Нина кинулась кормить ребенка. Он сосал, постанывая и захлебываясь, длинно, по-взрослому всхлипывал и сразу уснул, но и во сне всхлипывал. Нина посмотрела на ходики, было уже пять утра, в запасе у нее оставалось три часа.
Она расстелила на столе плед, потом одеяло, простынку и села, стала ждать. В душе было тихо и пусто, мир стал плоским, утратил глубину, в нем ей виделся лишь первый план: кружочек света от фитилька, и расстеленная пеленка, куда завернет она сына.
- Ложись, пока он спит, - сказала Ипполитовна.
- Нет, нет, - Нина опять посмотрела на ходики. - Мы в консультацию пойдем, в больницу попросимся, пускай нас в больницу положат... Или хоть его одного... Там его будут кормить, мы и попросимся, вот только скорее бы утро...
- Умно, умно! - Ипполитовна села на кровати. - Должны положить. Он ведь не только твой, он и государский... И ты государская, и тебе не дадут пропасть...
- Нет, Ипполитовна, мы ничьи. От нас и военкомат отказался, и исполком... И родные меня забыли. Мы совсем ничьи.
- Болтай! Человек обязательно чей-нибудь, на что уж я, негодящая старуха, а и мне государство паек дает...
Нину тянуло в сон, но она боялась, что проспит и тогда нечего будет дать сыну. В восемь она должна
быть в консультации, чтобы к следующему кормлению оказаться уже в больнице.
Руки совсем слабые, как я донесу его? Не уронить бы, - вздохнула она.
- Хошь, саночки дам? У меня есть саночки... Удобные, с задком.
Нина перенесла сына на стол, он потянулся ручками, но не проснулся, она так и пеленала его спящего. Оделась, прихватила сумочку с документами и вышла. Ипполитовна сходила за санками, они пристроили Витюшку, подложили под голову маленькую подушечку.
Старушка пошла проводить до трамвая, шла-переваливалась сзади, рядом с санками, пристукивая клюкой, что-то там бормотала, Нина не слушала, она думала о своем - ни за что ей не втащить в трамвай ребенка и санки. На остановке Ипполитовна сунула Нине в карман ватника щепотку леденцов:
- Прощевай пока, москвичка.
В ее старческих глазах проступили слезы, но Нину это не тронуло. Она пыталась разбудить в себе жалость - вдруг в последний раз вижу эту добрую женщину, ведь она старая, может умереть, - но ничто в ней не дрогнуло, душа словно заморозилась.
Она потащила санки, часто оглядываясь, останавливалась, наклонялась к сыну, он спал, присасывая пустышку.
Она вспомнила, как подумала когда-то, когда ей было очень плохо: что стоит беда одного человека перед трагедией целой страны? Сейчас эти слова показались возвышенно-фальшивыми, потому что самая большая трагедия страны - это когда голодного ребенка нечем накормить. Перед страданиями детей, меркнет все и все теряет смысл.
Она хотела сократить путь и свернула, пошла переулками, но попала в тупик, и получилось дальше, пришлось возвращаться, идти вдоль трамвайных путей. Полозья скользили по мерзлым кочкам, временами шаркали об обнаженный асфальт, тащить санки было тяжело, веревка резала руки, но вот улица пошла под горку, стало легко, веревка ослабла, и Нина побежала все быстрее, ей казалось, что сейчас санки догонят ее и ударят по ногам.
- Эй, тетка! Тетка!
Она не сразу поняла, что окликают ее.
- Тетка, узел потеряла!
Она обернулась, пустые санки скатились к ее ногам, а у поворота лежал "узел" в клетчатом пледе, она побежала, бросив санки, и они покатились виляя задом, пока не уткнулись в грязный осевший сугроб. Она с трудом подняла сына - он даже не проснулся, и пустышка подрагивала в его губах, - понесла к санкам. Сняла с ватника поясок, привязала ребенка, потащила дальше. Куда же я дену эти санки потом? - подумала она, но тут же забыла об этом.
В консультации у врачебного кабинета была очередь, сидели, стояли и ходили матери с детьми, Нине сесть было негде, да она и не собиралась садиться, в любой момент сын мог проснуться и запросить есть.
Миновав очередь, она толкнула дверь и вошла.
Здесь было жарко, женщина-врач трубкой выслушивала спинку сидящего на столе ребенка, его йри- держивала мать. Когда Нина вошла; врач оторвалась от трубки, строго посмотрела поверх очков:
- Мамочка, выйдите, вас вызовут!
Никто нас не вызовет, подумала Нина. Сказала:
- Нам надо в больницу.
- Выйдите,- повторила врач. - Тамара, наведи порядок.
- Нельзя, нельзя, врач освободится, потом войдете. - Она, расставив руки, наступала на Нину, теснила к двери, но Нина увернулась, шагнула в сторону.
- Нам нельзя потом! Мне нечем его кормить! Положите нас в больницу!
Медсестра растерянно опустила руки, посмотрела на ребенка.
- Разверните его, ему жарко... - Она сама взяла из рук Т1ины ребенка, понесла к пеленальному столу, раскутала там Витюшку. Тихо позвала: - Марья Васильевна, гляньте...
Врач пригнула голову, опять посмотрела поверх очков на Нину, потом на Тамару:
- Ну, что там? - Тяжело поднялась, подошла, сняла распашонку. - Он больной?
- Он не больной, он голодный, - сказала Нина. - Положите нас в больницу.
Она тоже подошла к пеленальному столу, посмотрела на сына, он сосал свой костлявый кулачок, вскидывал худенькие ножки, на его синеватом тельце краснели два крупных пятна величиной с пятачок. Врач чуть надавила пальцем - ребенок зашелся в крике.
- Фурункулы... Надо тепло, и я выпишу мазию...
- Не надо мази, надо в больницу. Если нельзя обоих, положите хоть его одного, ведь его там будут кормить, он искусственник...
Врач спросила фамилию, поискала на столе, потом спросила адрес.
- Но, мамочка, Глебучев Овраг не мой участок, и с фурункулезом мы в стационар не кладем... То-то я смотрю, ребенок незнакомый, не мой,
- Да, - кивнула Нина, - мы не ваши. Мы ничьи.
Витюшка затих было, но потом снова стал кричать, уже от голода - пришло время кормить.
- Он плачет, его пора кормить, но нечем... Положите его в больницу, а то он умрет!
Тамара побежала куда-то, ее долго не было, за это время врач успела обстукать и прослушать Витюшку, ощупала темечко потом взвесила его. Он кричал, двигал руками и ногами, весы ходили под ним, никак не удавалось привести их в равновесие.
- Ребенок запущен, мамочка, у него признаки рахита развиваются... Я сообщу вашему участковому врачу…
- Его надо в больницу, - в отчаянии твердила Нина. - В больнице будут кормить, а мне нечем, у меня украли карточки...
Вернулась Тамара, принесла медицинскую карту и рожок с молоком, брызнула себе на руку, потом сунула в рот Витюшке, он сразу умолк, Нина смотрела, как он сосет и как ходят обтянутые кожицей скулы.
- Я напишу направление, - сказала наконец врач, - но не уверена... Стационар переполнен, могут не положить.
Она долго писала что-то на бланке, а Нина думала: как это "могут не положить"? Что же ему - умирать? Зачем тогда все это - жизнь, люди, если они не могут спасти моего ребенка?
38
Сначала ее поселили в коридоре, а через два дня, когда освободилось место, перевели в палату. В палате было тесно, койки стояли впритык, голова к голове, Нина только спала там, а днем пропадала у дверей детской, прислушивалась и узнавала басовитый голос сына - у него созревали фурункулы, и он сильно кричал, Иногда ей выдавали белый халат и марлевую маску, разрешали войти в детскую палату, и она осторожно, боясь коснуться больных мест, брала сына, завернутого в серую простынку, всю в желтых лекарственных пятнах - от мази и примочек, - часами носила его по палате.
На кормление матери собирались в теплой просторной комнате, здесь были стулья и пеленальные столы, полки, уставленные рожками с молочными смесями, женщины кормили детей и говорили о разном - о войне, о мужьях, о здешних больничных порядках...
Еще в приемном покое, когда Нина ждала дежурного врача, санитарка научила ее:
- Не говори, что полный искусственник, а то его одного положат, скажи, мол, мало молока, не хватает...
Нина так и сказала, а потом все боялась, что ее уличат в обмане и прогонят из больницы. Но оказалось, что тут много полных искусственников, и их матери ничего не боялись, она слышала, как бойкая Рина - ее полное имя Октябрина - говорила:
- Ах, оставьте, все прекрасно знают - и врачи и сестры, - что тут половина некормящих матерей, проста вид делают... Детей в полтора раза против нормы, нянечки с ног сбиваются!
Снова она вживалась в мир больницы, присматривалась к соседкам по палате, о которых вчера еще ничего не знала, они уже обвыклись тут, сдружились, откровенничали, делились семейными и женскими тайнами.
Почти все они были здешними, саратовскими, жили с матерями или свекровями, им носили передачи, иногда и Нине кое-что перепадало: пара вареных картофелин, ломкий ржаной блин, головка лука, а Октябрина раз изловчилась достать одежду, сбегала домой, притащила кастрюлю квашеной капусты. Нина видела, что этим женщинам в семье живется легче, чем ей, но не завидовала: у каждого - своя судьба.
- А золовка, пока я тот раз в больнице лежала, туфли мои носила, все набойки сбила.
- А я масло. со всех сторон крестом пометила, после смотрю, креста нет, брала она масло...
Нина удивлялась, как могут они говорить о таких пустяках, волноваться из-за них - да разве какие-то там туфли или масло главное в жизни? Она теперь-то знала, чем проверяется жизнь и что в ней самое страшное: крик голодающего ребенка, которого нечем накормить.
А потом поняла, что и у этих женщин судьба нелегкая. Тоненькая, похожая на цыганку Галя рассказывала: как получила похоронку на мужа, так и молоко пропало, ребенок стал желудком болеть, вот и не вылазят из больниц. Ночами она часто просыпалась, говорила соседкам:
- Кажду ночь вижу, что он нянчит Славика, а ведь он и не видел его... Не унес бы с собой...
Рина-Октябрина жаловалась на скандалы с пьяницей-свекром - орет, крушит все, ребенка пугает.
- Как-нибудь зарублю его топором на фиг!
Они часто плакали, одна начнет, другие подхватят, плакали дружно и как-то даже сладко - так плачут старухи в церкви. Нина вспомнила, как на первом курсе бегали с девчонками в Елоховскую церковь, там на пасхальной службе пел знаменитый тенор, а старухи плакали так сладко и самозабвенно, что и девчонки расплакались.
А сейчас Нина не плакала и ничего о себе не рассказывала, женщинам удалось только выпытать у нее, что эвакуированная из Москвы. Ее здесь тоже прозвали "москвичкой".
- Москвичка, морсу хочешь?
- Айда, москвичка, зовут пеленки стирать.
Рук не хватало, они помогали прачкам стирать пеленки, МЫЛИ СВОЮ палату, выпросив серые обмылки, в ванной комнате стирали с себя, мылись, терли друг другу спины; здесь установился свои быт, Нина постепенно привыкала к этому быту, врастала в него, обживалась, ей хорошо было в тепле и на людях после тех тяжелых дней одиночества и нужды.
Едва детям становилось лучше, матери просились на выписку, а она не просилась, хотя "бескарточный" месяц давно кончился, шел уже апрель, но она все боялась, не могла одна войти в дом, где кричал ее голодный ребенок. Словно крик тот все еще бьется там, при запертых дверях, и она, войдя, вновь услышит его.
Снег сошел, дымилась, высыхая, земля, в больничном парке, над деревьями, вились тучи птиц, снопы солнечного света били по утрам в окна, освещали палату, обнажая ее казенную бедность и неуют. Нина подходила к окну, смотрела на первую травку и острые молодые листья деревьев и как там, за оградой парка, на сухом уже асфальте девчонки расчерчивают мелом "классы"... И совсем скоро в воздухе запахнет сиренью, поплывут по улицам лиловые букеты, и школьники перед экзаменами станут искать счастливые "пятерки"... Она вспоминала, как раньше в такую вот пору ее охватывало чувство радостного ожидания чего-то, что непременно должно случиться, в ней жило постоянное ощущение счастья, с которым просыпалась она и проживала день, и как все время хотелось смеяться, манило куда-то бежать, во всем теле оживала жажда движения, она летала во сне, отталкиваясь от упругого воздуха маленькими босыми ступнями...
Она все.помнила, но та жизнь теперь не волновала ее. Словно то была не ее жизнь, не ее весна с расчерченными "классами" - "мак?., мак?., дурак..." - и не ей предназначался запах сирени; ее жизнь теперь - тут, по эту сторону войны, она знала то, чего не могла знать та беспечная, часто краснеющая девчонка... Между ними стояла война и крик голодающего ребенка, эту преграду уже не разрушить, она - навсегда.
Сыну становилось легче, он выздоравливал, подсыхали ранки от фурункулов, он либо спал, либо "гулил", болтая розовыми ножками, косил на нее глазами, значит, узнавал... Она целовала его худенькие, как палочки, ножки, ей хотелось сказать: "прости меня, прости..." Счастливое чувство, вспыхнувшее в ней там, в маленькой Аксайской больнице, когда он родился, потухло, сейчас ее любовь была пополам с болью.
Она заворачивала ребенка, несла в парк гулять. Звонко кричали птицы, вились шмели над одуванчиками, прозрачное марево струилось над землей - природа отрицала войну, она наполнила мир жизнью Нина смотрела на все это отстраненно, ничто не трогало ее, словно погас в ней главный огонек, и она могла думать только о том, что дома уже не придется топить и что ей выдадут новые карточки.
В больнице не было радио, персонал приносил новости из дому: сводки шли тревожные, всюду слышалось "Сталинград", "Сталинград", и здесь, в маленьком мире больницы, говорили о Сталинграде - ведь это рядом, каких-нибудь четыреста километров по прямой,.. Домохозяек мобилизовали на окопы, вон и тетя Женя хоть и не домохозяйка, а второй месяц на окопах, без нее и случились те страшные дни, а будь она дома, уж сумела бы отвести беду...
Женщины в палате говорили о донорстве и кто сколько сдал крови - вон и в газетах пишут: сдал кровь - еще одна жизнь спасена.
Кто-то спросил Нину:
- А у тебя какая группа крови?
- Н-не знаю.
- У меня первая, универсальная, для всех подходит...
Рина - она вязала, забравшись на койку с ногами, - подняла глаза:
- Ах, оставьте? Я, например, честно говорю, что сдаю кровь ради пайка. За это и масло дают, и сахар... Может, этим я спасаю жизнь ребенку!
- А я боюсь, - призналась Галя.
Нина подошла ближе.
- А где это - сдают кровь?
- На станции переливания крови. - Рина посмотрела на нее, - Только подкормиться тебе надо, больно уж худая ты, а нужен высокий гемоглобин.
Нина подумала, что ради сына сцедила бы всю свою кровь, вот только где его взять, высокий гемоглобин?
39
Дни в больнице тянулись длинно и медленно. Нина торопила их - не потому, что хотела скорее домой, просто боялась, как бы не выписали раньше, чем вернется Евгения Ивановна. Всякий раз, когда в палату входил кто-нибудь в белом халате, она пугалась, что сейчас скажут: "Колесова, на выписку!"
Уже ушли домой Галя-"цыганка" и Рина-Октябрина, Рина оставила ей баночку варенья из "райских" яблок.
- Ешь, москвичка, и вспоминай нас, саратовских-
Нина думала: сколько бы ни пришлось жить на земле, она никогда не сможет забыть "саратовских" - и тетю Женю, и Ипполитовну, и Рину-Октябрину, и презираемую всеми Клавдию, и того мордатого, укравшего карточки, и злую очередь за молоком... Если бы ей дано было судить всех этих людей, с которыми сталкивала судьба, она бы разделила их, добрых отправляла направо, недобрых - налево. И почти все, кроме злой очереди и того мордатого, пошли бы направо. Нет, и та очередь пошла бы направо: там не было злых людей, там стояли голодные. И только для двоих она не могла определить место - для себя и для Михаила Михайловича Колесова. Она не могла забыть, что украла. Пусть не последнее, пусть никто и не заметил, но ведь украла. Ей тогда и в голову не пришло постучаться в чужой дом и попросить это бревно, возможно, ей бы и дали, а она украла.
Говорят, чтобы судить о человеке, надо на одну чашу весов положить его добрые дела, на другую - недобрые. Но она ничего доброго никому не сделала; с тех пор, как началась война, доброе делали ей - и в Москве, и в Ташкенте, и в Аксае, и здесь... Выходит, одна чаша весов - совсем пустая, а другая, с недобрым делом, тянет вниз...
О добрых делах Колесовых она не знала, а о недобром судить теперь не могла. Нет, в ней все еще жила обида и, наверно, будет жить всегда, но прежней ненависти уже не было, она думала: а вдруг у них есть своя правда? Этот маленький, остроносый человек, возможно, устал от горя, наверно, он никому не хотел зла, думал о покое, а тут я... Незванно и нежданно. В чем он виноват? И что он мог знать о моей жизни после того, как я ушла от них? Простить его она не могла, и ей иногда хотелось рассказать все какому-нибудь доброму, постороннему человеку, чтоб рассудил их по-справедливости". Но она не могла сделать этого, все же он был отцом ее мужа.
Жизнь сложна, и всего в ней намешано, чтобы хоть что-то понять в ней, нужно страдать - в этом ее печаль, но в этом и ее мудрость.
...В палату заглянула нянечка, спросила:
- Кто тут Нечаева?
Нина испугалась - вот оно, выписывают... И удивилась: в больнице она значилась по фамилии сына - Колесова.
- Нету такой?
- Я Нечаева, - тихо сказала Нина.
Нянечка недоверчиво оглядела ее с ног до головы.
- Что же ты, язык проглотила?.. Пришли к тебе.
Пришли! Нина вспыхнула и чего-то испугалась.
Она подумала почему-то, что это Михаил Михайлович, а может, Вера; было абсурдно так думать, как бы они узнали про меня, но никто другой прийти не мог - не Ипполитовна же?
Потом она решила, что, скорее всего, пришла Ада, и быстро пригладила волосы, запахнула байковый халат, подвязалась стареньким, скрученным в жгут бинтом и спустилась по лестнице. ,
В пустом вестибюле уборщица протирала полы, пахло лизолом и хлоркой, и никого тут не было. Она повернулась, чтобы уйти, и увидела Евгению Ивановну, та стояла у низеньких дверей черного хода и смотрела на Нину.
- Нетелюшка, ты чего? Ай не узнала?
Нина шагнула к ней и остановилась в замешательстве, не зная, что сказать и как поздороваться.
- Я это... Здравствуйте, тетя Женя.
Евгения Ивановна притянула ее к себе, обняла.
- Набедовались вы тут без меня?
- Карточки потеряла...
- Да знаю, знаю. Что же ты ела-то?
- Ипполитовна кусочки приносила, вот и ела.
- Ну, золотая старуха!
- Как она там?
- Что ей сделается? Прыгает со своей клюкой... Ой, что же я...
Евгения Ивановна полезла в кошелку - ту самую, из которой у Нины вытащили карточки, - достала газетный сверток в масляных пятнах и бутылку топленого молока.
- На-ка поешь, тут пирожки с картошкой, правда, ржаные.
Нина не удержалась, развернула газету, выхватила пирожок, стала тут же есть. Он был мягким и еще теплым, начинка - картошка с пережаренным луком просто таяла во рту, она была сладковатой и пряной от перца.
- Ешь-ешь. Картошка маненько мороженая, а так ничего. И молоко пей, это тебе.