Люди книги - Джеральдина Брукс 3 стр.


После предварительного осмотра я включила широкоформатную камеру и начала фотографировать каждую страницу, чтобы сделать точный отчет о состоянии книги и только потом приступать к консервации. После того, как с консервацией будет закончено, но прежде, чем сделают новый переплет, я снова сфотографирую каждую страницу. Негативы отправлю Амитаю в Иерусалим. Он напечатает высококачественные фотографии для музеев мира и организует факсимильное издание, которым смогут любоваться обычные люди. Как правило, такие фотографии делает специалист, но ООН не хотела искать другого эксперта: это вызвало бы проволочку, поскольку его кандидатуру должен был рассматривать город. Потому я согласилась сделать все сама.

Я расправила плечи и потянулась за скальпелем. Села, подперев подбородок ладонью, другую руку занесла над переплетом. Перед началом работы каждый раз испытываешь минутное сомнение. Солнечный луч отразился от стального лезвия, и я вдруг вспомнила о матери. Если бы она промедлила, как я сейчас, пациент умер бы на столе. Но моя мать, первая в истории Австралии женщина - заведующая отделением нейрохирургии никогда в себе не сомневалась. Ей было плевать на условности ее времени: она выносила и родила ребенка, не удосужившись выйти замуж за его отца, и даже имени этого человека ни разу не упомянула. До сих пор я не знаю, кто тот человек, которого она любила? Человек, которого использовала? Последнее было более вероятно. Она думала, что воспитает меня по своему образу и подобию. Ничего похожего. Мать светлокожая и загорелая, как теннисистка. Я смуглая и бледная, как гот. Она любит шампанское, я предпочитаю пиво из банки.

Я давно поняла, что не заслужу ее одобрения, потому что предпочитаю возвращать к жизни книги, а не тела. Для нее мои диссертации по химии и древним языкам Ближнего Востока - бумажки вроде одноразовых носовых платков. Магистр химии и доктор в искусстве консервации - эти научные звания не производили на нее ни малейшего впечатления. Мои пергамента, краски и клейстеры она называет "детсадовскими игрушками". "Ты бы уже интернатуру закончила", - сказала она, когда я вернулась из Японии. "В твоем возрасте я была старшим ординатором", - вот и все, что я услышала, вернувшись домой из Гарварда.

Иногда я чувствую себя персонажем с одной из персидских миниатюр, над которыми работаю, крошечным человечком. С высоких галерей на него смотрят неподвижные лица, либо подглядывают из-за решетчатых ширм.

Но в моем случае это всегда одно лицо, лицо моей матери. У нее неодобрительный взгляд и недовольно поджатый рот.

И вот мне тридцать лет от роду, но тем не менее мама все еще может встать между мной и моей работой. Воспоминание о ее нетерпеливом, неодобрительном внимании наконец встряхнуло меня. Я подвела скальпель под нить, и рукопись развалилась на драгоценные листы. Взяла первый, из-под переплета выскочило что-то крошечное. Осторожно, с помощью тонкой кисточки из собольего волоса, я переместила его на стекло и положила под микроскоп. Эврика! Это был маленький фрагмент прозрачного крыла насекомого. Мы живем в мире членистоногих. Возможно, крыло принадлежит обычному насекомому и ничего нам не скажет. А что, если насекомое было редким и обитало в ограниченной географической зоне? Или это уже исчезнувшая разновидность? В любом случае, оно добавит информацию к истории книги. Я положила его в конверт и наклеила ярлычок.

Несколько лет назад сенсацию вызвал крошечный фрагмент птичьего пера, обнаруженный мной в переплете. Книга, над которой я работала, представляла собой очень красивый маленький молитвенник, составленный из кратких обращений к разным святым. Вероятно, это была часть утерянного "Часослова". Владельцем молитвенника был известный французский коллекционер. Центр Гетти так им восхитился, что выложил за него целое состояние. У коллекционера имелись документы, согласно которым миниатюры в молитвеннике были созданы мастером Бедфордом примерно в 1425 году в Париже. В отношении мастера у меня остались некоторые сомнения.

Обычно птичье перо немного вам скажет. В инструмент для письма можно превратить любое сильное перо, в этом случае экзотическая птица вам не нужна. Мне всегда хочется рассмеяться, когда вижу, как в исторических фильмах актеры водят по бумаге роскошными страусовыми перьями. Во-первых, сомнительно, чтобы по средневековой Европе расхаживали толпы страусов. Во-вторых, писцы всегда обрезали перо по бокам, так что оно больше походило на палочку: не хватало еще, чтобы на бумагу во время работы падали пушинки! Но я настояла на проверке пера у орнитолога, и что, вы думаете, он сказал? Перо принадлежало мускусной утке. Сейчас эти утки водятся повсюду, но в 1400-х годах они не выходили за пределы Мексики и Бразилии. В Европе они появились лишь в начале 1600-х годов. Оказалось, что французский "коллекционер" много лет подделывал рукописи.

Осторожно приподняв второй лист Аггады, я вытащила поддерживавшую его истрепанную нить и заметила тонкий белый волос, длиною около сантиметра. Он запутался в нити. Посмотрев в микроскоп, увидела, что волос оставил слабую бороздку возле переплета на странице, изображавшей испанский семейный седер. Осторожно, хирургическим пинцетом, я распутала его и положила в отдельный конверт.

Мне не следовало беспокоиться, что люди в комнате меня отвлекут. Я даже не замечала, что они рядом. Люди приходили и уходили, а я не поднимала головы. Только когда свет стал тускнеть, поняла, что доработала до вечера без перерыва. Неожиданно почувствовала, что устала и страшно проголодалась. Я встала, и Караман немедленно оказался передо мной со своим ужасным металлическим ящиком наготове. Я осторожно положила туда книгу с разделенными листами.

- Мы непременно должны все исправить. Тотчас же, - сказала я. - Металл - наихудший вариант и для жары, и для холода.

Я положила на книгу кусок стекла, а сверху придавила маленькими бархатными мешочками с песком, чтобы пергамент оставался плоским. Озрен завозился с воском, штампами и бечевками, а я в это время чистила и раскладывала инструменты.

- Как вам наше сокровище? - спросил он, кивая головой на книгу.

- Замечательно для стольких лет, - ответила я. - На первый взгляд, повреждений от неподходящего хранения нет. Сделаю тесты на нескольких микроскопических образцах. Посмотрю, что они скажут. Надо зафиксировать ее состояние и починить переплет. Как вы знаете, переплет - работа конца девятнадцатого века, и он, как и следовало ожидать, изношен.

Караман нажал на библиотечный штамп, вогнал его в воск. Встал в сторонку, и банковский чиновник сделал то же самое со своим штампом. Сложное переплетение бечевок и восковые печати означали, что несанкционированный доступ к содержанию ящика будет немедленно обнаружен.

- Я слышал, вы австралийка, - сказал Караман.

Я подавила вздох. Сюда я приехала работать, а не поддерживать светские разговоры.

- Странное занятие для человека из молодой страны - ухаживать за древними сокровищами других народов.

Я ничего не ответила, и он продолжил:

- Вероятно, живя там, вы изголодались по культуре.

Поскольку вначале я нагрубила, то теперь сделала над собой усилие. Явно недостаточное усилие: не слишком ли много говорят о культурном запустении молодой страны? Художественная традиция Австралии имеет самую длительную историю в мире. За тридцать тысяч лет до того как люди из Ласко задумались над первым мазком кисти, аборигены явили образцы великолепного искусства на стенах своих жилищ. Я решила прочитать ему лекцию:

- Видите ли, - сказала я, - в этническом смысле, иммиграция сделала нас самой разнообразной страной в мире. Корни австралийской культуры глубоки, широки и протяженны. Поэтому мы причастны ко всему мировому наследию. Даже к вашему.

Я добавила, что с детства помню югославов как единственную эмигрантскую общину, умудрившуюся привезти с собой проблемы своего прежнего мира. Все остальные быстро успокаивались под нещадными лучами австралийского солнца, но сербы и хорваты взаимно громили футбольные клубы и лупили друг друга даже в таких забытых богом дырах, как Кубер Педи.

Мою тираду он воспринял добродушно. Улыбка у него, надо признать, очень хорошая, как на картинках Чарльза Шульца .

Охранники встали, чтобы проводить Карамана и его книгу, и я последовала за ними по длинным нарядным коридорам к мраморным ступеням, ведущим в хранилище. Пока ждала, когда отопрут главные двери, Караман обернулся и окликнул меня:

- Могу ли я пригласить вас на обед? Я знаю одно место в Старом городе. Месяц назад оно снова открылось. Если совсем честно, качество еды не гарантирую, зато она будет боснийская.

Я чуть было не отказалась. Это у меня рефлекс такой. А затем подумала: "Почему бы и нет? Лучше, чем вежливое, безликое обслуживание в маленьком унылом гостиничном номере". И раз уж Караман спас книгу и стал частью ее истории, так почему бы не узнать об этом побольше.

Я подождала его на лестничной площадке, прислушиваясь к пневматическому шуму, доносившемуся из хранилища, затем раздался лязг металлических засовов. Звук был окончательным и обнадеживающим. По крайней мере, ночью книга будет в безопасности.

III

Мы вышли на темные городские улицы, и мне стало не по себе. За день снег почти растаял, но снова похолодало, и тяжелые тучи скрыли луну. Освещения на улицах не было. Когда я осознала, что Караман предложил пойти в Старый город, на душе вновь заскребли кошки.

- А вы уверены, что все будет в порядке? Может, пригласить с собой людей из ООН?

Он поморщился.

- Броневики, на которых они ездят, не влезут в узкие улицы Башчаршии, - сказал он. - Да и снайперов здесь уж больше недели не видели.

Прекрасно. Замечательно! Я втянула его в перепалку с "викингами" из ООН. Надеялась, что те не разрешат мне уйти без эскорта. К сожалению, он оказался умелым переговорщиком - во всяком случае, упрямым - и мы пошли пешком. Ноги у него были длинные, быстрые, и я вынуждена была ускорить шаг, чтобы не отстать. Пока шли, он принялся изображать из себя гида, описывал разбитые городские строения.

- Это президентский дворец в стиле неоренессанс, любимая мишень сербов.

Прошли несколько домов.

- Это руины Олимпийского музея. А здесь когда-то была почта. Это собор. Неоготика. В прошлое Рождество здесь служили мессу, а сейчас служба бывает только днем, потому что, само собой, по ночам никто на улицу не выходит, разве только самоубийцы. Слева от вас синагога и мечеть. Справа - православная церковь. Все они расположены очень удобно, в ста метрах одна от другой.

Я попыталась представить, каково мне было бы, если бы вот так же вдруг пострадал Сидней, а знакомые с детства улицы и дома были бы разрушены. Если бы, проснувшись утром, я вдруг обнаружила, что жители северных районов Сиднея построили баррикады перед Харбор-Бридж и начали обстреливать оперный театр.

- Просто отменная прогулка по городу, пережившему четыре года снайперского обстрела! - заметила я.

Он шел чуть впереди и сразу же остановился.

- Да, - сказал он, - весьма.

В эти два слова он влил всю горечь своего сарказма.

Широкие проспекты австро-венгерского Сараево постепенно уступили дорогу узким брусчатым мостовым города оттоманского периода. Казалось, вытянешь руки, и коснешься зданий на противоположных сторонах улицы. Дома тоже были маленькие, словно их построили для подростков, а потом сдвинули так плотно, что они напомнили мне подвыпивших приятелей, поддерживающих один другого по пути домой. Большая часть этого пространства не попадала в зону сербского обстрела, а потому и повреждений было меньше, чем в современном городе. С минарета муэдзин призывал верующих на вечернюю молитву. Этот звук я привыкла связывать с жаркими местами: Каиром, Дамаском, а не с городом, в котором под ногами хрустел иней, а между мечетью и окружающим ее каменным забором высился сугроб. Я вспомнила, что мусульмане однажды донесли слово Пророка до ворот Вены. Аггада была написана, когда обширная мусульманская империя была светлым лучом во мраке Средневековья, единственным местом, где процветали наука и поэзия, только здесь могли найти покой гонимые христианами евреи.

Холодный ночной воздух далеко разносил сильный и прекрасный голос муэдзина этой маленькой мечети, уже старика. На призыв откликнулась лишь горстка стариков: шаркая ногами, они шли по мощенному булыжником двору и омывали лицо и руки ледяной водой из фонтана. Я остановилась на минуту, посмотрела на них. Караман шел впереди, но тут он обернулся, проследил за моим взглядом.

- Вот они, - сказал он, - свирепые мусульманские террористы, волнующие воображение сербов.

Ресторан, который он выбрал, был теплым, шумным, наполненным восхитительным ароматом жареного мяса. У двери висела фотография владельца, в военной форме, с огромной базукой в руках. Я заказала порцию бараньих котлеток чевапчичи, а он - салат из капусты и йогурт.

- Не слишком ли аскетично? - спросила я.

Он улыбнулся.

- Я с детства вегетарианец. В блокаду это оказалось весьма кстати, поскольку мяса не было. Да и зелень, годная для употребления в пищу, была обыкновенной травой. Суп из травы стал моим обычным блюдом.

Он заказал два пива.

- Вот пиво можно было купить даже во время блокады. Единственным заведением в городе, которое тогда не закрывалось, была пивоварня.

- Австралийцы бы это одобрили, - заметила я.

- Я подумал о том, что вы сегодня сказали, о людях нашей страны, эмигрировавших в Австралию. Перед войной к нам в библиотеку приезжали австралийцы.

- В самом деле? - рассеянно сказала я, потягивая пиво, которое, на мой вкус, было недостаточно пенным.

- Да, они были хорошо одеты и говорили на ужасном боснийском. Из США тоже приезжали до пяти человек в день. Хотели проследить историю своей семьи. В библиотеке мы дали им прозвище по имени того чернокожего человека из американского телевизионного шоу - Кинта Кунте.

- Кунта Кинте, - поправила я.

- Да, мы прозвали их Кунта Кинте, потому что они искали свои корни. Они спрашивали газеты с 1941 по 1945 год. Никто не искал в своей родословной партизан - не хотели быть потомками левых, зато все пытались найти фанатиков националистов: четников , усташей - убийц времен Второй мировой войны. Подумать только: хотеть быть родственниками таких людей! Жаль я тогда не знал, сколько горя это предвещает. Мы и представить не могли, что сюда придет такое безумие.

- Меня всегда восхищало, что жители Сараево так удивлялись войне, - сказала я. - Мне казалось это здоровой реакцией. Кто бы ни поразился, когда твои соседи ни с того ни с сего, без зазрения совести начинают в тебя стрелять, словно фермеры, охотящиеся на диких кроликов.

- Верно, - сказал он. - Много лет назад мы видели войну в Ливане и говорили: "Это Ближний Восток, примитивный народ". Затем на наших глазах заполыхал Дубровник, но мы сказали: "Мы, сараевцы, совсем другие". Вот что мы все думали. Разве можно развязать этническую войну в городе, где каждый второй человек родился в смешанном браке? Разве может быть религиозная война в городе, где никто не ходит в церковь? Для меня мечеть, как музей - экзотическое заведение, имеющее отношение к прадедам. Это красиво, понимаете? Раз в год мы ходили туда посмотреть зикр, танец дервишей. Это было, как театр, как… пантомима. Мой лучший друг, Данило - еврей, так он даже не обрезан. После войны здесь не было могеля, приходилось пользоваться услугами местного цирюльника. А наши родители вообще были левыми и считали все это пережитками…

Караман замолчал, допил пиво и заказал еще две кружки.

- Я хотела расспросить вас о том, как вы спасли Аггаду.

Он поморщился и посмотрел на свои руки, лежавшие на поцарапанном пластике стола. Пальцы у него были длинные и тонкие. Странно, как я не заметила этого раньше, когда нагрубила ему, опасаясь, что он дотронется до моего драгоценного пергамента.

- Вы должны понять. Все так, как я говорил. Мы не верили в войну. Наше руководство говорило: "Для того чтобы началась война, нужны две стороны, а мы воевать не станем". Только не здесь, не в нашем драгоценном Сараево, нашем замечательном олимпийском городе. Мы слишком умны для войны, слишком практичны. Только вот для того чтобы умереть глупой и примитивной смертью, не обязательно быть глупым и примитивным. Теперь мы это знаем. Но тогда, в первые несколько дней, мы совершали довольно странные поступки. Дети, подростки, устроили антивоенную демонстрацию с плакатами и музыкой, словно шли на пикник. Даже после того как снайперы подстрелили с десяток детей, мы все еще не поняли. Ждали, что международное сообщество положит этому конец. Я верил в это. Несколько дней не находил себе места, а мир - как это говорится? - "координировал совместные действия".

Он говорил так тихо, что я едва слышала его из-за смеха, звучавшего в ресторане.

- Я был хранителем; музей обстреливали. Мы к этому не подготовились. Все экспонаты находились в витринах. В музее два километра книг, само здание расположено в двадцати метрах от орудий четников. Я думал, что одна бомба может сжечь все здание, либо эти… эти… боснийское слово "papci", я не могу его перевести.

Он сжал кулак и стукнул им по столу.

- Как вы называете ступню животного? Коровы или лошади?

- Копыто? - спросила я.

- Да, точно. Мы называли врагов "копытами", то есть скотами. Я подумал, что, когда они ворвутся в музей в поисках золота, то уничтожат вещи, о цене которых, по своему невежеству, никогда не догадаются. Мне удалось добраться до полицейского отделения. Большая часть полиции ушла на защиту города. Дежурный офицер сказал: "Кто захочет подставлять свою голову, чтобы спасти старые вещи?" Но потом он сообразил, что я готов сделать это в одиночку, и послал мне на помощь двух волонтеров. Не хотел, чтобы люди потом говорили, что замшелый библиотекарь оказался смелее полиции.

Более крупные предметы они передвинули во внутренние помещения. Дорогие экспонаты размером поменьше спрятали туда, куда мародеры не догадались бы заглянуть, например в каморку привратника. Озрен размахивал длинными руками, показывая, как они спасали крупногабаритные экспонаты - скелеты древних боснийских королей и королев или редкости из отдела естествознания.

- А затем я попытался найти Аггаду.

В 1950-х музейного работника обвинили в заговоре, имевшем целью украсть Аггаду, и с тех пор только директору музея был известен шифр к сейфу, где она хранилась. Но директор жил на другом берегу реки, а там шла интенсивная перестрелка. Понятно, что до музея ему не добраться.

Назад Дальше