Роль четвёртого и последнего учителя в списке преподавательского состава интерната исполнял главный врач, армянин по национальности, Ашот Тигранович Епископян. Фамилия эта особенно не нравилась нашему священнослужителю, отдавшему душу свою светлому образу Рыгающего Иисуса, Григорию. Он внутренне воспринимал её как вызов собственной личности. Епископян вёл - ну, скажем, как бы вёл - один-единственный предмет, почему-то предметом этим была география. Я до сих пор не пойму, кто придумал такой нелепый расклад, при котором этот достаточно умный и даже вроде бы талантливый в своём деле, но весьма ограниченный в общемировых познаниях (скажем честно) представитель армянской диаспоры на территории Российской Советской Федеративной Социалистической Республики, кроме Ленинакана и Еревана географических названий не знавший в принципе, вдруг был задействован в качестве географа. Впрочем, возмущения мои на этом придётся оборвать, потому что кроме двух неоконченных уроков за несколько лет, проведённых в лечебнице, других действ, связанных с преподаванием географии, я за ним не помню. Практически не помню я его и в других ипостасях: иногда он заходил к нам в палату, совершая обход, но никогда никого не осматривал, лишь бегло заглядывал нам в глаза и тут же, видимо удостоверившись, что критических превышений в отрицании действительности мы не демонстрировали, торопливо ретировался. В кабинет к нему мне ни разу заходить не приходилось (о чём я, разумеется, и не думаю жалеть), да и вообще общаться с ним по большому счёту не довелось, кроме одного случая, о котором речь пойдёт ниже. Да и та пара фраз, которыми он одарил меня при том скорбно-эмоциональном моменте, даже слабым подобием общения назвать трудно. Он был каким-то летящим, этот главврач Епископян, вечно погружённым в себя, о чём-то думающим, что-то прикидывающим, потому на нас, досадное недоразумение, как и на прочий персонал интерната, недоразумение ещё более досадное, внимание предпочитал не обращать. Сейчас я вспоминаю, что мы, знавшие всё и вся про всех работников нашего заведения, абсолютно нечего не знали о его личной жизни. Наверное, это произошло оттого, что ничего знать о нём мы в общем-то и не хотели. Если человек не пытается нам надоедать, зачем же мы будем предпринимать какие-то попытки проявить к нему интерес?
Контингент подростков-дебилов насчитывал все школьные возрасты - от первого до десятого класса. Всего же нас набиралось, по крайней мере, способных к учебной деятельности, человек тридцать - да, совсем немного. Как раз один школьный класс. Был ещё десяток неспособных - они либо лежали, не поднимаясь с постели, либо просто передвигались из угла в угол - сущие растения. Интернат был, как видите, достаточно небольшим как по численности подопечных, так и по занимаемой площади заведением. В этом же здании, на разных его этажах, располагались гастроэнтерологическое отделение городской больницы номер три, детская стоматологическая поликлиника, травматологический пункт, а одно время - впрочем, недолго, по причине ремонта основного здания - даже и роддом.
Для каждого возраста школьников учителей никто подбирать не собирался - это было просто-напросто неосуществимо, а потому преподавание велось для всех сразу, как в сельских школах после революции: за этой партой первоклашки, за той - второклассники и так далее. На практике же все придурки регулярно смешивались, рассаживаясь так, как им заблагорассудится, и учителя даже не думали преподавать отдельным партам разные вещи. Учитель просто приходил в класс и давал, как мог и хотел, урок. Сначала это мог быть урок природоведения для третьего класса, а потом, сразу за ним, урок алгебры и начал анализа за десятый класс. Совершенно не собираюсь метать критические стрелы в эту методику и даже считаю её абсолютно революционной и крайне необходимой для повсеместного использования на территории нашей страны и всей планеты Земля. Судите сами, за несколько лет я прошёл, хоть и бегло, всю школьную программу, успев выучить как то, что ожидало меня лишь лет через пять лет, так и повторить то, что изучал несколько лет назад. Знания в черепушке остались объёмные, яркие и что самое главное - формирующие целостную и непрерывную череду взаимосвязей и сообщающихся истин о науке как таковой и предметах её исследований. Я искренне благодарен людям, придумавшим эту систему, за твёрдые и не забытые по сей день знания.
Уроки Елены Марковны являлись для нас сущим праздником и отдохновением души. Эта закомплексованная и нелепая женщина в очках непременно добиралась в интернат в расстроенных чувствах: ей обязательно кто-то наступал на ногу в троллейбусе, нехорошо и явно с желанием сглазить сверлил неистовым взглядом тонко ощущающий мировую материю затылок, либо же нарочно шёл навстречу по той же стороне дороги, что и она, отчего постоянно возникали нелепые ситуации метаний, когда никто из двух встретившихся в неурочном месте и в неурочное время бедолаг несколько напряжённых секунд никак не мог обойти своего визави. Эти ситуации наводили Басовую на глубокие и жутко депрессивные размышления о царившей вокруг несправедливости, о чёрствости души человеческой и о лживой природе главенствующего на этой планете вида, именуемого для конспирации на мёртвом латинском языке Homo Sapiens. Размышления эти, должен я заметить, были в общем и целом верными, правильными и очищающе-благостными. Я сам вырос и развился из подобных сиюминутных и вроде бы абсолютно ничтожных раздумий над ещё более сиюминутными и ничтожными ситуациями. Проблема состояла лишь в том, что слабая и какая-то искривлённая натура этой несчастной женщины трактовала их исключительно в истерично-плаксивом ключе, не делая и, судя по всему, даже не пытаясь сделать мало-мальски честные выводы о мире и своём в нём месте. То есть выводы, которые побуждали бы к борьбе, к сопротивлению, ну, или хотя бы к каким-то ментальным попыткам отторжения лживой реальности. Нет, Елена Марковна тихо плыла по течению в сторону неизбежной и чудовищно страшной для такого типа людей старости и, насколько я мог судить, даже отчаялась цепляться за надежды, за их подобия и даже за фантомы их подобий.
Войдя в класс (под него была приспособлена одна из пришедших в аварийное состояние палат с протекающим потолком и здоровенными щелями в стенах), она неизбежно краснела, дико смущалась и, едва приблизившись к учительской парте и положив на неё сумку, начинала машинально себя ощупывать, словно бы не понимая, где она находится и не в собственный ли сон затянули её зловредные силы зла, которые всегда были к ней немилостивы. Дебилы сидели тихо и молча ждали, когда учительница придёт в себя. Через пару минут ей это действительно удавалось - она доставала из сумки учебник и общую тетрадь с ручкой, судорожно поправляла очки на переносице, начинала, почти заикаясь, говорить и совершать необходимые для подобного рода общения движения.
Я ощущал все её переживания острейшим и болезненным образом, я видел в ней родственную душу. Я понимал, что мы происходили из тех же впадин жизни, их тех же затемненных её областей, из той же потерянности. Мне хотелось приблизиться к ней, обнять за плечи, погладить по голове и даже пойти на принципиальную ложь, попытавшись утешить её словами о том, что в этом мире всё не так уж и плохо, что просто нужно найти необходимую точку равновесия, что жить можно с удовлетворением, что счастье приходит к нам рано или поздно - увы, подобные слова являлись для меня слишком откровенной неправдой, чтобы на них могла решиться моя болезненно честная по отношению к самому себе сущность. Я был крепок, я был стоек, я был жесток - я никак не мог в утеху сиюминутной слабости перечеркнуть в себе стройную и холодную Истину, да и себя самого вместе с ней. Я не мог позволить себе жалость. Жалость - это самое ничтожное из всего конгломерата эмоций, бурлящих в молекулярной структуре этой Вселенной. Похоже, нечто подобное ощущали и мои собратья-дебилы, даже самые безнадежные из них, даже самые тупые.
Слава несуществующему богу, что состояние это никогда не продолжалось больше нескольких мимолётных минут и всегда улетучивалось. Елена Марковна осваивалась, голос её твердел, она начинала объяснять тему урока, задавала вопросы и даже порой повышала голос на своих нерадивых учеников, большинство из которых, по правде говоря, ни разу не соблаговолило предпринять и малейшую попытку к изучению её предметов. Наша продвинутая четвёрка отвечала на вопросы, стремилась вступить в дискуссии и мыслительные спекуляции. Забивать на учёбу в интернате я уже не стремился: ситуация изменилась, теперь Протестом стало не игнорирование учёбы, а её осуществление. Иногда к нам присоединялась пара-тройка девчонок с задних парт, но в силу своей истинной, а не мнимой умственной ограниченности они быстро сходили с дистанции и облегчённо принимались смотреть в окно, из которого, на их счастье, виднелись ветки деревьев, а иногда - располагавшиеся на них птицы.
Все, даже самые клинические придурки, понимали, что проблема у Басовой, по большому счёту, одна-единственная - отсутствие хорошего траха. Великий Писатель Игорь однажды рассказал мне, что не раз подумывал (как и я, чёрт возьми, как и я!) предложить застенчивой учительнице - естественно, в самых благих и исключительно лечебных целях - несколько сеансов мимолётного, дружеского, ни к чему не обязывающего секса, но всякий раз обламывался. Видимо, по тем же самым причинам, что и я, не желая открывать створки своей личности перед коварной и непредсказуемой жалостью.
Тем не менее эротика в отношениях между Басовой и нами, придурками, присутствовала. Выражалась она в абсолютно прелестных, просто-таки карнавальных формах. Пару раз в неделю кто-то из не шибко отсталых, но и не особо блиставших умом пациентов, сидящих где-то на последних партах, выкрикивал в скрипящую гниющим деревом стульев и парт пустоту одно-единственное слово: "Трусы!" Происходило это обычно в самом конце урока. Елена Марковна вздрагивала, раскрывала и без того выпученные глаза во всю свою незавидную ширь, моментально краснела и как бы этак судорожно сжималась.
- Трусы! - снова раздавался чей-то голос, уже другой.
- Трусы! - вторил ему третий. - Хотим увидеть трусы!
Басовая нервно и жалостливо потирала друг о дружку ладони.
- Ну, я даже не знаю… - смущённо произносила она.
- Ну, Елена Марковна! - начинал просить кто-то из девочек. - Ну пожалуйста! Ну покажите!
От волнения Басовая снимала очки и лихорадочно бросала их на учительский стол.
- На вас в прошлый раз такие интересные были!.. - не унимались девочки. - Нам очень понравились.
- Действительно?! - искренне удивлялась женщина.
- Просим! - начинал кричать хор из двух-трёх голосов, тут же возраставший до всех присутствующих. - Про-сим!!! Про-сим!!! Про-сим!!!
Придурки, в их числе и я, хлопали в ладони, подбадривая смущённую учительницу, взгляды их оживлялись, кровь начинала пульсировать по артериям веселее. Все знали, что Басовая не сможет отказать. После нескольких убедительных и громогласных просьб она выходила из-за парты, вставала так, чтобы её могли увидеть все, и, неторопливо, испуганно-трепетно смакуя каждое мгновение, задирала до пояса юбку. Нашему взору открывались её симпатичные трусики - готов биться об заклад, что она действительно понимала кое-что в ношении трусов, они непременно бывали чудо как хороши и возбуждающи. Два раза подряд не повторялся ни цвет, ни фасон. Иногда это могли быть белые кружевные панталончики, иногда - голубенькие короткие и тугие миниатюрные плавки, чрезвычайно плотно и соблазнительно облегавшие её нетронутые бёдра, а порой Елена Марковна могла порадовать нас и вызывающе ярко-красными и отчаянно сексуальными трусиками-танга (явно западного производства, потому что советская промышленность на такое бесстыдство ещё не отважилась), придуманными исключительно для того, чтобы быть сорванными во время любовных утех сильными и трепетными руками любовника.
Неизменно стриптиз учительницы заканчивался бурей аплодисментов. Смущённая, но и чрезвычайно польщённая таким пикантным вниманием к собственной персоне, Басовая оправлялась домой повеселевшая и похорошевшая. В эти быстротечные минуты она наконец-то ощущала себя женщиной.
Учитель Мошонкин, тот самый, который Александр Сергеевич, при ближайшем рассмотрении оказался доморощенным спивающимся философом - в те дни, когда он приходил на работу выпимши, что происходило регулярно, он предпочитал заводить с нами глубокомысленные разговоры о сущности мироздания и человеческой натуры. В дни же, когда ему удавалось предстать перед нашими очами трезвым, он, как все пьяницы, становился злым, критически оценивал своё местоположение в жизни, вспоминал нелепые эпизоды на уроках - многочисленные падения, двусмысленные высказывания, незастёгнутую ширинку и всё такое прочее - что могло бы, по его трезвому взбудораженному мнению, быть истолковано нами, учениками, как его полное и бесповоротное унижение, и принимался впаривать нам какие-либо формулы из высшей математики. Придурки, не имевшие ни сил, ни таланта и даже ни малейшего желания воспринимать из чьих бы то ни было уст обыкновенную таблицу умножения, а не что-то там этакое из математических дебрей, подобные формулы игнорировали неподдельно тупым, искромётным молчанием. Пытаясь бороться с ним, Мошонкин ходил по рядам и раздавал ученикам подзатыльники, отлично зная, что ни малейшего эффекта такие меры не возымеют. Мы дико ненавидели этого усатого сморщенного дядьку в дни его озлобленной трезвости.
Впрочем, почти ни один такой день трезвым он всё же не заканчивал. На втором, третьем, ну, или на худой конец четвёртом уроке - он вёл их подряд несколько, благо предметов преподавал кучу - ему всё же удавалось где-то раздобыть выпивку, несмотря на якобы царивший в интернате строжайший режим, и она - истина в вине! - возвращала его в благодушное, миролюбивое и болтливое состояние. Таким он нам нравился куда больше. Его взгляды на жизнь хоть и не были вопиюще приземлены и банальны - некоторая оригинальность в них всё же присутствовала - но в целом за пределы очерченных обществом условностей и табу не выходили. Тем не менее потрепаться с ним было занятно.
- Вот скажи мне, Распутин, - останавливался он у парты, за которой мы сидели вдвоём с Гришей, и, хитро улыбаясь, дышал на нас сладковатым перегаром, - что в твоём понимании есть Абсолют?
У Гриши на самом деле была такая фамилия, она чёрным по грязно-белому значилась в его свидетельстве о рождении.
Гриша только и ждал подобного вопроса. Он был рождён, чтобы вести разговоры об Абсолюте. Именно за них его оградили от здорового и разумного общества.
- Господу помолясь, приступим, - торжественно выдыхал он воздух из искрящих огнём религиозного пафоса лёгких. - Прежде чем приступить к осмыслению Абсолюта, - говорил он, - я желал бы себя и всех вас, о мои мятущиеся други, настроить на несколько другой лад, пустить по немного иной тропке, поселить в вас слегка чужеродную эмоцию, попросту говоря, задать простой, но непонятный вопрос: "Не есть ли умственная конструкция, формирующая пространство для попыток осознания сущности Абсолюта, сама по себе констатацией отсутствия этого Абсолюта?"
- Не скажи, не скажи, - тут же возражал довольно улыбающийся Мошонкин. - Что за связь может существовать между мной, несчастным смертным, и всемогущим Абсолютом, которая может помешать ему быть существующим и здравствующим? Я, да как и ты, мы слишком ничтожны, чтобы причинять какие-либо неудобства Абсолюту.
- Сдаётся мне, уважаемый профессор (такое обращение жутко льстило учителю, он тотчас же представлял себя возвышающимся из-за кафедры лекционного зала физико-математического факультета Московского университета, куда он когда-то раза три или четыре безуспешно поступал), - с достоинством парировал реплику Мошонкина Гриша, - что вы идентифицируете с Абсолютом некое существо, именуемое Богом, причём в самом примитивном, мультипликационно-нелепом его понимании, как некую могущественную сущность, которая восседает где-то там, в параллельных материях, и контролирует все остальные, слабые и никчемные существа, тех же людей, к примеру. То есть, по-вашему, вы с Абсолютом две единицы мироздания, просто одна влиятельная, а другая - уморительно ничтожная, и отношения ваши строятся, как в пошлых учебниках отечественной психологии, по субъект-объекному принципу. То есть неким образом более могущественное существо, именуемое Абсолютом, оказывает непрерывное влияние на более примитивное существо, хорошо всем известное под именем Александра Сергеевича Мошонкина. А то, в свою очередь, не имея возможности сопротивляться этому влиянию, может, однако, заниматься рассуждениями и всякими прочими осмыслениями, представлениями и умозаключениями о его телесно-духовной форме и конечном предназначении в причинности. Однако я вижу картину по-другому. Абсолют, вообрази я себе его реальным, представился бы мне универсальным вместилищем всей суммы мировых наработок во всех без исключения сферах - от материальных до ментальных. И что же тогда вылезает наружу из всего этого? А из всего этого наружу лезет простая мысль, что я, ты, он и она, вся наша и не наша дружная и недружная семья, все мы и должны быть проявлением этого самого Абсолюта, а попросту говоря - его неотделимой частью. Мы и есть Абсолют, заявляю я во всеуслышание! И вот представьте себе ситуацию, при которой часть целого, занимаясь бессмысленным осмыслением всего этого самого целого, то есть и самого себя, вдруг вольно или невольно начинает отделять себя от всей величественной и непреходящей цельности, а значит, попросту разрушать её - пусть не материально, но на уровне осознания, а как мы с вами знаем или желаем знать, именно на этом уровне и складывается во Вселенной всё сущее. Итак, часть, а вслед за ней миллиарды триллионов других частей отделили себя от целого пирога одним лишь мыслительным усилием. Вы можете возразить, что Абсолют не перестанет быть от этого Абсолютом, но тогда я отвечу вам, что такая конструкция, как Абсолют, может существовать лишь в ауре слепой веры, лишь так рычаги и шестерёнки её конструкции придут в действие. А если же веры нет, если каждая из частей отделилась и прокляла целое, другие части и саму себя вместе с ними, то значит, всё в этом мире бессмысленно, и в то же самое время это значит, что никого Абсолюта не может быть и в помине, потому что Абсолют это и есть смысл. Это и есть Смысл, - поднял он палец вверх, - говорю я вам, ибо что же ещё другое может быть Абсолютом, кроме как вполне понятный каждой молекуле, реальный и осознаваемый Смысл, который и сцепляет истинной мотивацией всё, что существует в этом мире.
"Чёрт возьми! - восхитился я. - Да это же и есть то самое доказательство отсутствия объективного мира. Меня нет, вас нет, ничего нет, потому что нет Смысла".
- Ты хочешь сказать, - удовлетворённо блестел пьяненькими глазами Мошонкин, - что Смысл должен быть понятен каждой молекуле?
- Именно так, - подтвердил Распутин.
- А если нет Смысла, то есть если он непонятен каждой молекуле - значит, ничего нет в принципе?
- В принципе, - кивнул Гриша.
- Но как же ты тогда объяснишь мне то, что я мыслю и осознаю себя? Что я вижу и чувствую? Что слышу и даже сру?