Ящик незнакомца. Наезжающей камерой - Марсель Эме 13 стр.


Я вдруг вспомнил Асунту, ту большую и давно забытую любовь, и удивился, что никогда не думал об этом в тюрьме. Асунта была черноволосая девочка с темно-синими глазами, которую я знал, сколько помнил себя. Как-то вечером мы - мальчишки и девчонки - играли в войну под предводительством Татьяны, любившей все боевое и героическое. Я был лейтенантом конной полиции, и меня захватили в плен вместе с Асунтой - молодой девушкой, чудом спасшейся после нападения на дилижанс. Нас заточили в тюрьму, которой служил узкий проход на улице Тренье-Сен-Лазар. Встревоженная, может быть, немного кокетничая, Асунта смотрела на меня, и мне казалось, что я вижу ее впервые. В какой-то момент битва разгорелась перед нашей с ней тюрьмой, но потом воюющие забыли о нас. Асунта взяла меня за руку. Мы вышли на тротуар. Помню, она сказала, показывая небольшой синяк на плече: "Татьяна бывает иногда такой грубой". Произнесла она это таким мелодичным голосом, какой слышишь только во сне. Вернувшись домой, я понял, что влюбился. Мне казалось, будто я живу в другом мире. Во мне появилась какая-то легкость, воздушность, как у танцоров или у лошадей, снятых замедленной киносъемкой (я мечтаю увидеть фильм, весь снятый замедленной съемкой по специальному сценарию). Потом в течение года я каждый день чувствовал себя все более влюбленным, но ничего не говорил Асунте. Она мне представлялась такой красивой, такой неземной, что я взывал к ней мысленно, как к божеству. Еще воспоминание: в нашем классе учился четырнадцатилетний мальчик по имени Марош, редкий тупица, но поскольку он носил ботинки сорок четвертого размера и к тому же говорил, что знает толк в любви, все бегали к нему делиться своими тайнами. Однажды после школы мы шли с ним вдвоем домой, и я внезапно начал ему восторженно рассказывать о своей любви. Марош, смотревший на вещи реально, оборвал мои лирические излияния такими словами: "Брюнетка с синими глазами. Никаких сантиментов. Хватай ее за зад". Я в ужасе убежал, а дома стал на колени в кухне, чтобы смыть с себя обиду, нанесенную в моем присутствии Асунте.

- Ты любишь Татьяну так, как любил Асунту? - спросил брат.

- Нет.

- Ты просто спишь с ней.

Этот вывод Мишеля мне был неприятен, в нем чего-то не хватало. Подумав, я без труда нашел то, чего недоставало. Я испытывал к Татьяне пылкие чувства дружбы, нежности, признательности, но все эти чувства были ясные, легко выразимые, и ни одно из них не было каким-то таинственным, несказанным. Я был уверен, что пока что даже на миг не почувствовал, что во мне раскрывается та сладостная и головокружительная пропасть, которая затянула меня в себя волшебным образом, когда мне было одиннадцать лет. Вот так вот разложив все по полочкам, я сказал Мишелю не очень убедительным тоном:

- Моя любовь к Асунте и любовь гонщика к балерине - это крайности.

- Возможно, - так же неуверенно отозвался Мишель.

После обеда, который Валерия без устали оживляла приступами веселья, шутками, каламбурами, еврейскими анекдотами, она одела свое выходное платье, выходное пальто и ушла. Мишель, как всегда обедавший в постели, встал и направился на кухню, наскоро умылся и оделся. Его день начался. Я решил, что проведу с ним остаток субботы и попытаюсь деликатно раскрыть часть окутывавшей его тайны, но когда он сел за свой стол, любопытство заставило меня спросить его в лоб:

- С тех пор, как я вернулся, я часто слышу, как говорят о Носильщике, причем говорят с восхищением. В чем тут дело?

- Честно говоря, не знаю. Я сознаю, что для многих, особенно для молодых, я представляю некую надежду, истину, смысл жизни, однако, не могу понять причину. Ты меня знаешь, я за эти два года не изменился. Говорю я мало, даже с теми, кому верю. Я не отношусь к числу тех, кто размышляет о больших проблемах, кто принимает себя слишком всерьез или сыплет сентенциями да изречениями. Даже с теми, с кем я вижусь чаще всего, я вовсе не стараюсь поддерживать разговор.

- Ты читаешь им те штучки, которые пишешь?

- Никогда! Такое мне даже в голову не приходит!

- Но ведь все это не могло сделаться само собою.

- Не знаю. Я пытаюсь понять. Я подумал, что люди, может быть, устали от рекламы, от всех этих имен художников, писателей, футболистов, министров, которыми пестрят газеты, журналы, заполнены радио, телевидение, пластинки, кино, афиши, и что им, возможно, нужно восхищаться кем-нибудь неизвестным, произносить имя, пока еще отмеченное знаком тайны. Знаешь, когда я сам вижу имена Сартра, Монтерлана, Вадима, Мориака, Саган, меня это настолько утомляет, что я чуть ли не сожалею, что умею читать. Я уже не говорю о принцессе Маргарет или о Мэрлин Монро.

- Не знаю, отдаешь ли ты себе в этом отчет, но твое имя уже очень известно в Париже.

- Возможно, оно попадет в лапы снобов, и однажды за мной будут гоняться фоторепортеры. Тем хуже. Тогда я убью Носильщика.

Мне хотелось порасспрашивать его еще, но Мишель, видимо утомленный моим любопытством, открыл книгу, и я не решился более его беспокоить.

XII

- …Вы меня простите, дорогое дитя, я буду звать вас Володей. Вы очень похожи на одного мальчика, жившего в Харькове напротив нас в старом доме. Он был дурачок, но у него были точно ваши глаза. Каждый день Володя приходил к нам за очистками от овощей для двух или трех кроликов, которых его мать пыталась держать в их бедной квартирке. Отец его ушел на войну и попал в плен к австрийцам. А еще, слушайте-ка, на нашей улице жил один учитель, робкий человек лет пятидесяти. Когда он смотрел на женщин, его взгляд был настолько полон желания, что он сам краснел. Как приятно, когда у мужчины такой взгляд. Женщины не сознают, что стареют, напротив, они считают, что это мужчины глупеют и все больше меняются. Уже двадцать лет Дуня Скуратова твердит мне, что все мужчины - тупицы. Я тогда не сразу поняла, потому что мне было едва тридцать восемь лет, а ей уже пятьдесят, но мало-помалу я тоже стала считать, что мужчины становятся невежами, пока в конце концов все не поняла. А в этот раз я Дуне сказала прямо в глаза: когда мужчины перестают смотреть на нас, это значит, что нам строит глазки смерть. Иногда я думаю о своих собственных похоронах, и мне приятно, что на них будут люди. Надеюсь, придут несколько французов и мои русские друзья. Бедные изгнанники утешаются тем, что другие изгнанники проводят их в последний путь и поскорбят о них. Была у меня подруга, Наташа Черчева… Она заболела раком и умерла за три месяца, причем она все знала и сказала мужу: "Я хочу, чтобы ты бросил мне на гроб горсточку земли нашей России". И он пошел в советское посольство. Его направили к какому-то чиновнику, тот - к другому, другой - к третьему. А третий спросил у него: "Где ты был 8 сентября 1918 года?" И капитан Алексей Черчев ответил: "Я служил в армии Колчака". Тогда этот большевик говорит ему: "Я сражался против Врангеля в Красной Армии в одном полку со своим братом, а 8 сентября врангелевцы захватили передовую заставу, которой он командовал. А на другой день я нашел его… Его повесили голым за ноги на дереве, а под головой врангелевские бандиты разожгли костер. Так вот, иди и скажи своей чертовой шлюхе, что не будет и щепотки нашей красной земли для белых гадов, убивавших народ, и пусть ее вонючие кости сгниют в буржуазной земле". Алексей Черчев вернулся домой и сказал Наташе: "Все улажено. Землю привезут в среду". А я даже не смогла прийти на похороны Наташи, потому что накануне вывихнула ногу, и если вы хотите услышать, как это случилось…

- Простите меня, но мы, кажется, забыли про Володю и про учителя.

Соня Бувийон улыбнулась. Она сидела за обеденным столом. Справа от нее на столе стояла тарелка с объедками свиной ножки, а слева лежала открытая книга. Чтобы не испачкать книгу жирными пальцами, она надела перчатки. Домой она пришла, очевидно, часов около пяти и не устояла перед желанием поджарить себе свиную ножку. Поскольку уже была половина восьмого, я дрожал от страха за нее, так как вот-вот должна была вернуться Татьяна, которая застанет такую картину: мало того что ее мать поужинала свиной ножкой и это само по себе заслуживает порицания, так она еще вместо того, чтобы вымыть руки на кухне, из лени надела перчатки. Надо было бы убрать тарелку, вилку, нож, помыть все горячей водой.

- Учитель этот получил место в Харькове в пятнадцатом году. Его квартирная хозяйка нашла ему служанку, но та вскоре ушла к другим хозяевам, платившим больше, а он, зайдя как-то к нам в лавку, спросил у матери, не порекомендует ли она ему кого-нибудь другого. Мать порекомендовала ему Марьюшку, Володину маму, приходившую к нам стирать белье. Она была очень рослая и сильная женщина с грубыми манерами. Учитель встретился с ней опять-таки в нашей лавке и обо всем договорился. Я как раз была там. У бедного учителя чуть глаза на лоб не вылезли, и он стал весь красный. Вот так Марьюшка стала служанкой учителя. Да, послушайте… однажды…

В дверь позвонили. Я пошел открыть, но это была не Татьяна. Передо мной стоял пожилой мужчина, не ожидавший меня увидеть - он растерялся, думая, вероятно, что ошибся этажом. Одет он был очень скромно, но его красивое лицо отличалось четкими чертами, а глаза излучали горячий мягкий свет, подчеркнутую доброжелательность.

- Я не ошибся? Мне нужна мадам Бувийон. Я ее родственник.

Я проводил его в столовую и заметил, что он держит под мышкой какой-то сверток.

- Добрый вечер, Соня. Я проходил мимо и вот решил зайти. Я не помешал?

- Нет. Жюль, я всегда рада вас видеть, а вы заглядываете так редко.

При имени "Жюль" ситуация для меня прояснилась. Татьяна раньше часто говорила мне о Жюле Бувийоне, кузене ее отца, в отличие от которого Жюль всю жизнь перебивался случайными заработками, занимаясь в основном починкой часов и электроприборов. Когда кузен его умер, он подкармливал Соню с дочерью и укрепил Татьяну в желании продолжать учебу. Будучи самоучкой, он стремился к знаниям, но главной его страстью было добро, на которое были направлены все его мысли. Жил он весьма просто, и большая часть его средств уходила на книги и журналы. Я люблю самоучек за их серьезность, даже несмотря на то, что их не всегда легко воспринимать за их любовь к разным идеям и за их нетерпимость. Знания, приобретенные трудом, любовью, проникают в их разум и сердце лучше, чем у тех, кто заканчивает университеты. Не отягощенные борьбой с вопросами формы, они ищут в книгах только истину и не боятся, что их обольстит бархат слов.

- Он жил с нами в одном доме, на улице Сен-Мартен, - сказала Соня кузену, указывая на меня. - У бедного мальчика жизнь сложилась не сладко.

Сонин кузен пристально посмотрел на меня необыкновенным взглядом, как если бы он искал в глубине моих глаз бремя моих трудностей, чтобы взять часть его на себя, и мне показалось, что если я не скажу правду, то проявлю преступное недоверие к нему.

- Два года тому назад в этом доме на улице Сен-Мартен я убил одного человека, Шазара. Меня выпустили из тюрьмы в прошлый понедельник.

Не спуская с меня глаз, Жюль Бувийон одобрительно кивнул головой и сказал, положив руки мне на плечи:

- Малыш, то, что ты совершил преступление, хорошо. Хорошо также, что ты сидел в тюрьме.

Он рассмеялся, от чего обеспокоенное лицо его засияло, и повернулся к Соне.

- Повсюду есть признаки, дающие какую-то надежду. Взять хотя бы Алжир, все эти несчастья, всех этих людей, подвергающихся страданиям, страху, солдат, гибнущих с обеих сторон. Да, все это хорошо. Мир бьется в судорогах, мир начинает осознавать. Я думаю, Соня, что еще лет с пятьдесят будет трудно, даже очень трудно, но мы все это преодолеем. О, конечно, мы никогда не добьемся полной победы. Да этого и не нужно.

Вошла Татьяна. Ей хватило одного взгляда, брошенного на книгу, остатки свиной ножки и перчатки, чтобы все понять, но присутствие кузена удержало ее от замечаний. Она вела себя с ним очень тепло и любезно.

- Ну что, ты по-прежнему читаешь математику? - спросил он после обмена жаркими приветствиями.

- Сразу видно, что ты редко бываешь у нас. Нет, с этим покончено. Я работаю в доме моделей.

- Ну и ну, этого я не ожидал. А чем же ты там занимаешься?

- Работаю продавщицей, - сказала Татьяна без колебаний, и ничто во взгляде ее честных глаз не могло указать Жюлю на обман.

Я, впрочем, мысленно соглашался с ее решением не говорить ему, что она работает манекенщицей. Многие люди, мало что знающие об этой профессии, не считают ее таковой, и вполне вероятно, что кузен относился к их числу. Можно было подумать, что она боялась его осуждения. Я так и предположил, но, учитывая ее характер и моральные устои, я удивился, что она солгала без видимой нужды. Думаю, что Соня была удивлена не меньше. Ее смеющееся лицо вдруг застыло, а взгляд, обращенный на дочь, наполнился беспокойством. Чувствуя наше удивление и неловкость, Татьяна, не жалея слов, завела разговор о высокой моде, как о какой-нибудь теме для лекции, и чтобы понравиться своему собеседнику, усиленно стала возмущаться положением работниц, что дало повод Жюлю Бувийону высказать и свое кредо.

- Не надо жалеть угнетенных, - сказал он. - Их душа раскрывается от страданий. Жалеть нужно угнетателей, тиранов, капиталистов. Если они осознают то зло, которое причиняют другим людям, то они не знают - эти несчастные богачи, - что они причиняют самим себе зло в сто миллионов раз больше. Вот поэтому и нужно избавить их от богатства да и пристукнуть к тому же, если понадобится. Но не думайте ничего такого. Когда как следует изучишь вопрос, хорошенько порассуждаешь, дойдешь до глубины вещей, то сразу видишь, что марксистом стать нельзя. Мне смешны их разговоры о куске мяса для всех. Эти придурки думают только о том, чтобы откормить бедняков, набить их пищей и развлечениями, чтобы они перестали бороться, выбиваться из сил, ломать себе руки и спрашивать с отчаянием Бога, зачем они живут на этой земле. Ибо вопрос состоит именно в этом. Ибо только это и имеет значение. Зачем я живу? Но можете мне поверить, что всем этим партийцам плевать на духовность.

Его голос дрожал от волнения, но мыслям, как мне предстояло убедиться в течение этого разговора, не хватало стройности. В своих весьма общих рассуждениях он высказывал веру в расцвет человечества, страдающего от голода и унижений, и сожалел, что Татьяна бросила учебу, которая, по его мнению, вывела бы ее на более надежный и достойный путь, чем высокая мода. Кроме этого, он с похвалой отозвался об умиротворенности Сони и ее способности быть счастливой. Тем временем мое внимание было привлечено тиканьем, доносившимся из свертка, который он положил на стол, а в восемь часов раздался бой часов, приглушенный упаковкой. Жюль Бувийон, слушавший подчеркнуто внимательно, недовольно нахмурился. Часы пробили только шесть ударов. В конце концов он развязал шпагат на свертке, развернул бумагу и вынул из коробки то ли будильник, то ли настольные часы весьма старого стиля, относящегося, возможно, к середине двадцатых годов. Корпус часов был сделан под мрамор со скошенными гранями и многоугольным циферблатом голубоватого цвета с арабскими цифрами, обрамленными блестящей полоской металла. Кузен перевел стрелки на девять часов. Часы пробили семь.

- Так и есть. Время и бой не совпадают. Ничего страшного, но неприятно. Представьте, когда я был последний раз у своего старого приятеля Монкорне, я забрал у него эти часы и пообещал, что верну через месяц, но с сюрпризом.

Он рассмеялся и достал из коробки еще один сверток.

- Вот он, сюрприз. Тут записаны мои размышления. По правде говоря, это не просто размышления, а вся моя философия. Здесь все связано, как у Спинозы, только еще лучше. Заметьте, если я говорю "лучше", это не значит, что все у меня так складно написано, но я иду дальше и даже гораздо дальше. Я назвал свое произведение "Бог". Хотелось бы, Татьяна, чтобы ты когда-нибудь его прочитала. Тебе это нужно.

- С удовольствием, Жюль. Я хотела бы прочитать его как можно скорее.

- Вам двоим тоже не мешало бы прочитать мой труд. Я уверен, что вам, юноша, это будет полезно.

Он спросил меня о моем отношении к Богу, и мне пришлось сказать, что я атеист или скорее свободный для веры человек, но, вопреки моим опасениям, его мой ответ удовлетворил. Именно для таких людей, как я, он написал свои философские итоги. Думаю, ему было бы приятно, если бы я читал их у него на глазах, и он бы радовался, видя, как мне становится хорошо и как во мне происходят счастливые перемены. К сожалению, он должен был отнести записки своему Монкорне. И все же кузен решил показать нам их и осторожно развернул рукопись. На обложке из толстой серой бумаги округлыми буквами было начертано "Бог". Название окружали раскрашенные акварелью маргаритки, в свою очередь заключенные в круг роз. Посмотрев еще раз на обложку, Жюль Бувийон растроганно улыбнулся и с: сожалением снова завернул рукопись в бумагу.

- Не знаю, что об этом скажет Монкорне. Боюсь, не было бы это для него слишком сильно. Надо вам сказать, что мой Монкорне всего лишь бедный старый анархист, всегда державшийся за материальные признаки мира. О, как он взбесится, когда увидит написанные черным по белому доказательства существования Бога.

Соня предложила кузену остаться ужинать, но оказалось, что Монкорне собирается угостить Жюля рагу из баранины. Уходя, он обратился ко мне:

- Жду вас к себе в гости. Я живу в Китовом тупике, квартал Фоли-Мерикур, вам там всякий укажет.

Я искренне пообещал прийти. Он удалился, окинув нас троих на прощанье взглядом, полным тепла и доброты. Едва кузен ушел, Татьяна схватила мать за руку, выволокла ее на середину комнаты под лампу и стянула перчатку. Рука Сони лоснилась от жира, а из перчатки, хранившей форму и тепло этой руки, несся свиной дух.

- Какая гадость, - произнесла Татьяна ледяным тоном, бросая перчатку на пол.

Я подобрал ее и попросил Татьяну успокоиться.

- Оставьте, Володя, она права. Я никчемное, бездумное создание, никудышная и ни на что не годная мать, ленивая женщина…

- Пойди вымой руки, - оборвала ее Татьяна.

Соня понуро опустила голову и поплелась на кухню. Кипя от возмущения, я искал колючие слова.

- И впрямь, лучше мне было бы не приходить. Кстати, - добавил я со смешком, - ты перешла из манекенщиц в продавщицы?

На лице Татьяны проступила легкая краска. Казалось, еще миг - и она отвесит мне пощечину.

- Пойдем в спальню, нам там будет спокойнее.

Она пошла впереди меня. Я знал, что случится в спальне, но настроение мое не соответствовало ситуации. Мне предстояла знакомая операция промывки мозгов любовью. Я решил сохранять бдительность, что бы ни случилось, но когда, открыв дверь, она повернулась с улыбкой ко мне, я почувствовал, как испаряется мой гнев и возмущение. Она взяла мою руку и прижалась к ней щекой. Спальня была очень маленькой. У противоположной стены на белом комоде я увидел через ее плечо открытый футлярчик, на внутренней стороне которого стояла подпись знаменитого ювелира с улицы де ля Пэ. Я убрал руку, и она заметила, куда я смотрю.

- Это футлярчик Кати, - сказала она совершенно спокойно. - Ее жених подарил ей браслет перед тем, как ушел на фронт.

Назад Дальше