Ульрих Трайхель Тристан Аккорд - Ханс 10 стр.


И сегодня обойдется, успокаивал себя Георг, как вдруг увидел, что один из мальчишек поднял голову и следит за его приближением. Георг продолжал свой путь, тем временем остальные тоже подняли головы: что ни шаг, то новый взгляд, - вскоре взоры всей группы были устремлены на чужака. Утратив всякий интерес к своему автомобилю, они сосредоточились на Георге. Более того. Они заняли позиции. Выстроились в тесную шеренгу и ждали его приближения. На лбу выступили капли пота, в растерянности Георг замедлил шаг. Честь его задета. Неужели он даст деру, неужели он капитулирует - только из-за того, что пара-тройка малолеток стоит посреди дороги и пялится на него во все глаза? Хотелось проявить мужество, не сдаваться, иначе потом будет стыдно - и едва это решение вызрело, как он развернулся и со всех ног припустил обратно к пристани. Оказавшись на безопасной территории, он отважился оглянуться. Никто его не преследовал. Видно, дал маху - малолетки оказались безобидные. А он капитулировал, как последний трус. Георгу было стыдно, он ругал себя последними словами. Хорошо хоть, что никто не видел. "Прощай навеки, Стейтен-айленд!" - мысленно произнес он, стоя на палубе и окидывая гавань прощальным взглядом. Никакого желания любоваться видами Манхэттена он не испытывал. Подобрав экземпляр "Нью-Йорк Таймс", оставленный кем-то из пассажиров, Георг мрачно листал газету. Со страниц, посвященных новостям культурной жизни, на него глянул портрет Бергмана, рядом с которым был помещен анонс премьеры "Пирифлегетона". Добравшись до гостиницы, Георг прилег отдохнуть, а вечером отправился в "Плазу", откуда они договорились все вместе ехать в Линкольн-центр. По дороге он продолжал ругать себя за трусость. Интересно, Бергман когда-нибудь трусил? Бежал от опасности? Конечно, нет. Бергман из породы тех, кто цепенеет, почуяв опасность. Или впадает в ярость и берет врага на испуг. Есть ли у Бергмана недруги? Один, похоже, есть: поднявшись в апартаменты, Георг застал Бергмана в состоянии сильного возбуждения. Поводом послужило опубликованное в "Ле Монд" интервью с Нерлингером, который на вопрос о том, что он думает о присуждении Бергману звания Chevalier des Arts et des Lettres, воскликнул, недолго думая: "Бергман - гений!". Статья в "Шетланд Пост", видимо, все же попалась ему на глаза, и он решил поквитаться. Бергман от бешенства места себе не находил. На нем был парадный черный костюм и лакированные ботинки, и Бруно пришлось ослабить ему бабочку и расстегнуть верхнюю пуговицу, в такое он пришел волнение. Сейчас Бергман со всей серьезностью обдумывал, не направить ли письмо в редакцию "Шетланд Пост". Или в дирекцию Эдинбургского фестиваля. Или шотландскому министру культуры. Но имеется ли у шотландцев министр культуры? Бруно не знал, Стивен тоже. В ответ на замечание Бергмана, что шотландцы, наверное, вместо одного министра культуры держат двух министров сельского хозяйства, Бруно посоветовал не принимать эту историю так близко к сердцу и осведомился, не пора ли застегнуть верхнюю пуговицу и повязать бабочку. Предоставив Бруно заниматься его туалетом, Бергман потребовал виски и напоследок сказал, что хорошо бы все же подать на Нерлингера в суд. "За злостный плагиат!" - пояснил он. Стивен, не откликаясь на замечание Бергмана, молча налил композитору виски. После виски к Бергману вновь вернулось чувство юмора, благодаря чему дорога в Линкольн-центр оказалась довольно сносной; на сей раз их вез не длинный лимузин, а черный "линкольн". Словно впав в эйфорию в предвкушении премьеры, композитор охотно отвечал на вопросы Стивена, который проявил неожиданную говорливость, затеяв разговор об использовании "плагального каданса" в одной из ранних композиций Бергмана. Впервые слыша термин "плагальный каданс", Георг преисполнился уважением к Стивену, который непринужденно оперирует такими сложными словами - до сих пор Стивен напоминал ему скорее запуганного камердинера, нежели грамотного музыковеда. Но сейчас он будто преобразился. Казалось, впервые за все время он наконец-то может побеседовать с Бергманом о его творчестве и, соответственно, о собственной диссертации. Но счастье недолго улыбалось Стивену. Лимузин свернул на площадь перед Линкольн-центром, и Бергман завершил беседу подчеркнутым: "Аминь", в ответ на что Стивен понимающе хихикнул. Наверное, "Аминь" как-то связан с "кадансом", и специалисту эта шутка понятна. У артистического подъезда лимузин затормозил, и все повторилось по вчерашней схеме: Бергман вместе с Бруно и Стивеном вошли по служебному, а Георг, взяв у Бруно билет, направился к общему входу. В фойе было полным-полно народу, кто-то держал над головой записки: "Куплю билет!", кто-то стоял у кассы, дожидаясь брони или возврата. Бергман не ошибся, когда говорил, что концерт пройдет при полном аншлаге и, войдя в зал, Георг окончательно в этом убедился. У него было место в партере, с левой стороны, не очень близко от сцены. Бруно и Стивен уже разместились неподалеку. Видимо, этот уголок зала был предназначен сегодня для друзей и соратников. Ни одного знакомого лица Георг, естественно, не видел, смутные ассоциации вызывала в нем лишь одна пожилая супружеская чета, но откуда он знает этих двоих, Георг не помнил. Мэри в зале не было, это Георга расстроило - он так надеялся на встречу. Предвкушая этот вечер, он радовался, откровенно говоря, не столько тому, что наконец услышит музыку Бергмана, сколько тому, что снова увидит зеленые глаза Мэри. Тем временем оркестранты расселись по своим местам, свет убавили, гул голосов затих. Самое время появиться дирижеру, но он почему-то не появлялся. Повисла мучительно долгая пауза. Внезапно дверь внизу отворилась, и в зал вошли Бергман и Мэри. Болтая о чем-то, они медленно направились к своим местам. Зал зааплодировал, и Бергману, который уже успел сесть, пришлось привстать и поклониться. Когда Бергман окончательно уселся, появился наконец дирижер, сэр Джон Филдс, американец с титулом английского аристократа, что большая редкость: должно быть, у него английский паспорт. Нью-йоркская публика приветствовала сэра Джона с большим энтузиазмом. Георг, конечно, тоже аплодировал. Но он рукоплескал не дирижеру и не композитору, а Мэри, - Мэри, которая походила сегодня не на "колледж-герл", в джинсах и блузке, а на элегантную юную леди из лучших кругов Манхэттена. На ней было черное облегающее платье с узкими бретельками; волосы убраны наверх. Уже дирижер взмахнул палочкой, оркестр заиграл, а Георг все не сводил глаз с Мэри, любуясь прекрасной анатомией ее плеч, затылка и шеи. "Пирифлегетон" оказался совсем не похож на то, что он ожидал услышать. Особенно - начало. Вступив еле слышно, струнные вдруг заскрипели и заскрежетали, за ними сухо отбарабанили ударные, затем снова раздался скрип и скрежет струнных - все громче и громче, он постепенно превращался в нечто более или менее знакомое. Но едва Георг услышал это привычное уху звучание, как оно тут же исчезло, выродившись в болезненный, дергающий металлический лязг, который тоже вскоре оборвался, сменившись звуками, похожими не то на выстрелы, не то на щелчки бича. Когда бич отщелкал, отрывисто и кратко, снова заныли и заскрежетали струнные. Теперь они тянули за собой измученную флейту: устало похныкав, она стушевалась, и тут же вслед за ней - даже не протрубили, а, скорее, выдохнули, одна за другой, трубы. Вот они, дальние пределы преисподней. Долины огненной реки, пойменные луга. Георга одолевали сомнения. Нет, это не то. Это что-то другое. Привычка фантазировать под музыку была его всегдашней ошибкой. Но без этого он не мог ее слушать - ни классическую, ни современную - и раньше, в школьные годы, под музыку перед его мысленным взором всегда что-нибудь возникало. Бах, к примеру, всегда ассоциировался у него с жесткими скамьями эмсфельдской церкви и пасмурным небом, которым Бог покарал Эмсский край за его грехи. (Грехи были такие, какие Эмсскому краю никогда и не снились). Он вспоминал, как однажды вытащил деньги из маминого кошелька и мучился потом бесконечными угрызениями совести. Матушка, надо сказать, так ничего и не заметила. Но Георг терзался, и стоило ему услышать Баха, он тут же вспоминал свои детские мучения. Под Бетховена ему казалось, будто он скачет на коне по полям и проселочным дорогам. Ни лошадьми, ни, собственно говоря, Бетховеном он никогда не увлекался. Предпочитал Шопена, последние два года перед выпускными экзаменами слушал его постоянно. Слушая Шопена, Георг понимал, что провалит экзамен на аттестат зрелости. Но это его не угнетало, а странным образом успокаивало. Без Шопена плохие оценки вгоняли его в тоску. С Шопеном он утешался и забывал свою тоску. Но чем старше становился Георг, тем хуже работало его музыкальное воображение. Дело, должно быть, в образовании. Зачем образованному человеку воображение? Образованный человек самозабвенно слушает музыку ради самой музыки, ибо она, как объясняли Георгу еще на первом курсе университета, есть искусство sui generis. После десяти семестров образы уже не являлись, но слушать музыку ради музыки Георг так и не научился. Сидя в зале (он исправно ходил на концерты, поскольку так делали все знакомые), Георг нередко задумывался над тем, что же он, собственно говоря, слышит, когда слушает музыку. Понятно, что это музыкальные звуки, извлекаемые разными инструментами. Но о чем они, эти звуки, ему говорят? О чем говорят симфонии Моцарта или струнные квартеты Бетховена? А Малер, Барток, Бергман? Вот в чем вопрос. Сидя в концертном зале, он спрашивал себя, как же все остальные, что слышат они. Неужели все те, кто сидит сейчас рядом с ним, улавливают в музыке исключительно этот самый sui generis? У большинства это крупными буквами написано на лбу. Сразу видно: культурные люди, умеют слушать. Георгу очень хотелось ощущать свою принадлежность к этому сообществу. Но приходилось сознаться, что культурного человека он всего лишь разыгрывает. Особенно в концертном зале.

Как только поднималась дирижерская палочка и раздавались первые такты, Георг делал сосредоточенное лицо, будто от всего отключился и ничего, кроме музыки, не слышит. Это было непросто, ибо он знал, что, как только со сцены или из оркестровой ямы польются звуки, на него навалится смертельная усталость. Эта усталость была так сильна, что сильнее не бывает, и лишь тяжкое бремя культурной ответственности, знакомое любителям опер и концертов, мешало ему заснуть. Тогда его начинала одолевать зевота, и он сидел, испепеляемый неприязненными, а порой и презрительными взглядами соседей. Гораздо легче высидеть концерт, если в зале светло и можно полистать программку или почитать книжку. Стоит сосредоточиться на чтении, усталость как рукой снимает. Мало того: если рядом играет симфонический оркестр, то читаешь гораздо вдумчивее. Пытаясь сосредоточиться на музыке, Георг мгновенно уставал. Чтение помогало ему взбодриться. С книгой в руках он лучше воспринимал музыку, изредка даже получал удовольствие. Георг вспоминал, как однажды он отправился в Берлинскую филармонию слушать Девятую симфонию Малера и, зная, что света в этом зале достаточно, прихватил с собой книгу. И вот он сидел, углубившись в чтение и наслаждаясь музыкой - вечер удался бы на славу, если бы сосед слева вдруг не потребовал, чтобы Георг прекратил. "Мешает", - прошипел он, указывая взглядом на книгу. "В каком смысле?!" - удивился Георг, но в ответ раздалось лишь грозное шиканье соседа справа. Оба соседа - не знакомые Георгу мужчины средних лет - принадлежали, видимо, к числу филармонических завсегдатаев, которые умеют отключаться и знают, как надо слушать. В филармонии таких полным-полно, и спорить Георг не осмелился. Захлопнув книгу, он стал поджидать приступа усталости. Но в этот раз случилось иначе: сперва у него защекотало под нёбом, потом запершило в горле, а потом так сильно сдавило в груди, что он стал кашлять и разразился страшным приступом, от которого сотрясалось его кресло и кресла обоих соседей. И тогда он снова ощутил на себе их взгляды. Неприязнь сменилась в них ненавистью, готовностью к насилию. Он испортил им Девятую симфонию Малера, и они бы его убили, будь это в их власти. Георг уцелел, но с тех пор всегда, приходя на концерты, боялся повторения приступа. Вот и сейчас он вдруг почувствовал то самое легкое щекотание в горле, с которого тогда все начиналось. Вскоре щекотание переросло в першение, сопровождаемое довольно ощутимым спазмом в бронхах. Но кашлять Георг не собирался. Сегодня у него не было причин кашлять. Во-первых, он сидел на этом концерте не просто так, он пришел в Линкольн-центр не из любви к искусству, а по работе. Во-вторых, можно было переключиться на созерцание плеч, затылка и шеи Мэри, что позволяло забыть о желании кашлять. Уставившись на оголенные участки ее тела, Георг краем уха слушал, как звучит крещендо: видимо, приближалось то самое место, которое он запомнил тогда на Скарпе, когда положил партитуру на ковер. Струнные уже не поскрипывали, а выли, как безумные. Флейта тоже не хныкала, а громко визжала, истошно голосила, всасывая и мощными толчками выплевывая воздух. Вступили трубы, повелительно и полнозвучно, словно небесные врата вот-вот приотворятся, для того чтобы в следующую секунду с мрачным медным лязгом захлопнуться, оказавшись вратами ада. И тут, после секундной тишины, нарушаемой лишь позвякиванием тарелок, до Георга донеслись голоса бездны: медные, струнные, и гобои нагрелись, раскалились добела - казалось, еще немного - и вздуются, а потом опасно лопнут волдыри от ожогов. Вот он, центр огненной реки, пекло, эпицентр огня, - то место, где душам суждено претерпеть тягчайшие муки, - на плечах Мэри выступила блескучая влага, кожа ее позолотела; оркестр впал в остервенение, и Георг заметил, что спинные мускулы Мэри чуть заметно пружинятся, то напрягаясь, то расслабляясь, то напрягаясь вновь. Смотреть на мерцающую позолоту кожи и игру мускулов спины Мэри было мучительно. Георг решил не обращать на Мэри внимания и сосредоточиться на музыке: вокруг гремело и грохотало, но вдруг, совершенно неожиданно, все смолкло - остался один гобой. Необычайно долго он верещал на одной ноте и вдруг оборвался. Стало тихо. Оцепенение зала длилось примерно столько же, сколько верещание гобоя. Вот он, волшебный миг перед началом аплодисментов, догадался Георг. Если он продлится чуть дольше, чем следует, то Бергману придется понервничать. Но в тот момент, когда тишина достигла критической точки, подготавливая достойное завершение концерта, зал разразился рукоплесканиями. Словно вторя отзвучавшей музыке, аплодисменты нарастали и чуть было не переродились в шум и хаос, но упорядочились, как только дирижер поклонился и музыканты поднялись со своих мест. Затем оркестранты сели, дирижер ушел за кулисы, и накатила новая волна оваций. Георг взглянул было на Бергмана, но того уже и след простыл. Как-то умудрился улизнуть. Наверное, сейчас он появится в дверях, где только что скрылся дирижер. Но Бергман не появился. Вместо него из-за кулис снова вышел сэр Джон. Он поклонился, дал знак оркестрантам, те поднялись, им зааплодировали. Когда он снова удалился, аплодисменты, начавшие было затихать, грянули с новой силой. Публика вызывала автора, желала его славить. А Бергмана все не было. Шум нарастал, и в ту секунду, когда восторг зала грозил пойти на спад или обернуться недовольством, он вышел из-за кулис. Размеренным шагом, как и вчера, прошествовал по сцене. Казалось, он полностью погружен в себя. Однако не сутулился - вышагивал прямо, напрягшись всем телом, закинув голову к звездам (софитам на потолке). Дойдя до середины сцены, Бергман повернулся к публике - взгляд был по-прежнему устремлен ввысь, но глаза наполовину закрыты, - на секунду замер и совершил изящнейший из всех когда-либо виденных Георгом поклонов. Он поклонился не так, как кланяются публике. Он поклонился не так, как кланяются королю. Он поклонился так, как может поклониться только сам король. Он преклонил голову перед Искусством, отдав тем самым дань уважения своему ремеслу. Зал аплодировал без устали, а когда композитор исчез за кулисами, зааплодировал еще сильнее. Тогда Бергман снова появился и, возведя очи горе, выступил вперед. Теперь он уже не кланялся, а стоял неподвижно, словно боясь, как бы его не опрокинуло волной ликования. На него несся ураган восторженных воплей и криков "браво" - он лишь потупил голову. И в этот триумфальный миг Георг вдруг заметил, что взгляд композитора скользит по передним рядам. Бергман словно искал кого-то. Наверное, Мэри, подумал Георг. Однако, обшарив взглядом первые ряды, композитор стал поднимать глаза все выше и выше. Да ведь он не Мэри, он меня ищет, осенило Георга. И не успел он отогнать эту крамольную мысль, как взгляды их встретились. Взгляд Бергмана был теплым, дружеским, даже слегка заговорщицким: Георг заметил, как композитор ему подмигнул. Подмигивание великого Бергмана на вершине славы - это доказательство доверия. Бергман принял его в свой мир, в мир Славы и Искусства. Георг гордился триумфом Бергмана. Он гордился не только за Бергмана, но и за себя. Он понимал, что это всего лишь глупые фантазии, но ничего не мог с собой поделать, чувствуя всем телом, как успех Бергмана теплом разливается по жилам и мурашками бежит по спине. Он где-то читал, что современный человек до сих пор обладает способностью чувствовать, как на его спине и загривке дыбом встает утраченная в ходе эволюции шерсть. Сейчас он понял, что это за чувство. Шерсть на его спине вздыбилась. Наверное, Бергман чувствует сейчас то же самое. Вот оно, чувство славы. Приятное, эйфорическое, слегка волчье. Как у голодного волка, вонзающего клыки в еще неостывшую глотку своей добычи. Вместе с постепенно затихавшими аплодисментами улеглось и чувство славы. Георг вышел из зала и дождался в фойе Бруно и Стивена. Им наверняка известна дальнейшая программа. Стивен казался глубоко потрясенным: "масштабная музыка", "итог творческого пути", "технически безупречно", - Бруно же сохранял полнейшую невозмутимость. Должно быть, на своем веку он повидал немало чужих триумфов: сперва Каллас, теперь Бергман. "Отличная публика", - бросил он, не обращая внимания на восторги Стивена. "Великолепная! - подхватил Стивен, - честная, неиспорченная, при этом снобистская, донельзя избалованная". Кто завоевал Нью-Йорк, тот завоевал весь мир. "Сейчас в столовой будет фуршет, - сказал Бруно. - Линкольн-центр платит". Они пересекли фойе и, обменявшись парой слов со стоявшим в дверях охранником, перешли в соседний флигель, где размещалась дирекция и артистические уборные, и вскоре достигли столовой. Почти все гости уже прибыли, не хватало лишь Бергмана и дирижера. Отсутствие Мэри взволновало Георга. Ее присутствие, впрочем, взволновало бы его еще сильнее. Он огляделся, но знакомых лиц не встретил. Из людей его круга здесь можно было бы представить разве что рыжую сокурсницу - с нее станется. Внезапно в толпе снова мелькнула пожилая чета, на которую он обратил внимание перед концертом. Да это же Ролстоны из "Gardener"! "Чокнутые", как выразился Бергман, помешавшиеся на мхах и, очевидно, приехавшие в Нью-Йорк специально ради премьеры. На Бергмане они, должно быть, тоже слегка чокнулись, но об этом композитор умолчал. Помимо Ролстонов, в зале оказался еще один человек, не узнать которого было невозможно. Это был сильно поседевший, а в остальном ничуть не изменившийся актер, некогда исполнявший роль Виннету - вождя апачей, которого Георг обожал не меньше мистера Эда. "Смотри, там Виннету!" - воскликнул Георг, в ответ на что Стивен сказал, что "Пирифлегетон", особенно звучание гобоя, не идет у него из головы. Бергман очень специфически использует гобой. Георг попытался поддержать беседу и сказал, что гобой в финале показался ему необычным, но Стивен возразил, что финал - это как раз единственное место с неспецифическим гобоем. Для Бергмана, скажем так, нехарактерное. Кроме того - это цитата. "Ага, понятно", - сказал сконфуженный Георг. Мог бы и сам догадаться.

Назад Дальше