Бегство в Россию - Гранин Даниил Александрович 11 стр.


Кабинет хранил устойчивый запах трубочного табака, старой кожи, каминного дыма. Огромное кожаное кресло стояло у камина. Старый граммофон с красной пастью трубы. Этажерка, набитая справочниками. Книг было немного. В двух шведских шкафах сочинения Декарта, Гёте, Толстого, Диккенса. Громоздкий бронзовый письменный прибор с двумя чернильницами, подсвечниками, пресс-папье. Вещи потомственные, переходящие из поколения в поколение. Здесь все имело почетную родословную, все было связано с именами, известными чехам. Какие-то коллективные снимки конгрессов, конференций. Здена показывала Карела – вот он, в центре. Группа молодых гениев на пароходе, некоторые лица казались Джо знакомыми, но узнал он лишь Жака Адамара по отдельной фотографии с дарственной надписью, сделанной великим французским математиком, и чешского математика Эдуарда Чеха.

На синем сукне стола лежали вверх дужками очки Карела Голана. Значит, перед тем как выйти на балкон, он снял их. Джо перегнулся через балконную решетку. О чем он думал, когда летел, когда уже нельзя было вернуться назад? Так легко перемахнуть через эти узорчатые перила? Ощущение полета соблазняло, высота втягивала, это было так просто… "Это так просто, - вспыхнули перед ним слова Карела. - Никогда не думал, что это так просто". Наконец-то Джо вспомнил! Именно три этих слова! Голос Карела потому и изменился, что у него все было решено! Бесповоротно решено! Он говорил как бы уже после падения, с того света – очищенным от страха, полнозвучным голосом.

Здена сидела на кушетке и плакала. На кладбище она кое-как держалась, а сейчас дала волю слезам. Карел не имел права кончать с собой, он должен был предвидеть, как они повернут его самоубийство! На их семью ляжет позор, у них будут неприятности, шутка ли – объявить его причастным к этим предателям и шпионам. Джо молча ходил по кабинету. Честь семьи, фамильная гордость, у него никогда не было ничего подобного и не будет, потому что у него не было родословной, не было предков, оседлой жизни, где по наследству передаются вещи, дома, предания, обычаи, этот отлаженный быт.

- Вы должны нам помочь, - вдруг тихо сказала Здена. - Они не имеют право клеветать на Карела, он ведь подписал бумагу, которую они привезли.

- Какую бумагу? - вскинулся Джо.

Оказывается, в тот вечер Карел позвонил сестре и рассказал, что к нему приезжали и требовали подписать заявление в газету, где он бы осуждал заговорщиков, выражал свое возмущение и требовал самой суровой кары. Он подписал. И он был в отчаянии от того, что согласился, уступил.

- Так вот в чем дело, - сказал Джо. - Теперь понятно. Они разозлились потому, что Голан ускользнул.

- Но они не имеют право мазать его грязью.

- Наверное, это и подтолкнуло его.

- Может быть, он написал об этом в предсмертном письме.

- Вы читали его? - спросил Джо.

- Нет, не читала. Мы приехали с мужем. Мы видели это письмо. Но оно было адресовано не нам.

- О господи! - сказал Джо. - А теперь какого черта вы мне все это выкладываете? Что я могу?

- Вы человек независимый. Вы иностранец. Они должны считаться с вами… Вы где-то там сможете сообщить… Я хочу защитить имя Карела.

Джо стоял перед ней, засунув руки в карманы.

- Не смотрите на меня так, - сказала Здена. - Да, я сейчас забочусь о своих детях. Карел не подумал о них, у него не было детей.

- Они не знают, что вы знаете… Вам лучше помалкивать об этом.

Она поняла.

- Я никому не говорила. Может, и вам не надо было?

- Может быть, - сказал Джо.

На камине стоял мраморный бюст Марка Аврелия с латинской надписью.

- Что здесь написано? - спросил Джо.

- "Скоро ты забудешь обо всем, - перевела Здена. - И все в свою очередь забудут о тебе".

- Это правильно, - сказал Джо. - Вряд ли я что-то смогу. Попробую, конечно.

В суматохе этих дней он как-то не заметил исчезновения Магды. Он приходил домой и ложился на диван, лежал бездумно, дремотно, иногда так и засыпал не раздеваясь. Приходил на работу небритый, в мятой рубашке… Когда с ним заговаривали, он некоторое время заставлял себя слушать, потом ему становилось скучно, он поворачивался и уходил. Газеты, погода, радио, книги, еда, девицы – все стало неинтересным. Музыка и та звучала тускло. Не хотелось никуда идти. Жизнь внезапно лишилась смысла. Неизвестно, был ли он раньше. Наверное, был, потому что Джо был занят борьбой. За каждый день своего пребывания в этом благословенном мире. Он рожден был для борьбы: со своими слабостями, недугами, беспомощностью своей мысли, сам процесс борьбы был наслаждением независимо от того, побеждал Джо или нет. И вдруг все это утеряло смысл.

Он лежал и слушал, как через него перетекало время. Время текло в этих неприбранных комнатах, на этой кровати, в затхлом, непроветренном воздухе точно так же, как если бы он мчался в машине, выступал на конгрессе, занимался любовью, - часы и дни шли бы с той же скоростью.

…Самоубийство не грех, жизнь – единственная собственность человека, и он вправе распоряжаться ею по-своему. Нельзя постоянно зависеть от жизни, слишком ценить ее. Жизнь – короткая искра между двумя полюсами небытия: вечностью до рождения и вечностью после смерти, мгновенная вспышка, стоит ли относиться к ней всерьез? Карел Голан жил в страхе, в последний раз он уступил тоже из-за страха, но затем он взбунтовался и перешагнул перила. Было ли это восстание или же победа совести? Или что-то еще. В какой-то книге о России Джо читал про раскольников, которые сжигали себя, не желая подчиниться новой вере. Самоубийство придало жизни Голана какой-то новый смысл. Снова он возвращался к тому, что происходило в кабинете Голана, прокручивая их разговор. Голан перешагивает через перила, летит вниз, долго летит, и вместе с ним летит Джо, затем к ним присоединяются Этель и Юлиус Розенберг, все они падают вниз головой на камни. "Видите, - говорит Голан, - я лечу добровольно, и Розенберги тоже добровольно, а вы, Джо, сопротивляетесь, вы не хотите, но все равно вы тоже несетесь вниз".

Суд приговорил Розенбергов к смертной казни.

Время от времени радио сообщало, что им обещают помилование, если они признают свою вину, то есть признают себя советскими шпионами. Они сидели в камере смертников, и, по слухам, психологи по указанию ЦРУ занимались их психологической обработкой. Пока безрезультатно.

По ночам Джо ловил американские передачи. Он никак не мог понять, хочет ли он, чтобы Розенберги оговорили себя и остались живы. Он ставил себя на их место и не находил выхода. Журналисты, судя по сведениям, доходившим из тюрьмы, считали, что Розенберги должны уступить, хотя бы ради детей. "Ну что ж вы молчите, - говорил голос Голана, - скажите им, посоветуйте".

…Они падали, все четверо, вместе, неслись так, что у Джо замирало сердце, это было как в детстве, когда он просыпался от страха, что камнем летит вниз.

Разговоры с людьми казались пустыми. Однажды позвонила Милена, поблагодарила за деньги, да, да, сказал он, извини, я занят.

Никому на всем белом свете не было дела до него (если бы так!). Он зарос, ел с немытой посуды, квартира превратилась в хлев, в грязную, дурно пахнущую ночлежку.

Другие запивают, входят в штопор, буянят, у каждого свое, этот, по отчетам спецслужб, впал в апатию. У творческих натур это бывает. Наблюдение сообщало также, что у Брука никто не бывает, никто не звонит, и "африканец", так его именовали в донесениях, считает себя покинутым. Судя по всему, кризис разразился после самоубийства профессора. Придется с ним повозиться. Но сейчас трогать не следует: пусть доходит. Он не прыгнет, не повесится, его на плаву будет держать идея, идея его из любой ямы вытащит. Когда у человека появилась идея, когда он понял, что нашел истину, он на любое пойдет, любые оправдания отыщет, любые лишения перенесет. Ведь даже Голан согласился стать информатором ради поездки на какой-то месячный симпозиум в Англию, там он, бедолага, доложил о своем открытии, заработал аплодисменты, мантию. "Африканец" из того же материала. Когда оклемается, с ним придется провести профилактику.

Он человек умный, поймет, что и действия его, и разговоры, и встречи – прозрачнее, чем ему кажется, и соответственно оценит наши заботы о его безопасности. Объект, однако, не должен думать, что он совершенно прозрачен, ему нужна иллюзия одиночества, заброшенности, ему надо дать укрыться от всех, иначе может свихнуться.

XII

Винтер ничего не пояснял. "От того, кто ничего не знает, никто ничего и не узнает", – повторял он. Одно было ясно: они двигались на юг.

Машина, старый красный "додж", к полудню раскалилась. Андреа попросил остановиться в тени, передохнуть. Винтер отказался, это, мол, не туристическая поездка. Был он в кожаных брюках, клетчатой рубахе, на плече – свернутое пончо, но не испытывал ни жары, ни голода, ни желания остановиться по нужде. До темноты всего однажды неохотно уступил настояниям Эн, когда свернули на сельскую дорогу у бензоколонки. Время от времени Винтер сверялся с нарисованным от руки планом. Остановились на окраине поселка перед одноэтажным мотелем. Кроме подвыпившего хозяина, в нем не было ни души. Винтер расположился в соседнем номере. Предупредил, чтобы никому не открывали.

Утром красный "додж" исчез, на его месте стоял потрепанный "виллис". Оставляя за собой хвост пыли, ехали весь день по разбитым дорогам мимо банановых плантаций, апельсиновых рощ. Заночевали у какого-то фермера в горах.

Подняли их затемно. Перевал. Холодина. Дорога крутила, они заблудились, не там свернули, вернулись обратно через тот же перевал. Хижины. Плато. Снег. Мистер Винтер куда-то уехал. Они сидели в доме, сложенном из камней. Пылал огонь в очаге. Кипел огромный медный закоптелый чайник. Индианка ногой качала люльку и толкла кукурузу. Андреа сказал, что не желает больше терпеть грубостей Винтера. "Если где-то там решили, что с нами стоит возиться, нам не мешает то же самое думать о себе". В его тоне не было раздражения. У него все обдумано. Он ошибался в простых житейских вопросах, его обманывали на рынках, выманивали деньги, обсчитывали в барах, и вместе с тем он вдруг поражал Энн своей прозорливостью, точным психологическим расчетом. Совместная жизнь, какой бы обрывчатой она ни была, поворачивала их друг к другу незнакомыми сторонами. Происходило узнавание. Андреа утомлял своей аккуратностью, почти педантичностью. Энн была обидчива, пустячное невнимание – и она погружалась в мрачное молчание. Она ничего не могла поделать со своим самолюбием. Поначалу ее оскорбляла задумчивость, которая как бы отнимала у нее Андреа, делала его глухим и незрячим. Не сразу до нее дошло, что вместе с той жизнью, которую они вели, у него шла своя, неведомая ей работа мысли. И то, что эта работа не прерывалась, несмотря на переезды, нужду, страхи, и радовало и пугало ее. В этой, другой его жизни Энн не было места, и она не могла ничем помочь ему.

Винтер вернулся с молодым индейцем, голова его была повязана красным платком. Поели лепешек, выпили пулькэ, подремали, ночью по кромке заброшенных карьеров спустились к реке. Выглянула луна. В зеленом неверном свете река открылась большая, бурная. Найдя брод, индеец повел их по камням, через коряги, вода была ледяная, шли не поперек, а зигзагами. Андреа держал Энн за руку, на другом берегу Энн хотела передохнуть, но индеец торопил их. Андреа и Винтер тащили Энн в гору, подхватив с обеих сторон. Они должны были скорее уйти вглубь, подальше от границы. До рассвета. Энн задыхалась.

- Видите, я был прав, с вами намучаемся. - Винтер ругался по-польски, проклиная свою судьбу, взбалмошность женщин, уверенных, что их любовь оправдает любые их идиотские поступки.

Пришлось выйти на шоссе. Проводник исчез, растворился в темноте. Винтер взял Энн под руку и стал голосовать проезжающим машинам. Свет фар обегал их, не снижая скорости. Остановился только пыльный грузовичок. Водитель-негр открыл дверцу; Винтер просил его, показывая на Эн, негр, блестя белыми зубами, весело отказывался, тогда Винтер вытащил его из машины. Негр оказался верзилой, но Винтер справился с ним легко, пригрозил пистолетом, сунул какие-то деньги, Андреа вскочил в кузов, и они поехали. Грузовичок пропах чесноком и луком. Они обогнули Масатенаго, не заезжая в город.

Каким-то чутьем Винтер находил в темноте дорогу, и довольно быстро они добрались до монастыря францисканцев. Грузовичок Винтер загнал на стоянку. В монастырь они пришли пешком. Там их ждали, но появление женщины не было предусмотрено, и Винтеру пришлось уговаривать настоятеля. Их поместили в гостевом флигеле. Проспали до вечерней обедни, апельсинно-оранжевое солнце уже опускалось, заглядывая в келью. Монастырь стоял над обрывом. Каменные лестницы вели в низину, в городок, рассыпанный между зелеными холмами.

Железное распятие на стене. Побеленные голые стены, железная кровать, на которой они спали, стол, два стула, на столе – библия в черном кожаном переплете. И тишина. Настоянная десятилетиями молитв тишина, которую не нарушали ни пение птиц, ни стук башмаков по каменным плитам монастырского двора. Они сидели, блаженно отдаваясь покою. Здешний покой располагал к сосредоточенности, к внутренней жизни, не имеющей ничего общего с их волнениями.

Зазвонил колокол, созывая к вечерней молитве. Энн спустилась в церковь. Андреа остался. Из детства приходили слова молитв. Когда-то он повторял их вслед за матерью, не вдумываясь в смысл. "Ты, Господи, щит предо мною, слава моя, и Ты вознесешь голову мою…", "Да услышит тебя Господь в дни печали, да защитит тебя имя Бога"… В нем никогда не было насмешки над верующими. Он считал, что это остатки прошлого страха перед могуществом природы. В Бога он не верил. Старинный этот монастырь внушал не веру, скорее уважение к людям, которые здесь годами размышляли о таинствах Священного писания. Работа мысли для Андреа много значила, но он не знал, можно ли мыслью дотянуться до Бога. Его мысль никогда не обращалась в эту сторону жизни. И то, что сейчас он чувствовал, было странно. Вместо "помилуй" он просил: "Спаси! Спаси нас обоих, дай ей силы выдержать этот путь!"

Следующая машина была "крайслер". Путь через Гватемалу, Гондурас запоминался по машинам, которые Винтер где-то добывал, менял. Остальное мелькало, сливаясь в одну ночную, высвеченную фарами дорогу: белые столбики, встречные огни, чашки горячего кофе, выпитые наспех, поселки, бары, молчаливые спутники. Центральная Америка проносилась, закутанная в ночную тьму. Черные пальмы, черные кактусы, свежесть океана – и снова раскаленный воздух, запахи миндаля, сахарного тростника, лимонных рощ. В Панаме "кузен" мистера Винтера вручил им билеты на самолет; у Винтера всюду были "кузены" и "кузины", панамский – имел сапожную мастерскую, лихие усы и жену-мулатку, которая сразу же принялась лечить Энн от простуды. Поселили их по соседству, в старом испанском отеле, окруженном кирпичной стеной, внутри – двор с фонтаном, голубые агавы, белые железные стулья на галерейке и всюду плющ…

И шепот, и осторожные взгляды…

Накануне отлета мистер Винтер не пришел ночевать, наутро он тоже не появился. После обеда пришла жена "кузена" с базарной корзиной и сообщила, что мистер Винтер арестован. Подробности неизвестны. Его отправили в полицейский участок, оттуда, кажется, в тюрьму. Решено было никуда не двигаться, подождать еще сутки, другие.

Назавтра в городе поднялась стрельба. По улицам загрохотали бронетранспортеры. Вход в отель облепили плакатами. Произошла то ли очередная революция, то ли мятеж.

Без Винтера они оказались беспомощными. Ни денег, ни адресов польского посольства в этой банановой республике не было. Оставалось советское посольство, но стоило Энн представить этот вариант – расспросы, проверки, недели ожидания – ее охватывало отчаяние. Она сорвалась, накричала на Андреа за насмешки над Винтером. Все же они решили никуда не трогаться, не может быть, чтобы Винтер не выкрутился, не дал знать о себе. К вечеру бездействие доконало Андреа, он сказал, что не вправе покинуть Винтера в беде, надо ему как-то помочь. Это было неожиданно для Эн. Он оставил ее в гостинице, сам пробрался к дому "кузена", нашел того в кровати забинтованного, в кровоподтеках, избитого. Кем, как – Андреа не узнал. "Кузен" посоветовал отправиться к начальнику тюрьмы, договориться – чтобы тот выпустил Винтера под залог. Такова здешняя форма взятки. Надо, чтобы начальник не заподозрил в Андреа американца, иначе запросит много, грек – это годится, и не больше двухсот долларов, да – да, нет – так нет, послала фирма выкупить одного из своих служащих, не хотят – не надо, биться за него не станут.

Утром жена "кузена" проводила Андреа до тюрьмы. Роль свою Андреа исполнил флегматично: двести? давайте двести. Наверное, можно было выкупить Винтера и подешевле. Андреа сохранял равнодушие, Винтер зевал, потягивался. Только выйдя на улицу, он похлопал Андреа по плечу, так ничего не сказав.

Назавтра они, не дожидаясь самолета, перебрались в Панаму, а оттуда теплоходом – в Колумбию. Они ничего толком не увидели, ни Панамского канала, ни прекрасного озера Готун, ни самой Панамы.

Самолетом в Дакар, пересадка в аэропорту, самолетом в Мадрид. День в жарком номере отеля, оттуда в Барселону и далее в Ниццу. Снова отель, снова Винтер приказывает никуда не отлучаться, сам куда-то исчезает, возвращается переодетый, в черном смокинге, с бабочкой, просит "одолжить" на вечер Эн, везет в какое-то ателье, где ее одевают "напрокат" в длинное темно-синее платье, украшенное жемчугом, и они вдвоем с Винтером отправляются в ювелирный магазин, Винтер покупает колье, кольца, браслеты, все дорогое, расплачивается наличными, тратит, по словам Эн, тысячи, все это якобы для Эн. Садятся в машину, там еще поляк-шофер и поляк-провожающий. Они о чем-то договариваются по-польски. Их подвозят к какому-то дворцу. На приеме пробыли два часа. Мистер Винтер, которого надо было называть Фреди, изображал довольного собой, своим состоянием, своей молодой красавицей женой латиноамериканского дельца, грубоватого выскочку, раза два он отлучался, оставляя Энн на попечение французских киноактеров, кое-как говорящих по-английски. Они наперебой угощали ее, потом Винтер повел ее в компанию солидных седоголовых депутатов, с кем-то знакомил, от кого-то передавал приветы. Прием промелькнул как бобслей. Энн даже ничего толком не могла рассказать Андреа. Зато на следующий день они после обеда, оставив записку Винтеру, отправились на набережную. Неслыханная синева залива, белые виллы, цветы, легкий воздух Лазурного берега – все поражало их здесь неизвестной, европейской красотой.

Назад Дальше