопросы - им нравилось его поддразнивать, в особенности потому, что он был слишком серьезен. Она вела себя сосредоточенно, почти хмуро, ей казалось, что он обязательно научит ее всему, чему положено здесь учиться. И все. И ни к чему какие-то ужимки и поддразнивания. Подруги, кажется, все до одной повлюблялись в него. А так как он ни о чем не подозревал, их поддразнивания становились еще ядовитее, еще безжалостнее.
Завел он порядок: каждый вечер перед играми выстраивать своих питомцев и знакомить их с последними новостями.
- Дирижабль "Граф Цеппелин", - говорил он вдохновенно, - совершающий кругосветный перелет…
- Это значит, во-круг све-та?..
- Да, вокруг света, - добросовестно уточнял он, не подозревая каверзы. - Так вот "Граф Цеппелин", совершающий кругосветный перелет, после остановки в Лос-Анджелесе…
- Лос-Ан-дже-лес? Это, должно быть, очень далеко?
- Лос-Анджелес - на западном побережье Америки, - отвечал он. - Так вот дирижабль вылетел вчера в Нью-Йорк! Расходись! - кричал он и сам устремлялся в амбар, где они всегда что-то мастерили с ребятами.
В неделю раз, а то и два он вел их на субботник или воскресник. Молодцеватой колонной они шли к зданию окружкома партии, где уже кишмя кишел молодой народ - рабочие кожзавода и пимокатной фабрики, ученики школ, красноармейцы, техникумовские ребята. Духовой оркестр играл марш.
- В ряды стройся!
И они отправлялись или на станцию, или на элеватор, или на лесопилку, но чаще всего на станцию - грузить кирпич, доски, мешки с мукой.
- Живей, живей, - бодрил он ребят. - Вот закончим побыстрей, так я порадую вас! - И, не утерпев, тут же и проговаривался: - Есть билеты лотереи Осоавиахима. На выигрыш гарантируется перелет Москва - Сухуми - Москва. Москва - Константинополь - Москва! Эй, чернушка, размечталась?
Он работал с ними до вечера, но пока они умывались и спускались с горы в городок, он уже оказывался во дворе над расчлененным автомобилем. Руки его были перемазаны, понадобилось бы долго отмывать - так что билеты раздавал не он, а кто-нибудь из ребят.
…И вот он написал ей письмо. И ей казалось, что она давно уже ждала письма. Ну, может быть, и не ждала. Просто не вредничала, как другие, помалкивала, даже если он был очень смешон, а иногда, случалось, воодушевляла его, прикидываясь, что газет не читает и ей невдомек про то, о чем он рассказывает перед строем.
"Но если он еще раз назовет меня чернушкой! - сердито подумала она. - Пусть только назовет!.."
Ей стало смешно от собственной напускной сердитости, и она залилась громким счастливым смехом.
Он забросил свои дела. И хотя игры в мяч, состязания на велосипедах происходили и без его участия, то ремонт усадьбы требовал именно его вмешательства. Он решил начать с ремонта печей и велел ребятам найти печника.
В первые два дня, пока печник разбирал печи, он еще помогал ребятам выбрасывать из окон битый кирпич, носил штабельками целый, а также плиты и котлы. На третий день терпение его иссякло, и он опять занялся автомобилем. Он понимал, что работы невпроворот - надо поставить по крайней мере три голландки в этом огромном доме, белить стены, красить пол и потолок - все это могло затянуться до ноябрьских холодов, и ему следовало бы следить, поторапливать не слишком проворного печника. Но он ничего не мог с собой поделать.
Он слышал, как ребята возят песок и глину, сгружают перед крыльцом и просеивают, мешают раствор, затем несут носилки через веранду, тяжко и гулко ступая по сухим скрипучим доскам, на мгновенье подняв голову, видел их блестящие, потные, загорелые спины, видел печника, покуривающего на веранде с удовлетворенным загадочным видом, слышал, о чем они говорят, бранятся. Но все это ничуть не занимало его.