Играть на флейте - это значило приходить после школы к учительнице, в свежей рубашке, с чистыми пальцами и твердым намерением сидеть с прямой спиной. Кто криво сидит, говорила учительница, тот навсегда потерян для флейты. Кто криво сидит, тот плохо дышит, преграждает путь воздуху. А кто плохо дышит и преграждает путь воздуху, тот поступает дурно и преграждает путь себе. А посему уроки музыки - это больше чем музыка. Уроки музыки, говорила учительница, это путеводные уроки. Благодаря им молодежи открывается дорога в жизнь и путь к себе. И заодно, конечно, к флейте. Путь, по которому учительница вела Георга, указывая ему дорогу в жизнь и к самому себе, был вымощен страданиями. Одно из них доставляло не только душевную, но и физическую боль. Дело в том, что учительница имела обыкновение щипать учеников за щеки. Фальшивишь - щипок, сутулишься - щипок, валяешь дурака на уроке - опять же щипок. За злостные нарушения полагался особо болезненный щипок - с подкруткой. Поскольку уроки музыки - это больше чем музыка, в юном флейтисте важно воспитать чистоплотность. Если не принимать профилактических мер, то игра на флейте (сопровождаемая, как известно, обильным слюнотечением) превращается в малоаппетитную процедуру. Профилактические меры именовались "слюноконтролем": особо пристальное внимание учительница требовала уделять контролю за состоянием уголков рта, где первым делом выступает слюна. Уголки рта следует держать плотно сомкнутыми, но ни в коем случае не зажатыми, ибо от зажима деформируется воздушная струя, что пагубно сказывается на полноте и насыщенности звука. Но это постоянное "Смычка, а не зажим!" вело к тому, что у Георга, так же как и у всех остальных, от напряжения сводило челюсти, а в какой-то момент начиналось неудержимое слюнотечение. Наступала очередь носового платка: чистый носовой платок - железное правило, явиться на урок без платка - немыслимое дело. Еще один мучительный момент - это "уход за инструментом". Уход за своим инструментом - это воспитание характера, говорила учительница. Небрежное отношение к своему инструменту - это неуважение к себе. Будучи еще совсем мальчишками (латентный период), Георг и его соученики все же сумели заметить сексуальный оттенок выражения "уход за своим инструментом", и физиономии их непроизвольно расплывались в ухмылках всякий раз, когда учительница обращалась к этой теме. Вряд ли кто-то из них осознавал в те годы фаллообразность флейты, являющейся порождением той эпохи, когда известная свобода нравов была в порядке вещей. Ухмыляться-то они ухмылялись, но от эроса флейты оставались чрезвычайно далеки, - если инструмент и пробуждал в Георге смутное томление, то это было лишь томление по тому светлому дню, когда он раз и навсегда покончит со слюнявым музицированием. Выдержав музыкальную паузу, длившуюся несколько лет, Георг попытался освоить гитару. Он заболел гитарой после того, как ему в руки попалась пластинка с зеленой этикеткой и надписью "Odeon". На этой пластинке была записана первая в его жизни песня "Битлз". Длилась она две минуты двадцать семь секунд и называлась "I want to hold your hand". Эта песня сразила его наповал, он сразу же сказал себе: "Я - битл". Оставалось лишь научиться играть на гитаре. В школе как раз открыли кружок игры на гитаре, и вскорости Георг обрел свой круг - небольшую компанию сверстников, вообразивших себя Джонами, джорджами и полами. Никто из них ни разу в жизни не брал в руки гитары, что служило идеальной предпосылкой для основательного ее изучения. Флейта усугубляет застенчивость, требует рабского служения и несовместима с карьерой поп-музыканта - то ли дело гитара с ее мятежной аурой! На нее стоило возлагать надежды! Он не хотел больше быть слюнявым флейтистом, он хотел превратиться в героя гитары. Но после первых же аккордов вожделенный струнный инструмент обернулся все той же блок-флейтой, то есть опять потребовал рабского служения. Он мечтал о том, как зарядит воздух электричеством, как будет рассылать в небеса звуковые молнии, но вот уже который месяц корпел над жалким "Auld lang syne" в самой что ни на есть бесхитростной обработке. Не продвинувшись, несмотря на все свое трудолюбие, ни на шаг дальше "Auld lang syne", Георг повесил деревянную гитару на гвоздь и переключился на гитару "воздушную". Воздушная гитара, как следует из названия, на сто процентов состоит из воздуха. Висит на воздушном кожаном ремне и подсоединяется к воздушному усилителю и воздушным колонкам: как правило, речь идет об электрогитаре. Публика, перед которой играют на воздушной гитаре, тоже, понятное дело, воздушная. Лишь отчаянные смельчаки решаются делать это перед зеркалом. Изредка и Георг это себе позволял. Но однажды он разглядел, что из зеркала на него смотрит не ослепительный гитарист-виртуоз, а чересчур упитанный пубертатный юнец, бледный, нескладный, весь в испарине. Георг решил избегать встреч с этим молодым человеком. Для этого он завесил зеркало полотенцем и стал слушать пластинки. Слушая пластинки, Георг забывал о своем отражении. Более того: в песнях Джими Хендрикса и "Битлз" он узнавал не столько Хендрикса и "Битлз", сколько самого себя. Песни "Hey Joe" или "Do you want to know a secret" становились его личным творческим достижением. Если гётевский юный Вертер ощущал себя великим художником всякий раз, когда отправлялся на вольные просторы, садился на вершину холма и наблюдал за восходом солнца, то Георга это ощущение посещало всякий раз, когда он ставил пластинку. Прослушать пластинку - все равно что выступить с концертом. Лежание на диване становилось творческим процессом, напряженной работой. Но ни одной музыкальной композиции он так и не создал. Кроме того, любая пластинка когда-нибудь кончалась. И как только она кончалась, счастье воображаемого творчества сменялось глубокой печалью. Против этой печали существовало только одно средство: немедленно поставить новую пластинку, - и в этот период своей юности Георг только тем и занимался, что целыми днями, неделями и месяцами лежал на диване, слушал пластинки и ощущал себя творцом. Родители первыми поняли, что этого недостаточно, и, видя, что с каждым днем сын выглядит все более вялым и апатичным, пригрозили изъять проигрыватель. Вскоре, впрочем, сын и сам почувствовал, что лежачей жизни недостаточно, даже если все время слушать пластинки, - он ждал от себя большего. Ему хотелось чего-то нового. Но чего? Прошло совсем немного времени, и он понял - хочется играть на пианино. Прежде чем приблизиться к настоящему пианино, Георг попробовал свои силы на воздушном. Любимой пьесой для воздушного пианино стал Первый фортепьянный концерт Чайковского си-бемоль-минор. Без конца слушая пластинку с записью концерта, Георг научился не только мысленному проигрыванию, но и воздушному исполнению произведения Чайковского. Особенно ему нравились первые такты вступления - казалось, что именно они наконец-то открыли перед ним путь к тому, что составляет святая святых музыки - этой незримой, но динамичной материи, которая рождает в душе благородные порывы; этой воздушной струи, что наполняет тебя изнутри и приподнимает над землей. Бесконечно слушая один и тот же концерт, Георг почувствовал себя знатоком, укрепившись в этом ощущении благодаря приобретению новой пластинки, на которой концерт исполнял уже не Святослав Рихтер, а Ван Клиберн. Потратив немало времени на сравнительный анализ (много раз прослушав первую пластинку и много-много раз - вторую), Георг пришел к выводу, что по количеству царапин Рихтер явно опережает Клиберна. А в остальном пластинки совершенно идентичны. При этом все друзья и знакомые, кому он давал их послушать, в один голос твердили, что разница колоссальная, не переставая удивляться: надо же, как музыка зависит от исполнения! На этом месте Георг обычно советовал друзьям и знакомым обратить особое внимание на "туше", и они, как правило, слушались, тут же подтверждая его (а заодно и свою собственную) музыкальную эрудицию проникновенным "Потрясающе!" Но педагог, с которым Георг вскоре стал заниматься фортепиано, о Чайковском и слушать не желал. Приходской органист, он отождествлял музыку с именем Иоганна Себастьяна Баха. О любимом си-бемоль-минорном концерте он сказал только: "Развлекательная музыка". На этом тема была закрыта. Но, молясь на Баха как на Бога, органист пичкал Георга этюдами Черни. Играть на пианино - значит играть Карла Черни, "160 восьмитактовых этюдов". Георг довольно долго так и делал, понимая, что к воздушным инструментам возврата быть не может. Он должен терпеть, чтобы выдержать экзамен перед самим собой, и он дотерпел до дня, когда учитель торжественно объявил ученику, что он, ученик, наконец-то созрел - если не до Баха, то до Бетховена. Бетховен обладал в глазах учителя меньшей ценностью, чем Бах. Но все же большей, чем Черни. Кроме того, Бетховен - это, главным образом, пьеса "Элизе", промучившись над которой, Георг четко осознал границы своего таланта. По клавишам он, положим, попадал. Но все равно, как выразился однажды учитель: "механически барабанил", не более того. "Это не заслуживает того, чтобы называться музыкой", - отрезал учитель и посоветовал ученику подумать о родителях, которые и так уже вложили в музыкальное образование своего сына внушительные средства: зачем же им тешить себя иллюзиями, что у ребенка способности, если ребенок способен лишь механически барабанить по клавишам. Услышав во второй раз слово "барабанить", Георг так расстроился, что отказался от уроков, даже не дождавшись конца недели. Но упражняться не бросил - гордость не позволила. И опять же из гордости, он приобрел "Хорошо темперированный клавир", мечтая о том дне, когда сможет сыграть по этим нотам с таким виртуозным блеском, что учитель не забудет об этом событии до конца своих дней. Но так далеко дело не зашло. Впрочем, полистать "Хорошо темперированный клавир" и немного поупражняться Георг успел. Открыв Первую прелюдию до-мажор, он с удивлением обнаружил, что Бах, оказывается, проще Бетховена. "Элизе" он ведь так и не одолел, а с прелюдией номер один - справился.
Воодушевленный своим открытием, Георг попробовал пойти дальше, но, приступив к прелюдии номер два, столкнулся с такими трудностями, что вынужден был опять вернуться к номеру один. Теперь он играл Первую прелюдию Баха с той же регулярностью, с какой раньше слушал Первый концерт Чайковского. И чем чаще он ее играл, тем безупречнее ему казалась его игра. Сыграть эту пьесу лучше, чем играет ее он, невозможно. Но Георгу хотелось совершенства. Нельзя останавливаться на достигнутом. Надо наращивать темп. Чем быстрее, тем лучше, сказал он себе, и вскоре стал отыгрывать Первую прелюдию в два раза быстрее обычного. В особенно счастливые дни удавалось сократить ее продолжительность еще секунд на десять, так что скоро в Эмсфельде, а то и во всем Эмсском крае, не осталось никого, кто мог бы сравниться с Георгом в скорости исполнения Первой прелюдии.
Хорошо, что Бергман ничего не знает об этих музыкальных попытках, - подумалось ему в ту минуту, когда водитель со словами: "Паром приближается!" открыл перед ним дверцу машины. На небольшом пассажирском судне смогло бы разместиться человек двенадцать, но Георгу, видно, предстояло плыть в одиночестве - водитель не выказывал намерения взойти на борт. "А вы не едете?" - удивился Георг и услышал в ответ, что необходимо сперва отогнать на стоянку "бентли" (на Скарпе нет машин), Бруно с багажом подъедет попозже. А Георга на том берегу встретит сам композитор. Паром с одиноким пассажиром на борту медленно скользил по воде в сгущающихся сумерках. По цвету эта вода заметно отличалась от эмсской. Вместо зеленоватого отлива - глухая чернота: здесь наверняка гораздо холоднее и глубже. Георгу стало зябко, во рту пересохло, к горлу подступил ком. Состояние было такое же, как и при появлении черного лимузина. Переправа заняла не более пятнадцати минут. Как только Георг сошел на берег, паром развернулся и поплыл в обратном направлении - видимо, за водителем с вещами. На первый взгляд Скарп мало чем отличался от предыдущего острова. Те же зеленые холмы, прибитый ветрами кустарник и сложенные из скальной породы возвышения вдоль узкой дороги, начинавшейся прямо у пристани. Бергмана на берегу не было. Дул прохладный ветер, но дождь, по счастью, закончился. Чтобы скоротать время, Георг принялся провожать глазами удаляющееся судно, но вскоре оно повернуло куда-то и пропало из виду. Тогда Георг обернулся и увидел, что кто-то спускается по дорожке к пристани. Сомнений нет - это Бергман. Георг знал композитора по фотографиям, но разглядеть что бы то ни было с такого расстояния было невозможно. К тому же незнакомец нахлобучил на голову картуз с козырьком и закутался в шарф по самые уши. Только потом, когда при входе в дом Бергман снял картуз и размотал шарф, Георг узнал в нем человека с фотографий: характерного южанина с темными, тронутыми сединой волосами, бронзовым, слегка обветренным лицом и аристократическим профилем. Какой уж там Эмсфельде! - промелькнуло в голове. - Ни дать ни взять Мадрид или Севилья. Вот по нему сразу видно, что он из Эмсфельде: белая, склонная к красноте кожа лица, блеклая голубизна глаз, неопределенные пухлые щеки… Бергман медленно спускался к пристани, то и дело замирая на месте и принимаясь загребать в воздухе руками. Затем, не прекращая этих странных движений, он делал шаг вперед, но тут же резко останавливался. Сейчас он стоял как вкопанный, не двигая руками и потупив голову. Если он и дальше будет продвигаться в таком темпе, то придется стоять тут до глубокой ночи, подумал Георг. Но вскоре Бергман ступил на пирс. Правда, не дойдя нескольких метров, он снова остановился и застыл в неподвижности. А потом опять замахал руками, бросил взгляд на пролив и, поворачиваясь наконец к Георгу - так, словно он, Георг, всегда, всю жизнь стоит на этом пирсе, - задал вопрос: "Where’s the wine?" Георг сконфузился. Бергман обратился к нему по-английски, но этот английский был совсем не похож на тот, какому их учили в эмсфельдской школе. Это был английский, на котором говорят в центре Лондона. Найтсбридж, вспомнил Георг. Блумсбери! В обоих районах он побывал, когда в последний школьный год ездил в Лондон, но сейчас это не помогало побороть робость. Очень хотелось ответить по-немецки. Но чтобы не срамиться, Георг все же собрался с силами и, старательно выговаривая, произнес: "The wine is in the car". Ответа не последовало. Бергман напряженно всматривался в даль, словно ожидая, что "бентли" в любую минуту может прикатить к нему по глади вод. Затем он вновь обратился к Георгу, на сей раз уже по-немецки: "Вы из Вестфалии?" Георг сконфузился еще больше. Неужели его английский настолько плох, что по нему берутся вычислить, откуда он родом? "Из северных земель", - уклончиво ответил он, делая вид, что не заметил подпущенной шпильки. "А что вы тут делаете?" - в голосе Бергмана послышалось нетерпение. Тогда, не тратя лишних слов, Георг вытащил из кармана посланную от имени Бергмана телеграмму и молча вручил ее композитору. Бергман прочел телеграмму, протянул ее обратно, извинился за свою рассеянность, сказал: "Добро пожаловать" и "Очень приятно". Просто есть кое-какие проблемы. "О! Мне очень жаль! - воскликнул Георг. - Что-то случилось?" - "Вино кончилось", - ответил Бергман. Узнав, что Георг своими глазами видел, как Бруно ставил в багажник три коробки вина, Бергман успокоился, и они двинулись в путь. По дороге он осведомился, чем, интересно было бы узнать, занимается молодой человек. Георг сообщил, что является автором сборника стихов и автореферата будущей диссертации. И какова же тема будущей диссертации? - продолжал расспрашивать Бергман. Обрадованный Георг повел рассказ о диссертации. Он ожидал чего угодно, но только не того, что знаменитость ею заинтересуется. Впервые кто-то проявил интерес к его научной работе. Из университетских людей никому, кроме профессора, не было до нее никакого дела. Стоит только заикнуться о том, что пишешь диссертацию, как тебе тут же дадут понять, что ты не один такой - соискатель, - и начинают мучить замысловатыми и, скорее всего, выдуманными подробностями собственных диссертаций. Каждый печется только о себе, чужие достижения никому не интересны. Если же тобой вдруг заинтересовались, то держи ухо востро. Однажды Георг уже испытал это на себе, встретив в студенческой столовой одного бывшего сокурсника, ныне соискателя, который вдруг проявил такой живейший интерес к работе Георга, что он не удержался и прямо за обедом разболтал кучу ценной информации, включая библиографические ссылки (не выдуманные, а вполне реальные, добытые ценой нелегкого труда). И когда за десертом случайно выяснилось, что тема у коллеги сходная - "Мотив и процесс петрификации", Георга прошиб холодный пот. Петрификация, положим, не совсем то же, что забвение, но даже и дураку понятно, что это вещь аналогичная. И соискатель, ясное дело, руководился не коллегиальными, а сугубо эгоистическими побуждениями. Теперь, когда тот выведал все что мог, Георгу оставалось лишь надеяться, что за оставшееся время - десерт еще не съеден и кофе не выпит - удастся хоть как-то восполнить причиненный ущерб. И если пять минут назад, поглощая суп и второе, он соловьем разливался, хвастаясь актуальностью своей темы, то теперь, вычерпывая ревеневое варенье, старался (по возможности незаметно) умалить ее значение. "Когда пишешь о забвении, - рассуждал Георг, - то неизбежно упираешься в память". Но про память, видишь ли, столько всего понаписано - он поначалу и сам хотел ею заниматься, да передумал, поменял тему, а теперь вот опять сомнения грызут - оказалось, что забвение, как тля на зеленом листе, на ней же, памяти, и паразитирует. Ни один мускул на лице коллеги не шевельнулся, и пришлось Георгу ужесточить аргументацию: всем бы хороша тема петрификации, не будь она так завязана на теме амортификации. "Петрификация - частный случай амортификации", - заявил он. Но амортификация - это ведь такая безвкусица и тягомотина. Еще, неровен час, засядешь за тему смерти или что-нибудь в этом духе, и прости-прощай научная карьера. Тема смерти, заявил Георг, устарела еще в конце пятидесятых. Все эти "тристаны", "смерти в риме"… сколько можно мусолить одно и то же, говорил Георг, подбирая со стенок своей розетки остатки варенья. "Разве что только лингвисты еще способны выудить что-то из смерти - всякие там вымершие Tempi, Tempora и Temporalien". Георг попытался скаламбурить, но соискатель не понял, да Георг уже и сам почувствовал, что перестарался. Стало мучительно стыдно, особенно когда визави бесцеремонно спросил, нельзя ли получить копию библиографии. С напускным спокойствием Георг ответил, что, разумеется, можно, но прежде нужно ее распечатать, а с этим как раз проблема - принтер сломан. А что за принтер? - не отставал соискатель. Этот вопрос поставил Георга в тупик: принтера у него отродясь не было, печатать приходилось на электрической саморегулируемой машинке - по сравнению с традиционными она являла собой последнее слово техники, но на фоне компьютера казалась негодной рухлядью. И если до сих пор коллега-соискатель со смиренной (даже, в некотором роде, туповатой) покорностью терпел его нервные разглагольствования, то теперь он раздражился - можно даже сказать, рассвирепел. Залпом хлебнул обжигающего кофе, обвинил Георга в сволочном карьеризме и заявил, что плевать он хотел на идиотское Георгово забывание. На идиотскую петрификацию - тоже, но это Георга уже не касается. Прицелился, ловко метнул стаканчик в пластмассовое ведро, стоявшее, между прочим, довольно далеко, и зашагал, не оглядываясь, прочь. После этого инцидента Георг долго не ходил в столовую. Хорошо, что сейчас он не в Берлине, а на шотландских просторах. Бергману можно рассказывать все как есть. Потому что Бергман - это не конкурент, а живой памятник, обширный очерк в "Гроуве" и, еще обширнее, - в "МПН".