Борис Евсеев - родился в 1951 г. в Херсоне. Учился в ГМПИ им. Гнесиных, на Высших литературных курсах. Автор поэтических книг "Сквозь восходящее пламя печали" (М., 1993), "Романс навыворот" (М., 1994) и "Шестикрыл" (Алма-Ата, 1995). Рассказы и повести печатались в журналах "Знамя", "Континент", "Москва", "Согласие" и др. Живет в Подмосковье.
Борис Евсеев.
Мощное падение вниз верхового сокола, видящего стремительное приближение воды, берегов, излуки и леса.
Повесть-притча
1
… Уже соколы и кречати, белозерския ястребы, рвахуся от златых колодец ис каменного града Москвы, возлетеша под синии небеса, хотят ударити на многие стады гусиныя и на лебединыя…
2
Седьмого апреля, в день зимоборец - в день, когда зима с летом борется и медведь из берлоги подымается, егерь Е. вышел из дому, быстро миновал окраину городка, прилепившегося к некрутому глинистому обрыву, стал опускаться к Волге.
День был нетабельный, в лес егерю ехать было незачем, и он решил спуститься к реке, осмотреть места, где во время отпуска, в мае-июне, ему предстояло добре, а то может и прибыльно порыбачить. Бледноризое апрельское солнце, низкое и огромное, тихо жгло егерю левую щеку. По Волге проплывали остатние, некрупные, уже обкусанные и обтаявшие со всех боков льдины и льдинки. Ледоход закончился, но весна, два дня назад хлынувшая было на городок, вдруг куда-то ушла и теперь едва себя оказывала, обещая дополнительные хлопоты, а то и лишнюю трату денег. Это раздражало, злило егеря, и он, сгоняя с себя жгучее и ненужное сейчас раздраженье, быстрей прежнего запрыгал по сыплющимся с откоса мерзлым глинистым камешкам к утренней кроткой воде. Остановившись, егерь стал рассматриваться по сторонам, а затем глянул вверх, в небо.
В небе егерь враз заприметил сокола.
"Блин…" - от неожиданности и от радости егерь рассмеялся, тронул пальцем правое, а затем и левое веко.
Сокол летел высоко, и оттого казалось, что летит он медленно. Но егерь знал: летит сокол очень быстро и летит не просто так. Егерь окончательно стряхнул раздражение, подобрался, стал медленно обтекать взглядом ближний, а затем и дальний берег, думая угадать в воздухе дымный следок уток, гусей, а может и услыхать даже их нежный, их сладостный переплеск.
Но ничего такого егерь не увидел, не услышал. Ни птиц "прилетных", ни птиц-"зимников" близ воды не было: мелочь пернатая боялась взвихряемых с тайной грозностью волжских равнин, а водоплавающие рядом с городком, рядом с его скорыми на пальбу и расправу жителями не гнездились.
"Неужто без собственного стада соколок с югов стронулся? И рано как!… Дура-птица. Оголодает. Замерзнет", - чуть помедлив, вывел про себя егерь и стал носком ребристого ботинка проламывать корочку берегового ила, плотно набитого иглышками и кристальцами льда.
3
Сокол шел стремительно, шел равнобежно земле, шел ни на метр не снижаясь.
Стадо гусей, которое сопровождал он от египетских низовий до средней Волги и из которого во время перелета скупо выдергивал по птице, по годовалому гусенку в сутки, стадо по дороге (из-за вернувшейся внезапно зимы) наполовину перемерзшее - это самое стадо сегодня с утра куда-то запропало.
Сокол немедля вылетел на поиски.
Он летел, и впереди него летела зима: в легких пёрушках, остатняя, злая! Лишь сейчас по-настоящему ощутив зиму грудкой и лапами, сокол дважды тревожно дернул крылом, как бы сообщая себе: тронулся он из Египта рано, рано!…
Но и кроме зимы что-то - и во время теперешнего полета, и раньше, во время отдыха, теребило, тревожило птицу. Понять свою тревогу сокол не мог, но на всяк про всяк стал забирать круче, выше: поближе к небу, подале от земли.
Сначала, чтобы унять свою нервность и свой охотничий азарт, сокол глядел в полете только вверх, на звезды, которые отлично видел и днем, как видит их почти каждая хищная птица. Но потом вновь - как это и свойственно всем верховым соколам, гонящим добычу вниз, а бьющим ее только после "подтекания", подныриванья под жертву, - стал не отрываясь смотреть на берег, на реку.
Вниз по реке медленно сносило утлый плоток.
На плоту, лицом вверх, лежал перетянутый веревками человек. Сокол прилетел сюда, на излучину Волги, за речку Керженец, к городку с четырьмя широкими краснокирпичными трубами, сладко подванивающим мясокомбинатом и малой, сочившейся свежими смолами судоверфью, только нынче утром. И потому о вчерашней гулянке - с песнями, с бурлацким тяганьем по воде небольшого парусно-моторного судна - знать ничего не мог. А если б знал, то человека, прикрученного накрепко к плоту, навряд пожалел бы.
Человек на плоту казался соколу мертвым. Глаза его были закрыты. Но вовсе не эта мертвизна влекла и тревожила птицу, вовсе не глаза, которые сокол и не думал выклевывать, хоть и знал об их живительной, об их необходимо-нужной для соколов силе, подманивали его. Манило и тревожило сокола нечто иное, тайное, где-то недалече от утлого плота обретавшееся…
4
Человек на плоту не был мертв, а был жив.
Не был он даже и ранен, был просто крепко избит. Человек страшно измёрзся, почти оледенел, ему было хорошо известно, что вниз по течению на протяжении почти сорока речных верст нет ни деревень, ни пристаней, ни лодочных станций, и от осознавания близкой, может уже шлепающей по воде своими невидимыми плицами смерти, он иногда терял сознание. И во время этих краткосрочных потерь осведомленности о жизни, во время мгновенных замираний, отлетов и возвращений души, в мозг человека, как в черное ветвистое дупло, влетала, шурхая крыльцами, всяческая нечистота и дрянь. А потому он старался - как мог - сознания не терять.
Привязанного к плоту человека звали Козел.
Прозвище это обидное, прозвище некрасивое приросло к нему давно. Оно вовсе не исчерпывало сути человека: был он много хуже любого козла и хорошо знал это, но прозвище свое, его в общем даже возвышавшее, делавшее его равным совершенно безвредному, хоть и норовистому животному, все одно ненавидел и тех, кто был его слабей, карал за "Козла" нещадно. Колька Козел был маклак, по-теперешнему - перекупщик. Он брал у "челноков" привозимый из Польши и Китая товар, прибыльно сбывал его другим торгашам. Но сразу же все приторгованное и спускал: деньги у Козла не держались.
Накануне, тихим, теплым, каким-то чуть не летним вечером, после крутой и злобной гулянки Козел поволок своего дружка Сеньку на Волгу: освежиться поволок, успокоиться. За Сеньку деньги цеплялись крепко. Было у него в городке два дома, была конюшня с пятью-шестью скаковыми лошадками, отдаваемыми в Нижний внаем, болталась у берега яхта-паровичок.
На берегу, забыв об искомом покое и для большего кайфа, Козел нанял четырех бомжей тягать на канатах яхту вдоль берега: вверх-вниз, вниз-вверх. Яхта и сама ходила справно. Однако ж с бомжами было как-то веселей, сподручней…
- Будете у нас за бурлачков! А Семен Семеныч труд ваш, глядь, да и оплатит!
Длинный, но уже и толстеющий Семен, с бурыми, а когда-то красненькими щеками, с обвислым чубчиком и неясным лицом, подтверждающе кивнул, мешковато и неуклюже полез в каюту. Козел же остался на палубе, стал "бурлачками" руководить: он суетился, орал, хватался за канаты, за корабельный колокол, снятый с теплохода и зачем-то установленный Сенькой на яхте, - словом, делал все, чтобы по-настоящему понравиться трем бабам, только что взятым на борт и сейчас любопытно выставлявшим крашенные головенки из трюма, а иногда и взбегавшим поочередно на палубу. Баб Козел слегка побаивался, всегда пытался к ним подольститься, пытался задобрить. Хоть мог, конечно, любую и купить, и взять силой. Но сильничать он никогда не смел, а вскипавшую от несмелости злобу вымещал на мужиках, ежели те, конечно, под руку подвертывались.
Бурлачки тягали себе яхту и тягали и вначале только над собой и над новым способом заработка подсмеивались. Однако потом и закряхтели, тянуть против течения стало невмочь, захотелось лямку скинуть, от яхты отвязаться. Но не тут-то было! Коротколапый, малоногий, со стянутым в узелок личиком, рыжеватый и кудреватый, шустрый, но и какой-то нескладный, несмотря на резвость свою и подвижность, Козел отвязаться никак не давал. Он кричал с борта и стращал, божился, что денег не даст ни рубля, и бурлачки, имевшие в деньгах великую нужду, до начальной почти темноты волочили яхту по течению и против течения, пока один из них, самый молодой, самый длинный и самый хилый, не упал. Он упал и минуты три лежал бездвижно. Это вконец расстроило Козла. Он просто-таки освирепел, потому как ясно видел: длинная жердь прикидывается! Хочет поиметь бабки задаром! Хочет лишить Кольку последнего кайфа и возможности рассказывать и показывать бабью, как и какую именно он даст всем в городке работу, ежели его до власти допустят…
Хилый лежал, "бурлачки" тупцевались на месте, яхта тоже вроде замерла на воде. Колька хотел уже завесть яхтенный мотор, с которым Сенька выучил его обращаться, хотел на моторе подойти к самому берегу, к причалу, но Семен, высунувшийся из каюты, сказал вяловато: "Брось. Хватит тут бензином пердеть. Давай передохнем. И девочкам твоя руготня набрыдла". Колька видел и сам, что забава с "бурлачками" не удалась, что ее надо кончать, надо приступать к основному сегодняшнему делу: к раздеванью, укладыванью на койки или прямо на застланный чистой дорожкой пол приглашенных на яхту баб…
Но вслух он только пуще взъярился:
- А вот я им счас задвину! Счас, счас… А ну тяни к берегу!
Колька снова заметался по палубе, а бурлачки, неохотно отлепившись от своего, теперь уже сидящего на земле дружка, тяжко и медленно подтянули яхту почти к самому берегу. Через несколько минут Колька, намочив ноги, соскочил сначала на подгнивший, далеко заходящий в речку и поминутно заливаемый водой причал, затем на берег, растолкал "бурлачков", обступивших пересаженного подальше от воды хиляка.
- Ты чё-о? Или сморился, падло? - нежно лыбясь, вопросил Колька. "Бурлачок" хилый, "бурлачок" длинноносый был глуховат, да и глуповат был тоже. Он ориентировался на интонацию. Услыхав в голосе хозяина нежность звенящую, ласку тихую, бурлачок мелко-благодарственно затряс головой.
- Ну, тогда сейчас и рассчитаемся! Сперва, значит, с "несморенными!" - Колька вынул из кармана Семеновы деньги, одну бумажку вложил старшему бомжу в карман коричневого драпового пальто с надорванным рукавом, еще три мелкие купюры просто кинул в воздух через плечо и тут же опять развернулся к сидящему на земле.
- Ну, а с тобой как рассчитываться будем? Ты ведь, гнида, небось, сам лямку не тянул, все на них спихнул? А?
- Да-да-да… - опять мелко заулыбалась, закивала головой глухая тетеря. - Да, верно… да, правильно…
- Значит спихнул-таки? - Колька как ужаленный подпрыгнул на месте, затем сделал шаг вперед и, подражая киношным каратистам, ударил хилого в грудь ногой. Удар получился несильный и некрасивый, какой-то дергано-ломаный, корявый. Однако хилому бурлачку хватило и такого: он тут же булькнул горлом, закатил глаза, снова упал на спину.
Самый крепкий, самый старший, а потому скопивший в себе наибольший ком злобушки бомж тяжко ступил Козлу наперерез:
- Ты чего, паря?
- Да так, ничё… - Козел всей пятерней (теперь уже ловко, гибко) задвинул выступившего было вперед бомжа в прежний ряд, на прежнюю позицию и медленно пошел назад к яхте.
- Ну, ты, я вижу, как след разобрался, - промямлил Семен. - А мы на мель сели, - смутновато улыбнулся он. - Надо в город звонить, Леху-механика вызвать.
Семен вынул из кармана сотку, стал вдавливать слишком мелкие для его пальцев-колбасок - очень толстых у основания, совсем тоненьких на концах - кнопки. Тем временем две одинакового росточка и почти одинаково одетые бабы, наблюдавшие за Козлом и бомжами в иллюминатор, вылезли на палубу вроде покурить, промяться, но потом так же, как и Козел, перепрыгнув с яхты на причал, подвалили к "бурлачкам", о чем-то с ними переговорили и ушли пешком в город. Шли они сутулясь и на ходу опять же курили. Козлу это страшно не понравилось - ну то, что вот они идут, курят и назад не больно глядят. К тому, что женщины курят, он вообще относился строго, хоть сам дымил нещадно. Козел хотел даже побежать за бабами, хотел крикнуть в их уши, в лицо что-то срамное, обидное. Такое, чтоб те скорчились, съежились, может даже, как бурлачок хилый, упали наземь.
Но бабы были далеко уже, да и услыхать, как Колька будет срамить их, никто из нужных ему людей не смог бы. А раз так - не тот театр!
Козел спустился в каюту, глянул сердито на единственную оставшуюся и словно приросшую плечиком к Сеньке беленькую узкотелую бабенку и, подхватив с тахты какой-то бушлатик, пошел спать в рулевую рубку.
5
Каким бы ни был человек и что бы он в жизни своей ни творил, а любой птице - особливо ж священному соколу Хорра - надлежало чтить его. Во всяком случае - до тех пор, пока человек находился в царстве живых, пока дышал он прозрачным и легким воздухом, а не давился грубослоистой мертвой тьмой.
Сокол летел вдоль воды, и ему казалось: над привязанным к плоту человеком вьется редковатый, темненький, едва различимый облачный дымок. Сам же человек мертвым уже не казался, казался всего только умирающим. И то, что человек был жив, - вдруг взвеселило сокола, передернуло его краткой жестковатой радостью. Ведь если б глаза человека были мертвыми, если б были они затянуты беловатой развратной пленкой несвоевременной, непредусмотренной ходом событий смерти, то тогда соколу пришлось бы развратную эту пленку проклюнуть, а кристалликами человечьей, таящейся в глубине глаз души, пусть хоть и временно, но попользоваться!
Облачный же темноватый дымок походил с высот на движущийся слёток пчел, или, в крайнем разе, на громадный рой тусклой, полупрозрачной мошкары. Облачко это все время меняло очертания, становилось то длинней, то скругленней, а то и вообще вдруг из виду пропадало. Наконец, после нескольких острых охотничьих приглядок, сокол смекнул: это какие-то гадкие, перепончатые, с острым изломом крыльев нетопыри и нетопырята, сбившись в тучу, ходят над плотом! Ходят, то притираясь к плоту почти вплотную, а то (словно бы в страхе и ужасе) от него отскакивая. Такую, движущуюся ломанными пугливыми линиями, нечисть сокол и на дух не выносил, никогда за все свои три мыта на летучих мышей-кажанов или на подобных им не охотился. Но сейчас ему почудилось: охотничий пыл, охотничью тревогу вселяет в него именно этот рой острокрылых существ, вылетевших для гадкого своего и нищенского кровопийства почему-то днем, а не ночью. И соколу тут же захотелось на кажанов обрушиться, затем, поднырнув под стаю, погнать ее на высоту, вверх, после вдруг над стаей взмыть, потом стремглав в нее врезаться, всадить черный отлетный коготь правой ноги в какую-нибудь одну мышь, распороть ей живот до кишок, дальше перерезать горло еще какой-нибудь гадине летучей…
Только вот кровь мышиную сокол пить ни за что не стал бы! Он и кровь птичью, кровь живую, кипучую, пил из перерезанного горла не часто. А тут эти поганые, воняющие затхлым чердачным хламом твари, со своей мертво-холодной кровью!
Сокол чуть дрогнул кончиками крыльев, но вниз на этот раз не пошел: решил переждать, попривыкнуть, всмотреться…
6
Рано утром бомжи-бурлачки, спавшие прямо у берега, в наполовину развалившемся вагончике, обнаружили: их хиловатый, стукнутый вчера в грудь товарищ умер. "Бурлачки" сперва заметушились, занервничали, старший сгонял за водой, выдавил из желтоватой обертки на ладонь и растер меж пальцами две таблетки аспирина… Однако, разглядев, что и лекарство и вода теперь ни к чему, "бурлачки" как-то подуспокоились, движенья их стали размеренными, разговор - скупым, взгляды - зловещими.
В то же примерно время проснулся в рулевой рубке и Колька Козел. Он хоть и не протрезвел еще - помнил вчерашнее ясно, отчетисто. Яхта была уже снята с мели и - отбуксованная метров на двадцать от берега - стояла на якоре. У борта яхты болталась на мелкой волне дюралька с мотором, в ней сидел и не отрываясь глядел на воду рослый, долгоусый, одетый в теплую с меховым воротником куртку и в танкистский шлем Леха-механик.
- Эй, танкист чмуев! - крикнул ему Колька без всякого умысла, просто так. Танкист оторвал глаза от воды, нехорошо осклабился.
- Перебрал ты, Козел, вчерась что ли?
- Я тебе не Козел, не Козел! Ишь привычку взял!… В Красное счас поедем! Заводись!
- Ладно, не Козел, так не Козел, - повел крепким круглым плечом танкист. - А токмо насчет Красного Семен ничего не говорил.
- Я, я тебе говорю! Сенька спит покамест! Смотаемся и вернемся!… За бабами… - подобрел вдруг Колька. - И тебе пиписка достанется!
- Сам езжай, - танкист снова стал глядеть на воду. - Меня в город только закинь и езжай, хочь к черту на рога… А яхта - в порядке. Заводитесь, катайтесь, путешествуйте. Я все с утра облазил…
Из Красного Колька, закинувший по дороге Леху-танкиста в город, вернулся мокрый, злой. Ни одна баба ехать с ним на яхту не захотела.
"Знают мой норов! Боятся!" - петушил себя Колька. Но где-то по окрайцу ума, много ниже слов произносимых, шмыгала мышонком опасливым мысль: "Не боятся, не боятся! Презирают! Брезгуют!"
В город за бабами Кольке ехать уже не захотелось, и он сошел вниз, в каюту, будить Сеньку.
Семен спал крепко. Рядом с ним, свернувшись калачом под своим особым одеялом, спала узкотелая беляночка. Сенька и во сне квело улыбался, дергал щечкой. Лыбилась застенчиво и беляночка.
- Ну, чего, чего лыбитесь! - заорал, выходя из себя Колька. - Небось, ничего и не сотворили вместе! Пупочки ведь даже друг об друга не потерли! Знаю вас, знаю!
Тут Колька вспомнил, как и сам он с одной бабой на этой же яхте занимался недавно "сексгимнастикой". Баба оказалась каратисткой и в конце концов так стукнула Кольку пальчиком ноги в висок (божилась - нечаянно, божилась - хотела просто ножкой за ухом пощекотать), что он потом два часа головы поднять не мог…
Семен и от ора не проснулся, а вот беляночка - та с неудовольствием наморщила носик, отворотилась к стене.
- Хрен с вами! Спите! Я в город - и назад! - крикнул громче прежнего Козел, и на этот раз Сенька его услыхал, шевельнулся. Сказал "лады" и заснул опять.
7
Сокол сделал малый круг и неподвижно завис в небе, чуть в стороне от плота.
Пролетая только что над береговой полосой, над камышами кугой, он кроме плота видел еще двух монахов в лодке, видел сплывающий вниз по реке весенний сор, изломанные ящики, разбухшие и уже идущие ко дну тряпки. Видел он, как крутая волжская рябь нежно лижет мелкую щепу, видел две-три крупные доски, пупырчатый, неестественно легкий пенопласт, видел пластмассовые штамповки, отторгаемые водою с брезгой и дрожью, как нечто чужое, вредное; видел гнилую черно-зеленую колоду, с глубоко вогнанным в нее ржавым тесаком. Ухватывал он с раздраженьем и кое-какую другую мелочуху: корзину плетеную двухручную, плывущую вверх дном; женский надорванный с краю гигиенический пакет; широкую, многометровую, наполовину затонувшую, но всё еще вызывающе и распутно мерцавшую из глубины целлофановую пленку.
Сокол видел в волнах многое. Но то, что он видел - обычной утренней радости в себе не несло.