Хоть на душе было более чем кисло, вызов я приняла и за вечер состряпала "Сказанье о королевском саде", где также в рифму излагала притчу о вздорном нищем короле, по зимнему времени навравшем, будто болото перед его дворцом - прекрасный сад, из-за чего весенней порой, когда трясина раскисла, легковерный гость прежалостным образом в ней утоп. Отделка стишков была построже, чем у сестрицы, но по части обаяния мой опус явно уступал. Жанр обвинительного акта не принадлежит к разряду поэтических: мол, гляди, какая свинья твой подзащитный… Объясняться подобным манером может придти в голову только филологам, филолог - это, конечно, диагноз…, впрочем, и поныне не думаю, что способ этот по части задушевности и информативности сильно уступает традиционному: "А я ему грю… А он мне… А я…"
Ознакомившись со "Сказаньем", сестрица покрутила головой, выразив тем сомнение в моей справедливости, вслух же с похвалой отозвалась о форме этой угрюмой писанины. Вскоре я объявила домашним, что со Скачковым развожусь. Мирно, без взаимных претензий. Все окончательно, обсуждать нечего. И наступило многонедельное молчание - неестественное, истяжное "молчание о"… Будто в доме лежал покойник, которого почему-то невозможно в подобающие сроки предать земле. Так что теперь веркин демарш меня почти обрадовал.
- Знаешь, мама надеется, что вы помиритесь. Говорит, он, дескать, чудесный парень, обожает тебя, а в тебе разбушевались отцовские фамильные демоны, но по существу ты ведь добрая и отвечаешь за себя. Это она так думает. А папа ей сказал, что "с Виктуаром покончено", но ты страдаешь, ты в опасности. Так кто прав?
- "Она страдала. Вихорь шумный, свистя, покров ее клубил"… Он-то откуда может знать? Утром, уходя на работу, я говорю ему "До вечера!", вернувшись, здороваюсь, перед сном желаю спокойной ночи. И могу тебя уверить, что, исполняя этот ритуал, ни разу не зарыдала глухим басом. Тем не менее прав - он.
- Ужас… Не может быть… Совсем никакой надежды? И маму жалко. Она Скачкова любит.
- Если будете опять мыть мне кости, объясни ей, что драматизировать не стоит. Он влюбился в другую. А мне захотел напомнить, что у мужчины есть особые права. Начал надираться до рвоты, хамить и строить куры моим приятельницам. Аське голову морочил, Римме, Валентине… В общем, лодка перевернулась, и у нас у обоих появилась возможность освежиться.
Умственно выдающиеся шерифы в американских боевиках острят в подобном стиле. Но мне так проще: меньше вероятность, что разревусь.
Приостановившись посреди пустынной улицы и поймав меня за рукав, сестра пытается в темноте рассмотреть, смеюсь я или говорю серьезно.
- Версия для мамы?
- Версия. А если хочешь, и правда. Для меня все сложнее, но это ж мой род помешательства - усложнять. Думаешь, я кочевряжусь, не хочу говорить? Да я бы охотно… Могу рассказать, какой Скачков низкий негодяй, а я невинная овечка. Или, как маме кажется: я - монстр гордыни и деспотизма, а он - чувствительная душа, угодившая в жернова. Берусь состряпать из этого трагедию, слезливую драму или фарс, и нигде не погрешить против фактов. Только что мы вчетвером ломали голову, как щенка назвать. А тут надо найти имя раздору двух не самых бесхитростных людей. Он утверждает, что я никогда его не любила…
- Идиот!
- Не уверена. Может, это и правда была не любовь. Какая-то другая жажда, которую, наверно, утолить нельзя, даже хотеть этого не надо бы. Но если так, мне и любви не нужно, и вообще ничего… Мы с тобой когда-то постановили, что не подобает выворачивать душу наизнанку. А это невозможно, только и всего. Технически недостижимо. Всем, кому кажется, будто они изливают самое сокровенное, только и дано, что изложить версию…
Еще не хватало! Язык мелет сам по себе, нагло вырвался вперед, предоставляя мыслительному процессу плестись в арьергарде. Род истерики. Противно: стихия словоблудия уносит тебя, как щепку…
- Но ты могла бы бороться!
- И ты туда же. Зачем? Если бы между нами встало что-то внешнее, я бы на все пошла. На все, понимаешь? Но это же чушь, мелодраматическое беснованье. Ни от подвигов, ни от преступлений толку не будет. Нас прежних больше нет. Что я могу? Изменить прическу? Понизить уровень притязаний? Расстелиться ковриком? Скоропостижно родить? Сыграть на ревности или жалости? Мужичонко забаловал, но есть бабьи способы не дать ему уйти. Это называется удержать мужа. А на что мне муж?
Сколько мертвых слов. Я стараюсь не врать. Напрасный труд. Правда так же мертва, как самые последние враки.
- А эта другая, она существует? Кто, откуда взялась?
- Никогда ее не видела. Знаю только то, что сказал сам Скачков. Они вместе работают, и это она сделала первый шаг… воображаю, какой павлиний хвост он предварительно распустил! Видимо, хорошая девочка, да и он не так глуп, чтобы связаться с дрянью. Она на три года моложе меня. Не в пример мне длинноногая. Восторженная. Росла без отца, мечтала о мужчине старше себя, о мужском руководстве, и вот в Скачкове ей почудилась эта нравственная зрелость…
Внезапный - на нервной почве, должно быть, - смех прерывает мое повествование на полуслове. Вообразив милого, в общем-то, ее сердцу Скачкова в подобной патриархальной роли, смеяться начинает и Вера. Мы обе хохочем всласть, до слез, - наш полузабытый детский способ разделываться с бедами. С моей так не справиться, но минута хороша.
Отсмеявшись, Вера облегченно вздыхает:
- Уф! Слава Богу! На страдалицу ты не слишком похожа.
- Боюсь, что слишком. Самочувствие неописуемо гадостное. Не была наркоманкой, но подозреваю, что смахивает на ломку. Если еще не хуже.
- Ты вот что учти, - сестрица поворачивает ко мне большеглазое, вмиг посерьезневшее лицо. - Ни отступать, ни падать тебе нельзя. Некуда. У тебя за спиной я. Всю жизнь так было, и теперь так. Падая, ты сомнешь меня. Ты-то потом, может, еще и поднимешься, но меня уже не соберешь. Запомни!
Мы все - что я, что Скачков, что Вера - в ту пору изъяснялись, мыслили, чего доброго, и чувствовали сплошными метафорами. То продирались сквозь их колючие заросли, то блаженствовали под их пышной сенью - ну да, я и тут их наворочу до полного непотребства, без этого не обойтись. Что до последней вериной метафоры, это уж, слава Богу, преувеличение. Но трогательное.
На обратном пути мы уже обсуждаем ее дела - даже при самом нежном сочувствии Вера не в состоянии долго поддерживать беседу о чем-либо другом. Сейчас я признательна ей за это. Ее юношеский запоздалый эгоизм ничуть не хуже моего преждевременного эгоизма мрачной развалины. Ведь и я, хоть исправно подаю нужные реплики, вовсе не думаю о ее печалях, с настороженностью опытного больного прислушиваясь, как там поживает моя боль в середине груди.
- Наверно, я зря отказала Вадиму. Если бы не влюбилась в Богдана, я бы так не поступила. Там все было безнадежно, а все-таки стать женой его друга казалось и тяжело, и некрасиво…
- Прежде всего скучно. Ты бы взвыла на второй месяц.
- Я рискую взвыть и сейчас. Помнишь, как я рвалась в университет, как верила, что там начнется интересная жизнь? Ну и что? Не так-то она и увлекательна, а теперь ей конец, до выпуска осталось всего ничего. Потом служба, ты лучше меня знаешь, как оно… На что теперь надеяться? Мне двадцать пятый год - и ни одного стоящего романа.
- Хватит прибедняться. За тобой вечно кто-нибудь таскался, изнывая от восторга. Это при том, что на филфаке сплошные девицы, сама Афродита осталась бы на бобах.
- Ну и я осталась! Всем моим победам грош цена. Катышев был влюблен в каждую юбку, в мою - только чуть больше, чем во все прочие. Богдан не в счет, хотя ради него я бы на все пошла. Но он-то потоптался вокруг да около запретного плода, посожалел, зачем он муж и отец, и испарился. Вадим - да, и стихи мне читал, и букеты таскал, и по вернисажам водил, а толку? Все портил: "Для меня главное семья, я полюблю ту женщину, которая родит мне детей!", "Почему ты не хочешь быть попроще?", "Время идет, с такими запросами можно вовсе замуж не выйти"… Изумительный способ вскружить девушке голову! А при всем том теперь я понимаю, что этот зануда был прав. Филфак - женский монастырь, среди твоих друзей я вечно на вторых ролях прелестного дитяти, а теперь и эти компании распались, что же меня ждет? Еще год-другой, и я - старая дева! Тебе хоть есть что вспомнить…
- Не дразни судьбу. Эти воспоминания перевариваются, как хорошая доза отравы.
- А я предпочла бы их: все лучше пустоты. Чувствовать себя одинокой стареющей женщиной, которая никому не нужна…
- Во-первых, потише в моем присутствии: я-то старше. Во-вторых, никто не принял бы тебя за одинокую стареющую. И потом, знаешь, человек, у которого есть кому десять раз в день пожаловаться на одиночество, еще не вполне Робинзон.
- Не надо играть словами, ты же прекрасно понимаешь, что это совсем другое!
Родителей мы застаем сидящими на полу. Они заняты щекотаньем щенячьего пуза. По очереди: пузо у Али не столь обширно, чтобы можно было предаваться такому наслаждению вдвоем.
3. Последний "Абдул Гамид"
В иные моменты сомневаюсь, доживу ли до весны. Силы тают: на свой третий этаж без лифта я уже не взбегаю, а плетусь с одышкой, как старуха. Простуды добивают обескураженный организм, гвоздят и гвоздят почти без перерыва. Участковая врачиха, пожимая плечами, настаивает на госпитализации, на обследовании. Я отнекиваюсь: мне-то причины происходящего понятны.
Щенок заболел чумкой. Поскольку я валялась с очередным ОРЗ, к ветеринару его таскала мама. Возвращаясь, она увлеченно пересказывала подробности приключения:
- Было ужасно скользко, дорога неровная, я все время боялась упасть и зашибить Али. А он поминутно вылезал из сумки, два раза чуть не шлепнулся на обледенелую дорожку! Но на взгорке за шоссе, где мне пришлось особенно туго, навстречу попался добрый прохожий. Увидел, как Али бунтует в сумке, да как закричит: "До чего же прелестный парень!" И помог мне одолеть склон. Кстати, ветеринар тоже находит, что Али великолепен. Он уверен, что вылечит его, мы захватили болезнь вовремя. Но в следующий раз я буду умнее и замотаю сумку веревкой. Молнию этот младенец Геракл разнес в два счета!
Замучившись, взмокнув, она тем не менее гордится неуемным "младенцем Гераклом". Его обременительные выходки забавляют ее. В доме только и разговоров, что Али изгрыз новые туфли, расколотил предпоследнюю приличную чашку, оросил упавшую на пол не дочитанную отцом газету… Все эти неприятности доставляют ей массу удовольствия.
- Ты напоминаешь безумную бабушку. У меня такое чувство, будто я одарила тебя внуком! - замечаю, слегка досадуя.
- Типун тебе на язык! - простодушно откликается мама. Серьезного бремени ей не хочется, с нее довольно. Она остро, по-детски нуждается в радости. Лишаясь ее, мама сникает, с нею - по-прежнему готова презирать усталость, бедность, вплотную подступившую дряхлость. Прежде мы со Скачковым, а иногда и Вера, умеющая вспыхивать легким внезапным остроумием, наперебой развлекали и смешили ее. Это было славное, благодарное занятие. Теперь Скачков исчез, Вера скучно забеспокоилась насчет предназначения женщины, я и подавно никуда не гожусь.
- Боже мой, Шура, когда же ты опять станешь веселой? - однажды вырвалось у мамы. Это прозвучало так горестно, что даже у меня, оглохшей к чужой печали, сердце упало. Дошло: мама не просто мне сочувствует - она сама пропадает со мной заодно, чахнет без радости, как можно зачахнуть без пищи и воды. И я не в силах ничего с этим поделать.
Зато Али смог. Мне от него никакого проку, я чувствую себя человеком, на старости лет получившим в подарок игрушку, о которой мечтал в детстве. Но о своей ошибке не жалею: как же он кстати в нашем приунывшем доме! Ему удается развеселить даже отца. Любуясь новоявленным членом семьи, он не забывает посмеиваться с надменной снисходительностью, но не скроешь: тоже пленен. А поскольку в отличие от мамы папаша не чуждается пафоса, именно из его уст я в один из своих бессонных вечеров услышала за стеной ошеломляющую фразу:
- Наш долг сделать так, чтобы это существо было счастливым!
Стоило изводить от мала до велика всех, до кого мог добраться, чтобы, перевалив на восьмой десяток, обнаружить в боксеренке единственный объект, достойный таких стараний! Жизнь не на шутку меняется. Круглый, резвый, переполненный лаской щенок уже вытесняет меня если не с жилплощади, то из сердец. И правильно, и отлично…
- Честное слово, мне кажется, он понимает слова!
- Неужели? Ты только теперь это заметила?
- Пора давать ему побольше творога.
- А витаминная добавка? Ты не забыла ее удвоить?
В первых числах января нагрянули гости. С гигантскими пакетами снеди, с вином - из нашей прежней компании Толя Катышев был самым богатым и щедрым, ценил такое свое реноме. На этот раз повод пошиковать был особенно увесист: не только Новый год, но и новая жена. Пора нас познакомить! Анатолий и пасынка десятилетнего с собой прихватил, и женина брата.
- До чего жаль, что Верочки нет! Это полное безобразие! Сессия? Фу ты, не подумал. Мы стали преступно редко видеться, Шурка, так недолго и просочиться в канализацию!
Про канализацию - это из Стругацких. В пантеоне толиных кумиров, кроме братьев-фантастов, царят, грозно возвышаясь над всей мировой литературой, Хемингуэй, Ремарк, Ильф и Петров, Багрицкий. И Есенин, трижды Есенин! Когда Катышев, в часы досуга не чуждый литературных занятий, взялся переводить из немецкой поэзии, даже в Гейне вдруг закудрявилось нечто родимое, сережино. Невзирая на этот курьез, переводы были талантливы: повернись судьба иначе, мой гость стал бы поэтом.
Но Катышев был прорабом. Когда нас знакомили, одна язвительная девица, так называемая Натуля, мягко усмехаясь, проворковала мне на ухо:
- Есть запреты, Гирник! Насчет прораба молчи, Толика этот факт его биографии угнетает. О росте и дородстве ни слова: ему кажется, что необходимо быть и куда похудее, и метра на три повыше. Если у вас до этого дойдет (у нее самой "до этого" доходило со всеми), делай что хочешь, только не моги шаловливо ворошить его прическу - Толик полагает, что так и образуется плешь. Но главное, упаси тебя Бог упоминать о возрасте! Это его трагедия: Скачков моложе на пять лет, ты на десять, я на двенадцать, такая арифметика его просто убивает! Серьезно!
Насчет последнего позволительно усомниться: если предположить в Натуле наличие хотя бы одного принципа, то был принцип недопущения серьезности. Подлунный мир смешил ее обилием дураков и безумцев. Ко мне она благоволила, но из общего порядка вещей не исключала. Ее забавлял любой идеализм вообще и все мало-мальски похожее на целомудрие в частности. Меня она ласково презирала, а я не находила возможности, да и нужды помешать ей в этом. Иной раз даже шла на мелкие провокации: умышленно не скрыла, например, что на последнем курсе одно из влиятельных лиц факультета предлагало мне волшебный вариант распределения, надо было всего лишь обсудить детали в приватной обстановке. Я предвкушала эффектную реакцию. И не просчиталась:
- И ты… О, Гирник, нет… ха-ха-ха! Не могу! Ты отказалась, да? Предпочла просиживать жопу в вонючем ЦНИИТЭИ?! Ха-ха-ха!
Не грубый гогот шлюхи, нет - тихий, блаженный, без тени вульгарности смех, как бы то ни было, умного и веселого существа. От смеха Натуля слабела, падала на стул или диван, ее юные пышные телеса жизнеутверждающе волновались. К "предрассудкам" вроде моих она относилась, как просвещенный путешественник к воздержанности дикаря, не смеющего утолить естественную потребность из страха перед табу. Но скорбеть о людском неразумии значило бы впасть в него же. Натуля смеялась: такова была ее реакция на подавляющее большинство явлений действительности.
Окружающие в свою очередь видели в этой оригинальной толстушке нечто вроде клоунессы, но о том, что перед ними не просто общеизвестный тип честной давалки, догадывались, кажется, все. "Героиня Золя! - посмеивался Катышев. - Ги де Мопассана!" Уподобление изобличало ограниченность прорабской эрудиции - на самом деле больше всего Натуля смахивала на игривых сладострастниц Боккаччо: "А дама эта была большая шутница"… "Я и в постели шучу", - говаривала она, за что схлопотала однажды затрещину от не в меру импульсивного любовника, задетого в своей чувствительности.
Вряд ли уязвить Натулю было в его силах. Он имел дело с невозмутимым самородным философом. Эпикурейцем, киником? Так, всего понемножку. И все в ней было из каких-то разных, но далеких, нездешних времен: изобильная, не по-русски воздушная телесность, томная, ленивая плавность, блеклая голубизна и картинная выпуклость сонных очей фламандской мадонны. Вчуже жаль: увяла, не понятая никем из нервических самолюбивых петушков, которым ее щедрые милости доставались слишком легко, чтобы их ценить. Ни за кем не гоняясь, не навязываясь, она никого не отвергала, но и не удерживала. Скачков в свое время бросил ее ради меня: от нее все безнаказанно уходили к другим. Катышев, тот попользовался еще раньше. И никому не пришло на ум, что он теряет хорошую жену, истинную хранительницу очага. Я и сама угадала это натулино призвание много позже, когда очередной хахаль, смертельно больной и смертельно же стервозный, долго умирал у нее на руках, а она, отродясь ничего этого выспреннего - особой там какой-то любви, дружбы - не признававшая, ходила за ним, как за младенцем, которому уж не вырасти. Спокойная, памятливая сестринская забота. Ни слова жалобы, ни единого истерического срыва, хвастливой ужимки. Тот же ясный лоб. Те же уютные, мягкие жесты. Та же ирония. Только глаза от усталости подернулись туманной пеленой. "В сущности, мне бы хотелось свой дом, а не эту коммуналку с тетей. Ребенка, мужа. Как ни странно, у меня бы получилось. Вот тебя, Гирник, все на какие-то волчьи тропы тянет, а по-моему, дом - это и есть рай. Уют люблю. Да что ж, ничего не поделаешь".
Что до Катышева, он и впрямь был нелепо обидчив. Стоило зазеваться, недодать внимания, как он покидал приятельский круг "по-английски", разочарованный, во всем и вся желчно изверившийся. Помню сокрушенное восклицание сестры:
- Ну вот! Опять Катышев ушел необлизанным!