В ту апрельскую ночь тысяча девятьсот восемьдесят шестого года я по обыкновению не спал, погружённый в душевные терзания. Я переживал очередной приступ отчаяния. Мне казалось, что всё напрасно, что вокруг и внутри лишь тьма, что я малолетний безумец, если способен в тринадцать лет рассуждать на такие темы и испытывать подобные эмоции, что я прокажённый, что я уродец, что не лучше ли мне закончить все мучения разом, оставить этот мир в одиночестве, без сопротивления, без противостояния, просто уступить ему как более сильному - подобные мысли, мысли о добровольном уходе, станут для меня сущим наваждением и ещё неоднократно будут являться, чтобы терзать меня по тому или иному поводу, несмотря на ощущение Силы и Правды, на протяжении десятилетий.
Мы спали с сестрой в одной комнате. Она тихо и благодушно сопела на своей кровати, я не могу вспомнить, чтобы хоть раз она имела какие-либо проблемы со сном и глубокими душевными переживаниями. В соседней комнате не так тихо и не так благодушно, но в целом глубоко и насыщенно переживали посредством увлекательно-глупых сновидений тягучую ночь мои родители. Иногда их глубокое дыхание превращалось в громкий и торжествующий храп, который они умудрялись издавать по очереди и который нисколько их не беспокоил, а наоборот - погружал в ещё более глубокую фазу сна. Они были просты и безмятежны, мои родственники, они не подозревали, что творится со мной.
А я готов был бросаться на стены. Я переживал это состояние неоднократно, и обыкновенно мне хватало лишь нескольких переворотов с боку на бок, чтобы развеять и даже отогнать душевный гнёт, но в эту ночь было что-то не так. Я переживал полное и абсолютное смятение. Холодная режущая тьма раз за разом рассекала лихим и невыносимо болезненным ударом моё сознание, принося ему какие-то необъяснимые и отчаянно пугающие образы. Я не мог их идентифицировать, я не мог проникнуть за грань их понимания. Это были не образы людей, не образы предметов и вовсе не материальные образы. Впрочем, абсолютно нематериальными я назвать их тоже не могу. Это было нечто, не поддающееся описанию, нечто необъяснимое и могучее, что вливалось в меня широким потоком и заставляло трепетать.
Не в силах сдерживаться, я поднялся на ноги и стал отмерять по небольшой комнатке торопливые шаги. Я вдруг понял, что если не начну сопротивляться этому наваждению, то через несколько мгновений оно меня расплющит. Превратит в отсутствие.
И я попытался защититься. Я сжался в комок - и снаружи, и внутри - я завопил в эту пустоту. Вот уж не помню, был ли это молчаливый вопль, или же он разнёсся по всей квартире, исторгнутый моей гортанью, но я вкладывал в него всю злобу. Всю свою ненависть к тому, что против меня, всё своё негодование, всю свою бушующую боль. Не помню, сколько это длилось, потому что осознание реальности покинуло меня.
Очнулся я под самое утро, лёжа на полу, скрюченный и холодный. Голова была ясной, наваждение отступило. Я перебрался к себе на кровать, укрылся одеялом и вскоре забылся крепким, безмятежным сном.
На следующий день, пытаясь вспомнить пережитое и как-то объяснить его, я лишь в бессилии терялся в догадках, приводя немыслимые, фантастические доводы к пониманию произошедшего со мной. Впрочем, шок от случившегося быстро развеялся, чрезмерно глубоких и дотошных вопросов я себе не задавал - всё-таки это наваждение вполне укладывалось в общую картину моего безрадостного существования. К вечеру я уже, пожалуй, и не вспоминал о нём.
Но новости, прозвучавшие через пару дней с экрана телевизора, заставили меня взглянуть на произошедшее по-другому. Да, через пару. Может быть, через три. Насколько мне помнится, советское руководство не сообщало в первые дни о произошедшей трагедии.
А сообщив, сделало это мягко и учтиво, словно возлюбленная, которая поведала хахалю о внезапном прекращении месячных. Ситуация под контролем, просто в воздухе витает немного радиации. Но если соблюдать элементарные правила безопасности, не открывать форточки и закрывать рот носовым платком, то двести лет ещё проживёте, ни разу не кашлянув.
Большинство даже пропустило первые сообщения о взрыве мимо ушей, словно там действительно ничего особенного не произошло. Лишь уличные разговоры и стремительно разраставшаяся по городам и весям Советского Союза паника заставили изменить отношение к произошедшему, начать переживать случившееся всей праведной советской грудью, строить предположения и гипотезы, а также размышлять о последствиях.
Я же, напротив, в самый первый миг, едва до ушей моих долетели обрывистые телевизионные фразы о каком-то взрыве, тотчас понял, что трагедия эта имеет ко мне самое непосредственное отношение. С ужасом и перехлёстывающим через край душевных эмоциональных вместилищ торжеством я распознавал в себе виновника случившегося. Испугался ли я? Пожалуй, да. Но не последствий, которыми грозило для меня раскрытие тайны авторства этого взрыва, а той немыслимой ответственности за Силу, которая вдруг в одночасье опустилась на меня. В те дни для меня стало окончательно и бесповоротно ясно, что я другой, что я вне и над, что я существо особой организации и особых возложенных на меня миссий.
Испугался - и испытал облегчение. Потому что-то где-то в самых отдалённых уголках собственного "я" жаждал этого прорыва, стремился к нему и был однонаправленно на него нацелен. Я вроде бы даже вздохнул этак облегчённо-снисходительно: мол, ставки сделаны, задачи ясны, методы понятны, осталось лишь шаг за шагом двигаться к поставленной цели.
- Ты представляешь! - ворвался я в соседнюю комнату, где сестра тискалась с двумя своими дружками-переростками, и объятия всей троицы были весьма горячи. - Всё же я тот самый!
Сестра, которая была старше меня на четыре года - в те времена каждая вторая семья имела двух детей, разница в возрасте между которыми составляла четыре-пять лет, так негласно требовал советский быт - переживала в то время пик подростковой сексуальности, и одного парня для озорных и экспрессивных утех ей не хватало. Оба были старше её, учились в профессионально-технических училищах, престиж которых уже тогда был никудышный - аббревиатуру ПТУ расшифровывали как "Помоги тупому устроиться" - носили "бананы", эти несуразные расширенные штаны с несуразными расцветками, неожиданно вошедшие в моду в середине восьмидесятых, обладали растительностью на лице, в виде реденьких усиков, которые из моды уже начинали выходить, в общем чуваками были современными и крутыми. Сестра просто не могла не раскрыть им свои созревающие прелести.
Наташа, смущённо отстранившись от парней, бугорки которых, выпячивающиеся из-под ткани брюк аккурат в междуножье, не могли не притянуть мой блуждающий взор, немного удивилась этой паре достаточно связных фраз, которые я соизволил произнести, но совершенно не уловив их смысл, напряжённо-предупредительно нахмурилась.
- Ты ещё не выпил таблетки? - строго спросила она.
Несмотря на то, что никаких громких диагнозов в то время мне ещё не было поставлено, меня то и дело пытались пичкать какими-то успокоительными таблетками. Особенно настаивала на этом мама: таблетки давались без всякого рецепта, горстями - я не сопротивлялся, потому что знал, что никакая химия не окажет на меня ни малейшего воздействия. Она и не оказывала.
Халатик сестры был распахнут, я видел за его поблёкшей тканью обнажённые и достаточно тощие взгорья грудей. Наташа не запахивалась, видимо не считая меня человеком, которого следует смущаться - то ли потому, что я был брат, то ли потому, что был недоразвитым.
- Да при чём здесь таблетки?! - приплясывал я от возбуждения. - Я взорвал Чернобыльскую станцию! Я - разрушитель! Я способен, у меня есть дар, ты понимаешь? Может быть, прямо сейчас, прямо здесь я смогу разрушить весь мир!
- Володя, - привстала с кровати сестра, - пойдём на кухню, тебе пора принимать лекарства.
Она была почти добра, моя ограниченная похотливая сеструха, она почти жалела меня.
- Да, парняга, - подтвердил её дружок, тот, что сидел справа и "бананы" которого имели тёмно-синюю окраску, а усы обрамляла зона невылупившихся прыщей. - Пора закинуться колёсами.
Он подмигнул мне.
- А то ещё разрушишь тут нам весь кайф, - добавил второй Наташин ухажёр, тот, что находился слева, обладал бордовыми "бананами" (я не вру, хотя вы правы: носить бордовые штаны - это ещё более весомый идиотизм, чем мечтать о разрушении мира), а прыщей над и под усами почему-то почти не имел.
- Заткнитесь, уроды! - рявкнул я вдруг на них. - Я повелитель мира, а вы говно на палочке. Я превращу вас в пыль, если захочу.
Обычно я не говорил людям такие вещи. Я знал, что они обидчивы и, как правило, мускулистее меня. Но в тот день мне не был страшен сам чёрт, сам Гитлер, сам Замутитель Большого Взрыва - я был грозен и могуч, о, я был действительно грозен!
Двумя короткими и вроде бы даже несильными тычками меня повали на пол. Больше не били. Наташа с укоризной смотрела на меня сверху вниз. Она была солидарна с разрывающимися от гормонов дружками - и кайф я людям обломал, и веду себя борзо. Она и сама порой применяла ко мне - в целях воспитания, разумеется - такие же методы.
Я махнул на них рукой - чёрт побери, кому я рассказываю о своём даре! - вскочил на ноги и выбежал на улицу. Счастье, огромное, пульсирующее счастье всё ещё бурлило во мне и жаждало быть высказанным.
- Дяденька! - подбежал я к первому встречному мужчине затрапезного вида. - Вы знаете, что Чернобыльскую станцию разрушил я?
- Нехорошо, - покачал головой мужчина. - Нельзя так делать. Ведь ты пионер.
Да, как ни странно, я действительно был пионером. Придурков тоже туда принимали.
- Хотите, - продолжал я торжествовать, - я превращу вас в ничто?
- Да я и так ничто, - грустно ответил нетрезвый, как стало мне понятно, мужчина и печально зашагал вдаль, время от времени всматриваясь в заросли кустарника, видимо в поисках пустых бутылок.
- Тётенька, а это я Чернобыль взорвал, - подскочил я к проходящей мимо женщине с двумя сумками. - Я и вас могу.
- Сейчас вот к родителям тебя отведу, - взглянула она на меня злобно. - Они покажут тебе и Чернополь, и Сталинград, и битву на Куликовом поле.
Да, именно так, "Чернополь", назвала она этот несчастливый украинский городок. Так, как звали его несколько недель, а может, месяцев почти все советские граждане - определить на слух в этом хитром сочетании букв какую-то чёрную быль было действительно непросто. Вполне возможно, что Чернополем какое-то время звал его и я.
- Господи! - возмутился я. - Да ты ничего не понимаешь, тупая сука! Если я разрушил Чернобыль, значит, этот мир ничтожен и жалок. Значит, его можно свернуть, скомкать и сдуть с ладоней. Значит, и ты можешь разом пропасть от одного-единственного моего дуновения.
Я всё же решил разрушить мир. Вот прямо здесь, вот так сразу. Несколько секунд я надувал щёки, тужился, но лишь слабенько пукнул. Нет, я не впал в панику, я понимал, что для такого действа нужна огромная подготовка и сосредоточенность, что сейчас мне не хватает ни того, ни другого, но разочарование в непостоянстве своего величия всё же чрезвычайно огорчило меня. Я гнал страшные предположения о том, что взрыв Чернобыля был лишь сиюминутным просветлением. Я понимал всем своим существом, что это не так, что это не может быть так, но терпением, мудрым долгосрочным терпением в то время я ещё не обладал. Я расплакался, но сумел быстро взять себя в руки - могущественные существа не имеют права плакать, да к тому же на виду у всех.
Впоследствии мне отчаянно доказывали, что я набросился на эту тётку с кулаками, повалил её на землю и принялся молотить по лицу и тучному торсу. Ложь. Подлая ложь. Одна из уловок агентов действительности, которые только и рады, чтобы применить самые дешёвые, самые ничтожные и самые мерзкие трюки для того, чтобы устранить неблагонадёжные элементы. Такие, как я.
Ну для чего, для чего, я вас спрашиваю, мне понадобилось бить эту тётку, когда я мог просто превратит её в песчинку? Для чего?
Думаете, не мог? Уверены, что не мог? Ну, быть может, быть может, именно тогда, в тот самый момент того самого дня, я и не мог совершить это, потому что разрушить Чернобыльскую АЭС - это вам не говно на улице пинать, это требует колоссальной нагрузки нервной системы и колоссальных физических затрат, после которых необходимо восстанавливаться не один месяц. Да, не мог превратить я её в песчинку, но ведь я осторожен, я знаю, на что способен этот мир, я знаю, на что способны люди, я никогда не испытывал иллюзий по отношению к ним, ни на секунду. Я бы просто процедил сквозь зубы что-нибудь злобное и отошёл в сторону искать новую жертву для моих счастливых исповеданий, но бить… Нет, я отказываюсь признавать это. Это происки агентов, это они всё подстроили.
Сам я, к сожалению, не помню, что произошло, но разве упомнишь все эпизоды своей грёбаной жизни? Вы наверняка не помните даже половину. А с меня-то какой спрос? В общем, ничего подобного не было.
Но эта провокация силам зла явно удалась. Признаю. Потому что после неё моя жизнь изменилась. В худшую ли сторону, в лучшую - не мне судить. Да и не вам. Она изменилась, вот и всё.
Казённый дом
Спустя какое-то время я обнаружил себя в отделении милиции.
Скажу вам честно, я всегда уважал отечественную милицию. Тем более советского периода. Что бы там ни говорили о министре Щёлокове, но он действительно создал по-настоящему действенную, эффективную и, что немаловажно, интеллигентную организацию. Которая, правда, в те годы уже начинала гнить. Тем не менее любому, кто оспорит моё утверждение, что советский милиционер был настоящим интеллигентом с высокоморальным стержнем внутри, я плюну в правый глаз. Вы же не хотите, чтобы я плюнул вам в правый глаз? Вот и не спорьте.
Хорошо, хорошо. Отступаю на шаг. Всего лишь на шаг и ни сантиметром больше. Не так сильно уважал я милицию, не так. Вы правы в том, что такое необыкновенное существо, как я, не может всерьёз уважать ничего на этой грешной Земле, включая самого себя. Я уважал отечественную милицию лишь временами, периодически. И не слишком сильно. Тем не менее сейчас, как вы понимаете, именно такой период.
Простите мне мои сбивчивые воспоминания об этих днях, когда жизнь моя вливалась в новое русло, но я действительно помню их очень плохо. С точки зрения традиционной психологии это явление можно объяснить разнообразными оправдательно-психопатологическими терминами, что-то вроде "помутнения", "фрустрации" или даже "потери чувства реальности". Всё почти так, не собираюсь перечить традиционной и даже нетрадиционной психологиям, хотя и не люблю их искренне.
Итак, что же сохранилось на хрупких и ржавых стенках моей памяти?
Помню: какой-то мент допрашивает меня в кабинете (вполне возможно, что словом "допрос" я перегибаю палку, наверно, по милицейской терминологии это называлось всего-навсего беседой), почему-то разговор наш очень мне не нравится, дико не нравится и сам мент, я вскакиваю со стула, что-то кричу - то ли на него, то ли просто так - подскакиваю к окну и пытаюсь выбраться через форточку. Почему форточка показалась мне милее и привлекательнее двери, мне сейчас неизвестно, но объяснение этому я вижу вполне логичное: по всей видимости, мне почудилось, что побеги я через дверь, то просто не успел бы выбраться из отделения наружу и был бы пристрелен.
Помню - а может, просто додумываю? - как мент и ещё кто-то, скорее всего тоже мент, прибежавший на шум из другого кабинета, стаскивают меня с подоконника на пол, несильно бьют, связывают чем-то руки и затыкают тряпкой рот. Действия их вполне понятны и объяснимы: никому не нравится слушать чужой крик. Людям нравится только крик собственный.
Наверняка я грозился уничтожить этих милиционеров самым мучительным из известных и неизвестных способов, на худой конец - превратить их во что-то мерзкое и ничтожное, может быть, в половую тряпку. Наверняка я истово объяснял им, делом чьих рук является на самом деле уничтожение Чернобыльской станции, наверняка я пытался увидеть в их глазах непосредственный отклик, понимание и уважение - судя по всему, эти эмоции отсутствовали в их высокоморальных душах.
Потом со мной беседовали ещё какие-то люди. Их было то ли двое, то ли трое. Они выглядели солидно и представительно, я убеждён, что это были двойные агенты. Агенты советского КГБ и агенты действительности. Впрочем, вполне возможно, что о своём втором агентстве они не подозревали. Зато об этом прекрасно знал я.
Поначалу они проявили ко мне некоторую заинтересованность, внимательно выслушали мои объяснения о причинах взрыва на станции, но почти сразу же интерес ко мне угас. Я (пожалуй, к своему счастью) не смог убедить их в том, что атомная электростанция может быть разрушена ребёнком, наславшим на неё за тысячу километров энергетические волны. Видимо, лишь по долгу службы они были обязаны проверять всю информацию, касающуюся подрыва государственных основ и всяких прочих электростанций, но верить в неё они обязаны не были. Как агенты КГБ они махнули на меня рукой, но как агенты реальности просто отмахнуться от меня, отпустить домой и забыть они, конечно же, не могли. Поэтому следующими человеческими особями, кто проявил обо мне чуткую и трогательную заботу, оказались люди в белых халатах.
Встречи с ними - и это я могу утверждать почти наверняка, потому что, несмотря на всякие там фрустрации, я всё же мог осознать перемещения в другие здания и кабинеты - происходили уже не в милиции, а в каком-то медицинском учреждении, куда я был помещён в палату один-одинёшенек, чему был, в общем-то, рад. Я не любитель тесноты и вынужденного общения.
Встречи были продолжительными, ко мне приходили белохалатные мужчины, белохалатные женщины, неоднократно ко мне водили группы студентов - судя по всему, я безмерно радовал их всех. Они возвышались надо мной с умными, проницательными, чрезвычайно скорбными и жалостливыми лицами, качали головами, цокали языками и произносили, за редкими исключениями, лишь одну и ту же фразу: "Интересный случай. Очень интересный случай". Отчасти мне было приятно слышать эти слова: всё же это было какое-никакое признание моей исключительности.
Пару раз ко мне допускали родителей. С ними я мог встречаться только в присутствии врача. Помню, что мама, не переставая, горько плакала, а отец, пытаясь бодриться и выглядеть сильным, то и дело кивал мне, видимо желая поддержать и сказать тем самым, что всё нормально и у меня ещё есть шанс вернуться в общество полноценным человеческим существом. Я не хотел их видеть, они только раздражали меня.
Именно тогда мне был поставлен короткий и яркий диагноз - шизофрения, именно тогда в моей жизни появился добрый доктор Игнатьев, который, надо признать, дальше всех продвинулся в понимании моей сущности, но ввиду того, что трактовал её с сугубо медицинских, психиатрических позиций, дальше определённой отметки двинуться не смог.
Впрочем, доктор Игнатьев персонаж в моей истории далеко не главный и даже, пожалуй, не второстепенный, а какой-то там фоновый, так что постараюсь не уделять ему слишком много времени.
- Ну что, - улыбающийся, свежевыбритый, с запахом одеколона "Шипр", появился он в палате в один из утренних часов, - поедешь со мной, Вовка?
- Куда? - раздражённо отозвался я, потому что в то время уже отчётливо понимал, что товарищам врачам доверять нельзя.
- В хорошее место, - улыбнулся он ещё шире. - Туда, где тебя ждут друзья.