Пока он возился, устраиваясь поудобнее в ее теле, Лиза размышляла. Две мысли крутились в ее голове, сменяя друг друга. Первая была, как всегда: "Это мне за Аню, сестру", а вторая – странно для такой ситуации раздумчивой. Почему она это делает, почему не попыталась сопротивляться, когда он к ней подошел, ничем не помогла ему, но и не шевельнулась? Из-за работы? Боится ему отказать, потому что в отместку он ее выгонит? Лиза прислушалась к себе. Нет, точно нет, честное слово, это не так. Если бы ее кто-нибудь спросил: "Выбирай, спишь с Сухоруковым или завтра же уходишь с работы?" – она, без сомнения, выбрала бы уход с работы, ни за что не стала бы... с этим Тартюфом, маньяком, шакалом! Испугалась его, как маньяка в темной подворотне? Нет, наверное, он все-таки не маньяк, не настоящий маньяк, он – профессор, доктор наук, заместитель главного редактора газеты. Может быть, испугалась, что он рассердится, он такой важный человек, а она никто, девчонка-печенка... Постеснялась, да, скорее именно так...
Замглавного что-то аккуратно произвел со своим носовым платком. Оставшаяся чистой Лиза натянула свои голубые штанишки и рейтузы и осталась стоять в той же позе, опершись руками на стол. Из-за спины она услышала: "Не ожидал, что ты еще девица".
Она повернула голову и увидела, как неприятно улыбнулся он одними губами, как будто сгримасничал.
Дома Лиза долго рассматривала свое новое тело, все в полосах жирной черной краски, и вдруг засмеялась:
– Я настоящая журналистка, потеряла девственность на газетной полосе.
Утром Моня почему-то встал раньше, чем всегда, обычно в это время по дому шуршала-прихорашивалась только одна Лиза.
– Внученька, скажи мне, а у тебя есть кто-нибудь?.. Ты ведь уже большая девочка... – сморщившись всеми складками полного лица, нерешительно спросил он, для верности придерживая Лизу за рукав.
– Дед, еще раз скажешь мне "внученька", убью! – машинально пригрозила Лиза.
"Это не дед, а колдун какой-то! Почему он именно сегодня поинтересовался?!"
– Лизанька, есть у тебя кто? Скажи дедушке на ушко... – умоляюще настаивал Моня, придвигая к Лизе ухо.
– Не приставай ко мне! Опять ты выполз из комнаты в каких-то лохмотьях! Когда я тебя научу одеваться прилично! – возмутилась Лиза и убежала, на пороге показав Моне язык. Из всех людей на свете только она и Моня умели ловко складывать язык в трубочку, с Лизиного детства это оставалось их любимой шуткой, знаком общности.
В метро, ловко втиснувшись между двумя толстыми тетками на сиденье, Лиза прикрыла глаза и задумалась. А существует ли, собственно говоря, секс в ее собственной семье? Родители всегда представлялись ей бестелесной парочкой приятелей. Много лет, до первого курса, она спала с ними в одной комнате, ни разу не задумавшись, не мешает ли им... Между ними не мелькала даже тень неподотчетного интереса друг к другу. А вот Моня... Он очень любил рассказать анекдот с сексуальным намеком, игриво хлопнуть Маню по заду. Но он же дед, он старый! Лиза вдруг вскинулась и, открыв глаза, недоуменно уставилась куда-то в пространство. Моне... сколько лет?.. Он восемнадцатого года, значит, ему шестьдесят семь. А Сухорукову, говорили, около пятидесяти. Следовательно, вчера ее лишил девственности почти что ровесник ее отца, да и деда!.. "Это мне за Аню", – по-утреннему вяло подумала Лиза и встрепенулась – ей выходить.
* * *
– Сегодня обозреватель номера сам Сухоруков! – сообщила Маша.
Лиза пожала плечами. Обозреватель разбирал полностью весь номер и, как правило, уходил с летучки, окруженный облаком негативных эмоций, колеблющихся от легкого недовольства до ненависти, в зависимости от придирчивости и профессиональной честности, от дружеских и любовных связей, от стремления свести личные счеты. Обозревателями номера бывали все по очереди, и после "разбора полетов" все дружно ненавидели сегодняшнего обозревателя, а после следующей летучки уже другого. Обиды не накапливались, а волной бродили по редакции, образуя в целом нормальный творческий процесс. Лизу обычно сильно не ругали, так, вяло поругивали за шаблонность мышления и школьную прямолинейность изложения.
– Возьмем материал Бедной, – поигрывая желваками, произнес Сухоруков. Лиза испуганно вскинулась. – Написано неинтересно, мыслей нет, одни клише! Это городская газета, а не конкурс школьных сочинений! Учитесь писать, Бедная! Или уходите из редакции.
– Хочу заметить, что Бедная сдает все вовремя, не то что некоторые таланты, которые месяцами тянут с материалом, – вступилась за Лизу Мадам с натуральными красными пятнами гнева, перемежающимися с искусственно наведенным истерическим румянцем.
После летучки Лиза принесла Мадам в кабинет кофе. Мадам она не стеснялась и сейчас собиралась как следует поплакать при ней.
– У меня действительно проблемы с формой... Что делать?
– Выражайся яснее, моя дорогая! Ты имеешь в виду форму своего тела? – выплюнула струйку яда распаренная конфликтом Мадам.
– Нинель Алексеевна, я говорю о форме моих материалов, стараюсь писать пооригинальней, а все равно выходит, как замглавного сказал, клише...
– Ты плохо пишешь, Лиза... – зевнула она. – У тебя действительно клишированный текст, и, очевидно, это следствие твоих клишированных мыслей. Вот и пишешь невкусно, стандартно, обкатанными глупыми официальными фразами. – Мадам неважно себя чувствовала и изливала желчь на Лизу. – Деточка, существует элитарная и элементарная журналистика. Так вот, способности в элементарной журналистике означают способность не что именно написать, а как. С "как" у тебя проблемы. Заметь, я говорю всего лишь об элементарной журналистике. Критиком, например, тебе не быть никогда, для этого надо собственные мысли иметь.
Мадам была права. Лиза писала плохо, мучилась над каждым мало-мальски творческим заданием. Сначала строчила легко, не задумываясь, а потом часами исправляла каждую фразу, выдавливала из себя слова, как фарш из мясорубки, только вот ручка вертелась очень медленно, застревая или проворачиваясь впустую. У Лизы напрочь отсутствовало чувство стиля, она не умела начать, не знала, как закончить, часами искала интересный ход. Зато четко брала информацию. Мадам в основном и держала ее на информациях, а к крупным формам допускала лишь изредка.
Несмотря на явное отсутствие творческих способностей, Лиза была в редакции на хорошем счету. Оказалось, что она обладает неким удобным вспомогательным журналистским свойством, скорее технического и концептуального плана. Откуда-то она знала, как выцепить главное из готового чужого материала, что обратит на себя внимание, будет иметь успех. Лиза мгновенно делала "вынос", забойную фразу из материала, начало материала, "врез", "боксик" – маленькую фразу в рамочке на подложке. Как-то незаметно она перестала быть Сироткой Хасей. За скорой технической помощью к ней ходили из всех отделов, и умением своим Лиза не жадничала, помогала охотно. И еще была очень ценной "свежей головой".
– Подумаешь, "свежая голова"! Всего-то и нужно прийти накануне непьяным и прочитать полосы насквозь! – говорила Маша.
– Да, а когда я, между прочим единственная из всех, обнаружила, что во всех колонтитулах проставлено не то число? – возражала Лиза. – А случай с обезьяной?!
На первой и четвертой полосах абсолютно симметрично были расположены фотографии генерального секретаря и обезьяны. Лидер Советского Союза и орангутанг Василий из Ленинградского зоопарка, застыв в идентичных позах, с интересом рассматривали друг друга. Лиза заметила, никто другой! Надо было не полениться полосы развернуть и все тщательно проверить. Это уже настоящий профессионализм! Все-все-все тогда говорили, что она спасла газету!
Лиза давно уже жила автономно, пользуясь правом приходить как сложится, не предупреждая, но последнюю неделю она исправно звонила домой каждый вечер. Маня лежала в больнице с сердцем. Болезнь была несерьезная, скорее просто недомогание, но Костя с Веточкой каждый день после работы сидели у нее часов до девяти, и к десяти они уже обычно были дома с подробным отчетом. Если Лиза не звонила, Моня надувался и осуждающе шуршал по квартире, а если звонила, то пытался в деталях обсудить все больничные новости.
– Позвоню домой, а то родители спать лягут, – сказала Ли-за. – Только бы на деда не нарваться.
"Почему они так любят придавать значение всякой ерунде? Что Маня сегодня съела, что сказал врач... У Мани не инфаркт, ничего страшного, отдохнет немного и выйдет как новая... От скуки, наверное, больше-то ничего в жизни не случается..."
Сегодня вечером им с Машей неожиданно достались контрамарки на премьеру в Мариинку. Oпepa! От полного засыпания с позорным похрапыванием спасло только то, что сидели в ложе прямо над оркестровой ямой. Первый акт Лиза провела, наблюдая за арфисткой. Арфистка читала "Литературную газету" и ни разу не прикоснулась к инструменту, а во втором акте вообще исчезла, отправилась, наверное, домой.
– Зачем приходила?.. Сидела бы себе лучше дома в тепле и уюте, – зашептала Лиза Маше в шею. – Ей, похоже, дали контрамарку, как нам.
– Сосредоточься и не свались в оркестровую яму, меломанка! – Маша ущипнула Лизу, не отрывая взгляда от сцены.
Заледеневшими пальцами Лиза крутила замерзший телефонный диск.
– Лиза, быстро иди домой! – услышала она голос Веточки.
– Почему это?! – возмутилась она и задним числом уловила напряженность в материнском голосе.
– Иди домой, Лиза, Маня умерла. – Веточка положила трубку.
– Я не понимаю... – Лиза обернулась к Маше, вопросительно-жалко улыбаясь и все еще держа трубку под шапкой, около уха.
"Нет, все-таки есть какие-то высшие силы. Я вчера не собиралась к ней в больницу, а зачем-то пошла... получилось, что попрощалась..." Лиза сидела в метро с закрытыми глазами, гоняя вялую мысль по кругу. Забежала, правда, она на минутку, не раздеваясь... Маня гордо повела взглядом по палате: "Смотрите все, какая у меня внучка! Приходит, навещает!" Лиза положила пачку печенья на тумбочку, нервно подергивая ногой, постояла у кровати, ждущим Маниным глазам скороговоркой пробормотала: "Дела нормально", поцеловала Маню и убежала. А теперь оказывается, что это было самое что ни на есть прощание навсегда! Разве так бывает? Спасибо... Кому, чему? Предчувствию или этим... высшим силам, что привели ее, можно сказать, за руку притянули с Маней попрощаться?
В детских Лизиных воспоминаниях почему-то отсутствовала мама, зато всегда была Маня. Большая, как целый мир. Главной, по Лизе, была Маня. Лиза с Аней на даче шалаш построили, а он набок завалился, Лиза плакала. Утром встали, а шалаш как новенький: пока все спали, Маня больших еловых веток принесла, а в шалаше чудо – печенье и лимонад! Грибы, толстые боровики, срезала и Лизе подсовывала, как будто это Лиза нашла... Манина широкая улыбка... Белочку вместе кормили, Маня так радовалась, что белочка приходит к ним есть, больше Лизы, сама, как ребенок, всему удивлялась... Лиза начала подвывать, как воспитанный щенок, тихонечко, с оглядкой на соседей.
– Никто не будет нас с тобой так любить, как Маня! – плакал Моня.
Лиза подносила к его рту рюмку с валокордином, Манину любимую, вытирала ему слезы рукавом своего свитера и тупо думала: "Никто... никто не будет его так любить... бедный Моня... И меня никто, неужели правда?"
Через неделю после похорон Моня попросил Лизу и забежавшую к ним Ольгу вместе разобрать Манины документы.
– Дед, почему я и при чем здесь Ольга? Пусть папа!
Но Моня скривился такими жалостными складочками, что Лиза махнула рукой.
– Там все тебе, – значительно пошамкал губами Моня и вытянул из глубины Маниного шкафа черную потертую кожаную сумку с металлическим замком-бантиком. – Она здесь все самое важное хранила... А сначала это была ее сумочка, Манечка с ней долго ходила... – Он всхлипнул, как потерявшийся ребенок, тихо и безнадежно.
Со дна шкафа Моня извлек картонную коробку. Сверху лежала стопка Лизиных фотографий, с тех самых пор, когда Маня торжественно водила ее каждый год в мастерскую к Науму. На последнем по времени снимке Лиза с пионерским галстуком, дурацкой полуулыбкой и как будто подмигивающим глазом. Лиза эту фотографию ненавидела, как и себя в том времени. Под фотографиями жила стопка открыток, а под ними почему-то банка сгущенки десятилетней давности и выцветшая коробка геркулеса пятидесятого года выпуска.
– Положила сюда и забыла, – с нежностью произнес Моня. Сколько Лиза помнила себя, столько лет Маня приходила с работы с большой продуктовой сумкой, отстояв после суток все встреченные по дороге очереди...
– Сгущенка сама сварилась от времени... – заметила Ольга.
Маня была женщиной без тайны, без внутренних глубин. Ни писем от любовников, ни каких-нибудь посмертных секретов, ни дневника и ничего ценного, даже на память взять нечего. Из недр старомодного ридикюля были извлечены Манино обручальное кольцо, она давно уже не могла натянуть его на распухшие пальцы, несколько пожелтевших газетных вырезок, кажется, из Костиной институтской газеты, три пары старых женских наручных часов, одни вообще совершенно доисторического вида, пара Мониных запонок с темно-зелеными камнями, несколько книжечек в красных и синих переплетах... "Ударник коммунистического труда"... А вот открыточка с пальмами и Лизиными каракулями... Две Монины медали "За отвагу" аккуратно завернуты в кальку... Крошечная Лизина плюшевая собачка, локон чьих-то волос, похоже, Дининых... Все.
"Какая бедная жизнь..." – стараясь не плакать от острой жалости к своим старичкам, думала Лиза.
– А что это такое? – Лиза взяла в руки красные глиняные бусики. – И что за пуговицы, почему они здесь?
"Вот манера хранить всякие пустяки!"
– Мама всегда любила Немку больше... Она поэтому Манечку и не полюбила как следует. – Моня уплыл глазами.
– Дядя Моня, расскажите... – попросила Ольга и значительно прошептала Лизе: – Пусть рассказывает, отвлечется, ему легче будет.
...Улица Троицкая отходит от Невского проспекта короткой толстенькой кошачьей лапой. Так всегда думала Маня, быстро-быстро перебирая ногами по тротуару. До середины лапы добежала, вот уже до когтей, до самых кончиков, сейчас когти Маню зацапают. Вот она уже во дворе, красивом, в центре двора липы, над подъездом чуть колышутся от ветра фонари. В 1911 году Толстовский дом, где Маня жила с мужем и его семьей, получил вторую премию на Парижской выставке. К 1940 году бывший доходный дом почти полностью сохранил всю свою изящную красоту, даже стекла с фасетами удивительным образом пережили трудное время.
Маня двумя руками держала на весу огромную сумку, страшась поставить ее на заплеванный пол. Сегодня ей удалось достать селедочку, две штуки, потом еще картошка, немного, всего килограммов пять, огромный рыхлый кочан капусты... Вот и набралось. Ключи не достать, руки заняты, ну не носом же жать в звонок! Хотя можно попробовать... Сведя глаза в точку, она приблизила лицо к двери и прикоснулась носом к синей кнопке звонка. Дверь открыл Наум. Недовольно взглянув на Маню, брезгливо поджал губы на ее сумку, не сказав ни слова, повернулся и торопливо засеменил по коридору к себе.
– Нема, я картошечку с селедочкой принесла! Придете? – крикнула она ему вслед.
Наум, не оборачиваясь, важно кивнул:
– Придем.
Как вопрос, так и ответ был совершенно формальным. Не прийти было невозможно, поскольку Наум жил в одной комнате с матерью, Марией Иосифовной, ежевечерне собирающей вокруг себя всех своих детей.
Квартира темная, мрачная, с закопченными потолками, а двери – высокие, тяжелые, дышащие другой жизнью, – ручки, шпингалеты, петли, все сохранились с начала века.
Когда-то здесь была анфилада, теперь, в коммуналке, все двери между комнатами забили. Дверь осталась только между двумя комнатами, которые занимала семья Гольдманов. Большая, метров сорок, комната с двумя окнами и эркером была перегорожена на три части. Получились гостиная и два пенала по двенадцать метров. В одном из пеналов жил Наум с женой Мурой и двухлетней дочкой Диной. Там стояла двуспальная кровать красного дерева с резной спинкой, купленная Наумом в комиссионке, и детская кроватка. Пеналы отгородили друг от друга шкафом, повернутым дверцами в сторону Наума. Раньше шкаф был повернут в сторону родителей, а после того, как умер отец и Наум женился, шкаф торжественно развернули лицом к Науму. Моня с Маней и младенцем Костей занимали смежную с "гостиной" девятиметровую комнату через дверь.
В эту соседнюю комнату можно было войти из коридора, а можно через анфиладную дверь из "гостиной". В комнате стоит Манино приданое: кровать с никелированными набалдашниками и подзорами, белое кружевное покрывало связала Манина мама в деревне. На маленьком столике белая кружевная салфетка, чтобы салфетка зря не пачкалась, на ней лежит сверху пожелтевшая газета с заголовком: "Все на борьбу с мухой!"
Центральная часть комнаты без окна – "гостиная": круглый стол, стулья с гнутыми спинками и больше ничего. Каждый вечер приходят дочери и Моня с семьей, тогда к столу прямо на диване выдвигают из пенала Марию Иосифовну. Этот ужин – кульминация ее дня, как же тут не прийти?
Вокруг круглого, покрытого клеенкой стола собирались девять человек. Мать, Мария Иосифовна, старший Наум с женой Мурой, младший Моисей, по-семейному Моня, с женой Маней и девочки-сестры – Циля и Лиля.
Сестры жили в крошечной комнатке на Маклина, но каждый вечер пешком приходили сюда, в огромную мрачную квартиру, к матери и братьям. Годовалый, прозрачно-светленький Костя, сын Мони и Мани, переходил с рук на руки по кругу, а двухлетнюю Дину, угрюмую и некрасивую как обезьянка, Наум не доверял никому. Он держал дочку на коленях, а Мура пыталась разжать плотно закрытый ротик и затолкнуть в девочку хоть что-то. Семейство Наума присутствовало за общим столом, но было целиком поглощено друг другом: Наум не сводил тяжелого, трепетного взгляда с Дины, а Мура перебегала глазами с дочери на мужа, небрежно, как мебель, минуя всех остальных. Над столом витала их любовь и равнодушие ко всему, что не касалось их хлопотливо-любовного круга.
– Ты селедочку пробовала? – нежно спрашивал Муру Наум и, отталкивая локтем Цилю, тянулся за селедкой через стол, даже не замечая обиженной гримасы сестры.
Мария Иосифовна уже не могла сидеть. На время ужина стол придвигали к ее дивану. Из-под лысоватого красного пледа выглядывало только ее лицо. Все, что осталось от маленького сухонького тела, было укутано в плед и скрыто от глаз детей. Она слабела с каждым днем, но уходило только ее тело, а дух не только оставался с родными, а, казалось, укреплялся в этой комнате все сильнее, цепляясь за родные лица, фотографии на стенах, затертую клеенку и щербатые разномастные тарелки. Взгляд ее останавливался на лицах сыновей и дочерей, минуя личики внуков. Внуки были ей сейчас совсем чужими. Она любила всех своих детей: и Моню, и Лилю с Цилей, но ее нежный взгляд скользил по их лицам, легко отрываясь, и застревал, вцеплялся в лицо Наума. Оторвать взгляд от Наума было трудно, труднее, чем от младшего или девочек, невозможно было не смотреть на него с такой любовью, да и до стеснения ли теперь, ведь ей осталось совсем немного смотреть на дорогое лицо...