Часть вторая
1.
На фанерной доске новые надписи: "Медведь-лицемер", "При мизере самое главное – отдать ход играющему. Р. Звонков", "Не умеешь – не садись". А так все то же самое. Прокуренная комната. Изобразив на своих лицах энтузиазм ("Привет, Барон, хорошо, что пришел"), ребята опять уткнулись в карты.
– Семь первых!
– Семь вторых!
– Семь вторых мои.
– Сольные выступления Звонка!
Торговались Звонок и Медведь. Артист сдавал, а Пятерка сказал "пас", но таким тоном, что на месте играющих Чернышев особенно не зарывался бы. А может, это просто – психологическая война?
Чернышев придвинул к себе "пулю". Так и есть, опять Звонок подзалетает. Последняя надпись явно посвящена ему: "Не умеешь – не садись".
– Игра теряет смысл, – сказал Чернышев. – Может, прерветесь?
– Подожди, Барон, мне надо отыграться, – сказал Звонок.
– Подожди, – сказал Медведь. – Еще полчаса.
Как бы не так. Он знает эти полчаса.
В игре было что-то интригующее. Даже он с интересом наблюдал. И на лицах ребят взрослое, настороженное, незнакомое ему раньше выражение. И эти остроты типа: "Туз, он и в Африке туз". Если карта "не приходила", Мишка говорил: "А любовь девичья не приходит, нет". Понахватались жаргончика.
И так они сидят почти каждый вечер!
Медведь опять сдал карты. Чернышев быстро смешал их.
Теперь все четверо смотрели на него. Обиженно и недоумевающе.
– Хватит, – сказал Чернышев. – Лучше бы на каток ходили. Полезнее. А то как старики. Вам что, делать нечего? Ей-богу, в жизни не видал таких кретинов. Я, между прочим, говорю вполне серьезно. Через несколько лет у вас притупится память и соображать будете не так быстро. А что вы приобретете? Знание некоторых карточных комбинаций? Тебе, например, Звонок, изучить английский было бы гораздо полезнее.
Он явно провоцировал ребят. Лучше ссора, чем продолжение игры. По Мишкиному лицу было видно, что он вот-вот вспылит.
– Как излагает! – сказал Пятерка. – Приятно общнуться с целеустремленным человеком.
Медведь собрал карты и начал тасовать.
– Саша, не надо текстов, – сказал Юрка. – Советские студенты имеют право на культурный отдых. В конституции записано.
Медведь стал сдавать.
– Ну, хоть прервитесь на пять минут! Расскажите, как живете! Я вас целый месяц не видел. Думаете, мне приятно читать вам мораль? – взмолился Чернышев, понимая, что вряд ли он чего-нибудь добьется.
– Живем, как Днепр, – ревем и стонем, – сказал Юрка.
– Семь первых, – сказал Медведь.
– Интеллект против фарта бессилен. Бери, – сказал Пятерка. – Знаешь, Сашка, Медведю дико прет последнее время. В прошлый раз подряд две девятерных сыграл.
– Привет, – сказал Чернышев. – Я пошел. А где Ленька?
– Шляется где-то. На той неделе играл с нами, – сказал Пятерка.
– Исчерпывающая информация. Привет.
– Стой, ребята, – сказал Медведь, – проводим Барона.
– Нет уж, без демонстраций. Валяйте в том же духе. Здорово обогащает.
Все-таки ребята встали, проводили его до двери и даже несколько виновато пожали ему руку. Но Чернышев видел, что они в общем рады его уходу.
Он шел по улице и ругал себя за потерянный вечер. Он пожертвовал библиотекой, он так хотел увидеть ребят, рассказать новости. Знают ли они, чем он сейчас занимается? Хотелось похвастаться, и не удалось. Это его обидело? Нет. В прошлом году они собирались так же часто, как и в школе. Было очень интересно. А сейчас? Тоже мне, товарищи! Картежники!
Наука, его наука, которой он твердо решил посвятить всю свою жизнь, после двух лет обучения на физмате уже была ясна ему в общих контурах. Он кое-что знал и понимал, что Эйнштейном ему не стать, но для того, чтобы достигнуть, например, уровня академика (теоретически это возможно), нужны десятки лет напряженного труда, шестнадцатичасовой рабочий день, плюс ясная голова, плюс определенный талант. Он надеялся, что хоть какая-то одаренность (скромно) у него есть. Одержимость, желание погрызть науку – это у него, во всяком случае, было, и Чернышев считал, что только космическая катастрофа может отвлечь его от намеченной цели.
Наиболее выдающиеся математические открытия делались учеными в возрасте двадцати лет, пока у человека сохраняется свежесть мышления, пока еще хватает наглости сомневаться в незыблемости математических истин: скажем, действительно ли дважды два – четыре? Потом, с годами, уму, обремененному тоннами аксиом, все труднее отходить от них. В дальнейшем человек может блестяще разрабатывать теории, развивать, связывать с практикой, то есть заниматься очень важной и полезной работой, но эти теории в основе, в зерне своем, создавались двадцатилетними. Чернышев знал это и ждал своего часа.
Но в этот вечер его приключения еще не кончились.
Не доходя до Арбатской площади, он встретил девушку ("Очень красивая, – отметила та часть его мозга, которая не участвовала в размышлениях о судьбах математики, – повезет же тому, кто на такой женится"), и вдруг эта девушка улыбнулась ему и сказала: "Привет", – а он автоматически ответил, потом удивился, потом оглянулся, потом вспомнил, что это Алла, та самая, в которую был безнадежно влюблен Звонок и с которой одно время встречался Медведь, но так ничего и не добился, и они как-то разбежались в разные стороны. И тут же мозг великого человека – все миллионы нервных клеток дружно отвернулись от любимой науки и разом переключили свою энергию на отношения Аллы с Русланом и Мишкой, и анализ этих отношений оказался весьма интересным.
"По местам! – скомандовал Чернышев. – Только этого мне не хватало! Если каждая такая встреча будет отвлекать меня от мыслей о науке, то академик Колмогоров может спать спокойно".
Относительный порядок был восстановлен, но тут на Чернышева налетел парень и наверняка сбил бы его с ног, если бы наш стремящийся к аскетической жизни математик не занимался в школе боксом да и теперь не ходил на занятия в секцию, ходил, правда, нерегулярно, но достаточно для того, чтобы подтвердить свой второй разряд.
Парень был очень пьян. Он тупо посмотрел на Чернышева, пробормотал что-то неразборчивое, качнулся и хотел продолжать свой замысловатый путь. Но Чернышев тряхнул его:
– Ленька!
В глазах у Леньки появилось осмысленное выражение. Он узнал Чернышева. В течение следующих двадцати минут (ибо Чернышев решил, что это тот самый случай, когда наука может подождать, а товарища надо доставить домой) Ленька нес ахинею про "Арагви", официанта и некую девицу Лиду.
Чернышев погрузил Леньку в лифт и, возвращаясь, рассуждал о странностях жизни, вспоминал ребят, школу, приключения их в школе и после и приходил к выводу, что все у них было хорошо и, вероятно, еще будет неплохо, но вот так начинаются разные судьбы, вот так люди расходятся. Мы клялись в дружбе до гробовой доски, но постепенно придем к тому, что, собравшись и крепко выпив на радостях, не будем знать, о чем говорить, кроме: "А помнишь, Миша?", "А помнишь, Яша?".
2.
По вечерам соседи собирались на кухне. Придя с работы, они готовили суп или разогревали вчерашнюю кашу. На газовых конфорках горячились чайники, кастрюли рассерженно подбрасывали крышки, сковородки плевались раскаленным жиром. Соседи бдительно дежурили каждый у своей посудины и изредка вели разговоры на отвлеченные темы (в основном про телевидение). Даже непосвященный, новый человек мог догадаться, что на кухне существовали две враждебные партии. Правда, баталии с битьем тарелок, руганью и звонками в милицию отошли в далекое прошлое, но подспудно, в якобы невинных репликах, еще тлели огоньки былых страстей. Кухня была выкрашена только наполовину. Дощатый пол имел странную, пеструю окраску. Каждый из жильцов мыл только свои доски, причем в разное время.
Самой колоритной фигурой на кухне была Нина, женщина лет пятидесяти, но с повадками тридцатилетней. Иногда она пела ("Филиал Большого театра", – жаловались соседи, впрочем, не очень зло), иногда неделями молчала и, выходя на кухню, так швыряла кастрюлю с водой, что брызги попадали в ближайшие посудины. Но в принципе она была человеком добродушным, наивным, и ей многое прощалось за (кухонный термин) "неумение устроить свою жизнь". Ее единственной страстью были кошки, вернее, один какой-нибудь кот – до тех пор, пока он не пропадал. Самые изысканные блюда готовились для очередного Васьки (масса комментариев среди коммунальной братии по этому поводу).
Юрка, естественно, старался как можно реже бывать на кухне, почти ни с кем не здоровался и мечтал скорее вырваться из этого ада, потому что даже у себя в комнате мать заводила разговоры: "А вот сегодня Нинка…" – и Юрка откладывал учебник и кричал: "Помолчи, понимаешь? Мне эти дрязги неинтересны!"
Но однажды в училище он вышел "на этюд", надев женский платок, и изобразил, как Нина стоит у плиты, как разговаривает с его матерью, как бегает по двору, клича: "Васенька, Васька, миленький, тепленький, куда спрятался, паршивец проклятый!"
И весь курс (тридцать молодых гениев, знающих все про Станиславского и про Мейерхольда, уверенных, что скоро все они будут играть только Ромео или только Джульетту на сценах самых крупных театров), весь курс лежал в лежку, и сам Евгений Евгеньевич еще долго смеялся и говорил:
– Бутенко-то! Весьма неожиданно!
Некоторое время спустя Юра стал ловить себя на том, что не просто повторяет заинтересовавшие его движения, позы, слова разных людей (страсть передразнивать была у него с детства), а пытается понять, почему этот человек именно так делает.
Инвалид пьет газировку и, ставя стакан на место, предварительно смахивает воду с металлического лотка. Откуда у него этот жест?
Шофер такси отказывается от предложенной сигареты: "Спасибо, освобожден".
У военного спрашивают, какое сегодня число. Он смотрит на часы: "Двадцать пятое, четверг".
Юрку стало интересовать, почему, в силу каких причин человек смотрит на часы, когда спрашивают, какое сегодня число, и отвечает "освобожден", когда предлагают сигарету.
Теоретически он давно знал о "вживании в образ" и еще на приемных экзаменах очень мило изображал, как парень нервничает, когда девушка опаздывает на свидание. Вот это было понятно. А теперь? Эти проклятые "почему?" стали возникать у Бутенко не только при репетиции "отрывка", когда он должен был вжиться в роль Фамусова, а повсеместно, ежедневно, ежечасно.
Он опять вспомнил Нину.
Почему Нина? А где отчество? Кто-нибудь знает его?
"Васенька, миленький, тепленький, дрянь паршивая!" – очень потешно. А мог бы он сам так сказать? Конечно нет. А почему?
Он стал приглядываться, прислушиваться, анализировать.
Когда-то, в древние века, в эту квартиру вселились молодые люди. На кухне было шумно и весело. Жили дружно. Нина пела, а мужчины говорили: "Ай да Нина!" Но годы шли, а она так и осталась одна. Работница на фабрике. Когда-то. Теперь уборщица в одном министерстве. Кажется, все ясно. А понял ли ты ее до конца?
Нет, так мы ничего не добьемся. Давай по-другому. Каждый, даже самый обыкновенный день приносит тебе какую-то радость. Хорошо приняли отрывок, Евгений Евгеньевич изволил побеседовать с тобой полчаса наедине, Маша пришла на свидание, встреча с ребятами, "Спартак" выиграл и прочее, и прочее. И даже если день несчастливый и ничего не получается, все равно ты мечтаешь: когда-нибудь выйду на большую сцену и галерка будет вопить: "Бутенко!"; когда-нибудь Маша перестанет ходить с Эдиком; когда-нибудь кинорежиссер Марк Донской зайдет за кулисы и, ткнув пальцем в мою сторону, скажет: "Вот то, что мне нужно".
Теперь представь. Ты просыпаешься утром. У тебя болит живот, грудь, поясница. И некому пожаловаться. Соседи? Ох, уж эти соседи! Вчера Кабанова мыла пол, так всю грязь в мой угол, а этот длинный сорванец Юрка так и норовит пнуть кота.
Радио, которое будит тебя каждое утро, весело сообщает о пуске новой домны, да еще о каком-то плане, да о том, что где-то кто-то кого-то не то убил, не то съел. А ты тут при чем?
Ты всю жизнь гнешься, гнешься, иногда премию выпишут, а к Новому году замяли. Спасибо, свой угол есть. А то пришлось бы жить с сестрой. Сестра – давно это было – вышла замуж за Петьку-пьяницу. Петька ее бьет (сама виновата), но зато у нее свой дом, и Сережка, сын, в школу ходит. Придешь к ней на праздники – еще ничего, а в будни – масло в буфет прячет. Всегда была жадина. А ты ведь Сережке книжку купила. Нет уж, лучше жить одной. Чтоб куском не попрекали. Сама себе хозяйка.
Так? Примерно так.
А потом Нина идет на работу, где ее ничего нового не ждет. Смог бы ты ругаться каждый день, как уборщица тетя Варя, что, дескать, опять наследили? Нет, никогда. Но это твоя психология. А Нина? Может, у нее свои радости? Поболтала с вахтером, начальник обещал премию в этом квартале. Или бесплатный билет на концерт.
Жизнь без мечты?
А может, она мечтает, что когда-нибудь выйдет на пенсию и тогда можно будет завести двух котов и не простаивать вечерами длинные очереди в магазинах, а ходить днем, когда мало народу. Или еще другая, непонятная тебе мечта – что пьяница Петька прогонит сестру (или сестра – пьяницу Петьку) и сестра будет просить Нину переселиться к ней и перестанет прятать масло подальше в буфет, когда Нина садится за стол.
Несчастная? Да, одиночество, болезни, ссоры с соседями, скоро умрешь – и никто на могилу не придет. И Нина неделями молчит и ставит кастрюльку с треском: "Чтоб им всем, занудам, подавиться!"
А может, для нее счастье, когда в воскресенье все чисто убрано, и есть обед, и Васька, сытый, довольный, мурлыкает. А вечером она смотрит кино, плохую комедию, а ей смешно, она довольна: "Во дают, только зачем эти надписи перед фильмом, еще не знаешь, кто кого, а уже объявляют, время только теряешь, начинали бы сразу, а кому интересно, тот потом прочитает".
И есть одно существо, которое ты можешь и приласкать, и наказать, которому ты начальник и которое без тебя пропадет. Васенька. Он тебя любит (все на крышу норовит, дрянь такая!).
Так? Приблизительно.
А может, она счастлива, когда сидит на профсоюзном собрании как равная со своим многочисленным начальством? Может, она оратор? Требует, чтоб купили полотеры? Или быстро смывается с собрания домой, к Васеньке?
Ты идешь по улице и мечтаешь о девушке, прекрасной незнакомке, которая в любую минуту может выскочить из-за угла. О чем мечтает она, сидя летними душными вечерами на бульваре, одетая в синее выцветшее ситцевое платье, ярко-красный платок и капроновые (единственные) чулки с огромной черной пяткой?
А помнишь, как ты, еще мальчишка, пришел, усталый и голодный, из школы, со второй смены, и родители ушли на весь вечер, а ключ от комнаты ты потерял, и Нина завела тебя к себе, посадила на сундук и накормила жареной картошкой. Кстати, тот бывалый, обитый железом сундук последней модели двадцатых годов до сих пор стоит у нее в комнате на том же месте.
Через несколько месяцев Юрка Бутенко опять приготовил "отрывок". Он назвал его "День одной женщины".
Но на этот раз тридцать молодых гениев, знающих все про Станиславского и про Мейерхольда, не смеялись, а Евгений Евгеньевич сказал: "Однако". И все. А Эдик подошел и сказал: "Старик, я чего-то не понял. Да и вообще, стоит ли, простая баба, таких много". (К тому времени гении на курсе перестали мечтать о Ромео и Джульетте и все хотели играть социальных героев и героинь.)
Маша считала, что Юрка "провалил" отрывок. Правда, потом, когда Евгений Евгеньевич стал говорить в кулуарах, что Бутенко самый способный на курсе, она изменила первоначальное мнение.