Прошлое
Я сижу в кафе "Славия" и разглядываю посетителей. Узнаю острый птичий профиль мужчины, который ночью во время грозы гонялся за мной с малайским кинжалом в руке по пустым коридорам Восточного экспресса, мы бежали мимо запертых купе, и я помню, как ярко сияла при вспышках молний его длинная ночная рубашка, окна были открыты, и занавески задувало внутрь вагона, и они сильно били меня по лицу. Сколько же лет прошло? Пять или, может быть, десять? А о чем мы, собственно, тогда спорили? Кажется, мы говорили о рубинах на дне лесного сугроба, а может быть, о том, мотивированы или не мотивированы языковые знаки. А вот с той женщиной, которая задумчиво расчесывает волнистые рыжие волосы, посеченные кончики которых светятся в низком солнце октябрьского вечера, я прожил семь лет в заброшенном доме, который высился на бетонных сваях посреди озера со стоячей водой, окруженного со всех сторон джунглями, в доме с пустыми комнатами, где на белых стенах проступали таинственные карты из плесени и где постоянно раздавалось капанье воды. Каждый вечер мы сидели на террасе, смотрели на холодную водную гладь и на темнеющие джунгли, из которых доносились крики животных, и говорили о жизни, ожидающей нас по возвращении в Европу. У стойки бара ругается с официантом мой бывший друг, с которым во Фрайбургейн-Брейсгау мы написали тысячестраничный трактат "Gründstrukturen der Wirklichkeit" обязанный, как мы верили, перевернуть всю философию, стать величайшим философским произведением после трудов Аристотеля (кончилось все тем, что единственный экземпляр рукописи при каких-то уже забытых мною обстоятельствах проглотил крокодил). Я вижу тут еще нескольких человек, с которыми встречался в подземных коридорах, в келье буддистского монастыря, ночью на узком карнизе восьмидесятого этажа небоскреба над спящим городом. Я натыкаюсь взглядом на тех, кто извивался в припадке экстаза на праздниках вуду, замечаю глаза, которые злобно смотрели на меня на морском дне сквозь круглое оконце в скафандре. Теперь мы все делаем вид, что незнакомы. Мы не здороваемся и стараемся не встречаться взглядами, хотя исподтишка и косимся друг на друга.
Порою (впрочем, довольно часто) случаются неловкие ситуации. Однажды я ждал в "Славии" приятельницу, у которой были какие-то переговоры на телевидении. Она появилась в стеклянных дверях с мужчиной лет сорока пяти, с короткими волосами, зачесанными на лоб, как это принято среди пражских интеллектуалов. Он показался мне знакомым, но я не мог припомнить, где же мы встречались. Когда они нашли мой столик, приятельница представила мне своего спутника: "Это М., заведующий литературной частью студии короткометражных фильмов". Внезапно меня осенило: как-то раз я целый день вел с ним жестокую битву в каком-то городе на пустой мраморной площади с фонтанами; жара стояла жуткая, отупляющая, солнце над нашими головами палило нещадно, спокойствие журчащей фонтанами площади нарушали лишь удары наших тяжелых мечей да эхо, отражавшееся от фасадов дворцов с унылыми рядами коринфских колонн. Я заметил, что он тоже меня узнал, мы кисло улыбнулись, обменялись слабым рукопожатием и пробормотали что-то невнятное. Как ужасны встречи с чудовищами из неукротимого прошлого! Мы оба тщательно старались не показывать виду, но беседа причиняла нам куда большие мучения, чем давешняя битва на раскаленном солнцем мраморе. Мы не говорили друг с другом, обращались только к нашей общей приятельнице и любыми способами избегали прямого диалога. Мы едва не окосели, пытаясь не встретиться взглядами, – но иногда я все-таки смотрел на него и тогда вместо смущенной пунцовой физиономии видел перед собой жестокое лицо самурая на фоне белой колоннады дворца. Тогда у него на голове был остроконечный шлем из золота, смахивающий на большую редиску. Он сиял на солнце, и его злой блеск безжалостно жег мои усталые глаза.
Этот полный страстей разговор вертелся вокруг съемок какого-то кукольного фильма о таксах; литератор-самурай рылся в портфеле в поисках сценария, не мог его найти, трясущимися руками вытаскивал из портфеля смятые листы бумаги и клал их на столик, а они падали на пол, в довершение всего из портфеля прямо на зеленую мраморную столешницу вывалился золотой шлем в форме редиски и зазвенел так ясно и вызывающе, что все в кафе замолкли и уставились на шлем, легонько покачивающийся перед окаменевшим драматургом, в тишине слышалась лишь мелодия "L'important, c'est le rose", которую играл на фортепиано, мечтательно улыбаясь, опухший селадон в красной жилетке. (Почему мы постоянно носим с собой в сумках и портфелях оружие наших тайных ночных битв, кристаллы застывшего яда в коробочках, обитых красным бархатом, голову Медузы горгоны, языки, вырванные из пасти дракона, мумию домового, компрометирующие письма на шумерском языке? Зачем мы таскаем с собой страшные внутренности прошлого, даже если боимся их и чувствуем к ним отвращение, даже если знаем, что беспощадная мойра хочет, чтобы в какой-нибудь пивной, кафе или даже в гостях все это непременно вывалилось на стол?)
Лифт
Комнатка, в которой жил обедневший граф Лозенский, мне, в общем, понравилась, неприятно было лишь одно – она находилась на дне глубокой шахты лифта. Лифт почти все время пребывал в движении, но большей частью он перемещался во тьме верхних этажей; из непроглядной высоты до нас непрестанно доносились хлопанье дверей кабины и звуки мотора, который то включался, то выключался на крыше дома. Очень редко кабина спускалась ниже, ее дно, затканное кабелями и проводами, выезжало из тьмы в пространство, освещенное маленькой настольной лампой с потемневшим абажуром; кабина, однообразно дребезжа, зловеще снижалась и замирала где-то в метре от наших голов; свободно висящий кабель, покачиваясь, царапал мой лоб щеточкой обнаженных медных проводков. Граф был образованным и приятным собеседником, но мне так и не удалось полностью отдаться разговору, потому что я не мог заставить себя прекратить прислушиваться к лифту и, когда дно кабины выныривало из тьмы, всякий раз вскакивал со стула и в панике бежал к выходу. Граф же, безмятежно развалившись на ободранной тахте, потягивал вино и со смехом успокаивал меня:
– Не нужно бояться: это подвал исследовательского института, внизу нет ничего, кроме архива, куда почти никто не ездит. В прошлом году лифт спустился сюда только дважды, да и то оба раза меня не было дома.
Я спросил графа, как ему спится, потому что знал, что в институте частенько работают по ночам и тогда, конечно, ездят на лифте. Он сказал, что спит отменно, постоянное лязганье мотора его успокаивает и усыпляет.
– Говорю же вам, вероятность того, что сюда кто-то спустится, ничтожно мала. Уверяю вас, что не стоит из-за этого портить себе настроение.
– А как же мебель? – спросил я. – Ведь после того как здесь побывал лифт, от нее вряд ли что-то осталось.
– Вы правы, – ответил граф, проведший детство и молодость в фамильном замке с длинными анфиладами комнат, по которым изящными плавными скачками носились лакеи с высоко поднятыми серебряными подносами и с развевающимися от сквозняка полами ливрей. – Мебель каждый раз приходилось покупать заново. Но мне, как видите, хватает и этой старой дешевой рухляди из комиссионки. Кроме того, психологи советуют иногда менять мебель, это благотворно влияет на психику. Мне хорошо здесь, я очень доволен своим жильем.
Загадки
Каждый вечер зверь загадывает мне загадки, и, если я не знаю ответа, он кусает и пинает меня. Зверь похож на маленького леопардика и в иных обстоятельствах мог бы показаться даже симпатичным. Пока что я не отгадал ни одной загадки.
Он находит меня везде, где бы я ни был. Иногда я, невзирая на скуку, засиживаюсь с кем-нибудь допоздна в надежде, что зверь не отважится приставать ко мне на людях. Он и впрямь показывается только мне, но зато умудряется всегда добраться до меня: зайдя в уборную, я слышу над головой шуршание, на бачке начинает подпрыгивать крышка, и вот из него уже показывается маленькая лохматая головка, кивает мне и говорит: "Что спрятано внутри большого фиолетово-белого полосатого шара, который ранним летним утром катится по мокрой автостоянке в сонном "спальном" районе некоего города?" Остальные его загадки такие же дурацкие.
Или, скажем, лежу я в постели дома у своей подруги; она уже уснула, и я тоже засыпаю, надеясь, что уж сегодня-то обойдется без загадки, но тут из-за подушки высовывается звериная голова, щекочет меня усами и шепчет мне в самое ухо: "Утром у него четыре ноги, в полдень две, а вечером семнадцать, он сидит в холодной печке, что стоит в темном и пропахшем сыростью вокзальном зале ожидания в Тынце-над-Лабем, и распевает глухим голосом положенную на музыку статью Яна Мукаржовского "Эстетическая функция, норма и ценность как социальный факт"". А то сижу я с друзьями в кафе "Славия" и вдруг чувствую, что кто-то царапает мне коленку. Я заглядываю под стол и утыкаюсь лицом в мокрый звериный нос, леопардик обхватывает меня лапой за шею, затягивает еще глубже под стол, приближает нос к моему уху и шепчет: "Сегодня ничего сложного: оно расползлось по тарелке, которая находится на стойке кафе "У двух макак" на бульваре Сен-Жермен в Париже, и визжит так громко, что его слышно аж на пляже в Буало-сюр-Мер". Едва я, бледный, успеваю вынырнуть из преисподней, бормоча, что уронил ручку, как тут же чувствую, что меня опять тянут за штанину. Я снова быстро ныряю под стол и слышу: "А вот и подсказка: оно коричневое (во всяком случае по будням) и никогда не читало комментариев Сигера Брабантского к Аристотелю".
Как я уже сказал, мне не удалось отгадать ни одной загадки; тем не менее я непрестанно думаю о них: с одной стороны, я боюсь зверя – не только его пинков и укусов, но и неприятных, язвительных замечаний (типа "Ну конечно, венец творения, homo sapiens, – при этом он делает уморительные гримасы, – а что летом угловатое и мигает, а зимой продолговатое, студенистое и бегает по шоссе – не знает, не может, видите ли, вспомнить"), с другой стороны, мне и без всяких наград и наказаний хочется узнать отгадки. Когда я сдаюсь, то всегда спрашиваю, каков же правильный ответ, но зверь не дает отгадки, он ворчит только: "Не мне тебя учить, ты же у нас властелин природы, венец творения, а я всего лишь глупая зверушка" и прочее в таком духе. Я люблю животных, люблю и этого несносного зверя, помешанного на дурацких загадках, но бывают минуты – особенно если он принимается хныкать и обижаться, строя из себя несчастное создание, несправедливо оскорбленное эволюцией видов, – когда мне хочется его отлупить. Может, это и решило бы окончательно проблему с загадками, но пока я этого не сделал.
И вот я хожу и размышляю о звериных загадках. Окружающие считают меня великим философом, потому что я только и делаю, что размышляю, и надеются, что я создам великое философское произведение, summu philosophaie. В действительности же за всем этим скрывается животное. За всем на свете скрывается некое неприметное животное, клубочком свернувшееся в уголке.
Я не слишком верю, что у загадок есть какой-то смысл и что они вообще имеют ответ. Но я не противлюсь своему желанию думать о них, хотя и знаю, что меня покусают и поцарапают вне зависимости от того, размышляю я о них или нет. Причем мне давно уже понятно, что главное зло – это не зубы и когти зверя, а как раз постоянные размышления о загадках, которые настолько занимают мое внимание, что я не расслышал тихие робкие голоса, звавшие меня в темные подворотни и переулки, пропустил свидание с лесными вилами, дал увянуть росткам фантастических приключений, не заметил, что совсем рядом со мной открылся путь в Азию, к золотым храмам в джунглях, прошел мимо приотворенной садовой калитки и клада гномов, сияющего на ночном мху, не услышал пения сирен, которое привело остальных к изумительному крушению.
Если вы думаете, что за годы бесплодных размышлений я хотя бы потренировался и набрался опыта, который помог бы мне в будущем, то вы, к сожалению, заблуждаетесь: упражнения и опыт позволяют нам ближе познакомиться с внутренним устройством того или иного предмета, но у загадок такого внутреннего устройства нет, мне, во всяком случае, его обнаружить не удалось. Я не сдвинулся с точки, на которой находился много лет назад. Однако бывают минуты, когда я совершенно уверен в том, что вот-вот отыщу ответ на все загадки разом и что ответ этот послужит ключом к остальным, еще не произнесенным вслух загадкам. Это минуты величайшего – на грани возможного – душевного напряжения, свет – вот он, рукой подать, мое тело вибрирует в такт его волнам, проходящим сквозь меня… но в результате все это оканчивается ничем и свет опять ускользает. Это безнадежно; когда я пытаюсь помочь видению своими рациональными размышлениями, конструкции разума заслоняют свет и уводят меня прочь; когда же я отключаю разум и лишь пассивно ожидаю, что свет сам превратится в познание, видение исчезает, ибо ему не за что зацепиться. Меня одолевают беспомощность и злость. Вдобавок в такие моменты я совершенно точно знаю, что решение окажется очень простым и что если когда-нибудь мне удастся отыскать его, то я вынужден буду сам смеяться над собой – мол, как же это я не нашел его раньше.
Если момент озарения приближается в тот момент – да, бывает и такое, – когда зверь находится рядом со мной, то он умолкает и серьезно смотрит на меня глубокими кошачьими глазами. Он ничего не говорит, его гибкое тело дрожит от напряжения. Мы долго молча глядим друг на друга, я смотрю на зверя, и в моих глазах читается одна-единственная просьба – я хочу, чтобы он помог мне, чтобы подсказал, но зверь молчит, я знаю, что он не в силах помочь мне, он смотрит на меня, и в его глазах я вижу обращенную ко мне просьбу вспомнить. Когда же зверь наконец понимает, что я снова проиграл, он колотит меня лапками, кусает в лодыжку и уходит прочь – по своим загадочным тропкам, вьющимся среди мебели.
Волна
Бушующее море в ночь после кораблекрушения: я отчаянно вцепился в бревно, волна несет меня прямо к берегу и тут же тащит назад, я пытаюсь ухватиться за первый попавшийся предмет – это оказывается мягкая софа, но рука каждый раз соскальзывает с гладкой, туго натянутой обивки в больших цветах. Софа стоит в углу комнаты, в центре которой находится круглый стол; над ним горит висячая лампа, а возле стола сидит заместитель Восагло с детьми и по-идиотски учит их жизни. Они наверняка помогли бы мне, подали бы руку и вытащили меня из страшных черных волн, но они не знают обо мне, не знают о море, которое заливает уже края их комнаты, кому какое дело до того, что творится в темных углах, там, куда не достигает свет висячей лампы, – за спинками диванов. Наша территория невелика, мы живем посредине. Глухо рокоча, набегает мощная волна, подхватывает меня и несет обратно в необъятное море, свет лампы удаляется и исчезает.
Хобот
У меня есть маленький слон. Он увязался за мной в парке Стромовка, и с тех пор мы не расстаемся. Ростом он с метр. Сначала я беспокоился о том, что же будет, когда он вырастет, но похоже, выше он уже не станет. Он ласковый и игривый, но только когда мы с ним остаемся вдвоем; в компании ему не по себе, присутствие людей и зверей всегда тяготит и угнетает его, он переминается с ноги на ногу, а хобот его резко и нервно подергивается. Он очень ранимый и жутко от всего страдает. Слоненок просто чемпион по страданиям, но страдает он вовсе не от боли или тоски; он не то чтобы расстраивается из-за пустяков, а воспринимает каждый из них как еще одну капельку, что пополняет собой безбрежный океан горестей, глубины которого открываются ему с каждым ударом судьбы.
Когда мы вместе идем по улице, прохожие смеются и дразнятся, что у меня собака с хоботом. Им, бедолагам, животное с хоботом, даже если оно милое и славное, кажется забавным – и все потому, что дома принято держать собаку, а не слона. Если бы в обычае было обзаводиться слонами, они бы животики себе надорвали, глядя, как я прогуливаюсь с овчаркой, и наверняка дразнили бы ее – мол, где же она потеряла хобот. Люди часто бывают способны на удивительные и самоотверженные поступки, но вместе с тем не могут проявить терпимость к хоботу. А хобот, кстати, очень удобен и практичен. Я грущу, и слон ощущает себя безмерно виноватым и за свой хобот, и вообще за свое существование.
Он любит ходить со мной в походы: я шагаю впереди – по лесной дороге или по полевой меже с картой в руке, а слон топает позади, и у обоих на спине рюкзаки. Однажды мы шли к замку Карлштейн и по дороге остановились в Вонокласах перекусить. Я заказал для обоих суп из потрохов. Слон благовоспитанно сел на стул и принялся есть: он окунал хобот в тарелку, втягивал немного супу и отправлял его в рот. При такой манере еды нельзя было избежать громкого хлюпанья, и посетители – это были дачники с дряблыми животами, свисавшими поверх резинок тренировочных штанов, – принялись смеяться над слоном и передразнивать его. Слон перестал есть, хотя был голоден, опустил хобот и с несчастным видом замер над супом. В его глазах снова появились чувство бесконечной вины и мольба о прощении. Я убеждал его не обращать на них внимания и спокойно есть дальше. Он не виноват, что ест шумно; будь у них хобот, они тоже не смогли бы глотать суп без хлюпанья. Но слон сидел неподвижно и молча страдал. Что мне оставалось делать? Можно было тоже не есть из солидарности с ним, но я понимал: слон увидит, что из-за него я остался голодным, и ему станет еще горше. Я доел свой суп, и мы ушли. И потом брели молча, хотя прежде ему было весело, он бегал вокруг меня и шутливо пихал меня головой. Когда показался долгожданный Карлштейн, я увидел, что слон старательно притворяется довольным – только ради меня. В его глазах стояли слезы.
В ту минуту я больше всего на свете желал, чтобы у меня тоже вырос хобот. Я видел, как страдает маленький слон, и мне казалось ужасно несправедливым, что сам я спокойно хожу по свету без хобота. Получалось, что хобот создает между нами непреодолимую преграду; хотя слон действительно любил меня, в силу тут вступал некий закон природы, который я сформулировал в виде пословицы: "Хоботный бесхоботного не разумеет". Но мое желание так и не исполнилось.
Автомобили
Из Праги в 7 часов 30 минут со скоростью 95 километров в час по Брненскому шоссе выезжает черный, тщательно вымытый автомобиль "Татра-113", в котором на заднем сиденье за водителем сидит белая птица величиной со страуса, но с длинным и толстым желтым клювом. Приблизительно раз в пять минут птица клюет водителя в голову. Тот большей частью не обращает на это внимания, но иногда начинает злиться, хватает сложенную газету, которая лежит на пустом переднем сиденье, поворачивается назад, левой рукой держится за руль, а правой тычет птицу газетой в голову и кричит: "Прекрати, кретин! У тебя и вправду птичьи мозги!" Птица корчится на заднем сиденье и испуганно верещит, но спустя пять минут снова клюет водителя.