Оскорбленный в тщательно скрываемых от самого себя надеждах, Кирилл потоптался с минуту перед тяжелой парадной дверью, в сердцах пожал плечами и быстро зашагал по направлению к дому. Шагал и невольно прислушивался к тому, как где-то далеко-далеко, на окраинах души, рождается неуловимо прекрасная, горькая мелодия. На какое-то мгновение пришла мысль о мелочности всех его достижений, о бессмысленности жизни, он почти физически ощутил, как ничтожно его умение по сравнению с искусством величайших мастеров. И подумал о том, что, может быть, права тетя Фиса: "Музыка музыкой, а жизнь жизнью…" Но тут же он отбросил эти мысли как коварные, расслабляющие, недостойные, загнал их в темную глубину подсознания, поспешно захлопнул за ними стальную дверь. Теперь мелодия свободно росла в душе, наполняла ее знакомым трепетом, во рту пересохло, тело стало необыкновенно легким, почти невесомым.
Пошарив по карманам, Кирилл с ужасом обнаружил, что нет у него ни бумаги, ни карандаша.
Он бросился бежать домой. Бежал, не упуская в душе мелодию, и думал, стараясь попадать в такт: "Везде хорошо, а дома лучше. Да, да, надо делать для близких все сегодня, а не завтра. Сегодня! Возьму-ка я с собой в Москву тетю Фису, устрою ей праздник!"
У входа во двор ему преградил дорогу старик Ершов – почти двухметровый, синеглазый красавец в серой кепке, в черном полупальто, с палочкой в набрякшей венами руке.
– Мочевой пузырь! – загадочно сказал старик Ершов, останавливаясь перед Кириллом. – Неправильно себя вели. Алкоголь – оно отражается прямо на корень и на мочевой пузырь. Я читал. Врачи не говорят, они не знают, а я читал. А сейчас не читаю – слепой почти и забываю все. Письмо пишу и адрес забываю. Все от алкоголя – отражается прямо на корень и на мочевой пузырь. Оно не говорится, но понятно.
– "Он в глаза мне посмотрит внимательно…" – запели еще не очень пьяными жалостными голосами какие-то женщины в двухэтажном доме через дорогу.
"Он уже не посмотрит… А ведь как смотрел когда-то… какой был мужчина!" Кирилл улыбнулся старику и сделал шаг в сторону, в другое время он бы с удовольствием поговорил с ним, но сейчас было не до этого.
– Как там в Москве, зашибаешь? – старик Ершов ловко щелкнул восковым пальцем под горлом, обвисшим синюшной кожею, и молодой подлый огонь вспыхнул в его глазах.
– Всяко бывает.
– Молодец. Жми!
Отпирая висячий замок на дверях коридорчика, Кирилл мельком взглянул на израненный проволокой тополь, подмигнул ему, как дружку и сообщнику, влетел в дом. Быстро вытащил из чемодана нотные листки, карандаш, не снимая плаща, сел за стол, покрытый вылинявшей клеенкой…
После работы тетя Фиса зашла на базар, потом долго стояла в очереди у овощной лавки за "государственными" персиками, которые были много дешевле частных, и вернулась домой позже обычного. Неслышно войдя в комнату, она увидела на столе груду разлинованных листков, испещренных непонятными, но давно известными ей крючками нотных знаков. А ее Кирилл одетый лежал прямо поверх покрывала на кровати, ноги в ботинках закинул на никелированную спинку, хлопал себя ладонями по животу и напевал вполголоса дурацкую песенку своего детства:
– Здравствуй, моя Мурка в кожаной тужурке, Здравствуй, моя Мурка, и прощай…
– Кирюша, да что же ты с ногами! – возмутилась тетя Фиса.
– А-а, пришла! Ах, извини, ради бога! – он ловко спрыгнул с кровати, подскочил к ней, обнял, расцеловал в обе щеки. – Извини, ма! Прости! Эх, я тут такую штуку накатал – пол-Москвы сдохнет от зависти! – Кирилл рассмеялся, подпрыгнул, крутнулся волчком.
– Ой, Кирюша, ну, ты не меняешься! – улыбнулась тетя. – А ведь скоро тридцать стукнет. Небось целый день голодный? – Она прошла в коридорчик, стукнула кастрюльной крышкой. – Так и есть, борщ нетронутый. Что мне с тобой делать!..
Вечером тетя Фиса щедро накрыла на стол, не пожалела денег даже на две бутылки водки.
– Что это ты, решила банкет закатить? – Кирилл посмотрел на нее с улыбкой превосходства, как на маленькую.
– А как же, – тетя смутилась, – люди придут, я всем нашим сказала.
И вот они стали подходить один за другим, те, кого называла тетя Фиса – наши люди. Первыми пришли соседи по двору: старик Ершов, который хотя сам уже и не пил, но очень любил смотреть, как пьют другие; Потаповна, прозванная когда-то Кириллом Почаповной, уже далеко не та Почаповна – глухая, скрюченная, с лысеющей трясущейся головой; Иван Васильевич Моргунок, тоже уже крепко сдавший, вышедший на пенсию, но все еще работающий по два месяца в году в том же музучилище.
Потом появилась жившая на другой улице подружка тети Фисы католичка Христина, в старозаветном черном салопе, в завязанном под подбородком черном головном платке, туго натянутом на маленькой благородной голове, с желтым лицом, напоминающим лик Божьей матери. Кирилл помнил Христину столько же, сколько помнил себя, она долгие годы была патронажной сестрой в той детской поликлинике, где работала и тетя Фиса. Христина знала в лицо и по имени всех коренных горожан моложе тридцати пяти лет. С детьми она обращалась на равных и ставила их гораздо выше взрослых. Кирилл навсегда запомнил, как однажды Христина грозила краснолицему подводчику:
"Я скажу, я скажу вашему ребенку, что вы лошадь бьете!"
Наконец приехал в своей коляске с ручным управлением друг детства Кирилла безногий часовщик Гаджи. Войдя в комнату, он первым делом положил в угол дощечки с ручками, обтянутыми кожей, ухватился одной рукою за никелированную спинку кровати, другой оперся об угол тумбочки и могучим движением вскинул свое почти квадратное тело на табуретку.
– Салам алейкум, москвич! – Гаджи протянул Кириллу заросшую черными волосами, необыкновенно широкую в запястье руку.
– Алейкум салам! – в тон ему отвечал Кирилл. – Как здоровье? Как жена? Дети? Работа?
– Все нормально. Детей уже трое. Жена не болеет. (Одно время у жены Гаджи, после воспаления легких, открылся туберкулез, и сейчас, говоря о том, что жена не болеет, Гаджи был уверен, что Кирилл помнит о болезни его жены, хотя он конечно же не помнил об этом.) У меня теперь своя будка. – Гаджи улыбнулся, блеснув сумрачными черными глазами такой красоты и печали, каких не было и у самого врубелевского Демона.
– Ну, поздравляю! – сказал Кирилл, глядя на Ивана Васильевича Моргунка, важно умащивающегося на месте тамады за торцом раздвинутого стола, и думая о том, что, как ни странно, не будь на свете вот этого тучного, седого старика, его судьба сложилась бы, скорее всего, по-другому, вполне возможно, что не скрипичный ключ, а разводной стал бы символом его жизни.
– Да, – продолжал Гаджи, уверенный в том, что Кирилл его внимательно слушает, – да, теперь у меня своя будка, здесь, недалеко от дома. Раньше я на базаре работал, в артели, помнишь? А теперь сам…
Гаджи и Кирилл с семи лет учились в одном классе. Когда играли в футбол, Кирилл бывал защитником, а безногий Гаджи стоял в воротах – неписаный закон запрещал бить ему верховые мячи.
– Наливай, Гриша, – по праву тамады велел Гаджи Иван Васильевич.
Гаджи ловко сорвал фольгу с бутылки и могучей длинной рукой разлил водку по граненым стопкам.
– Ну, дорогая Фиса, вот и приихав наш путешественник, – поднял первый тост Иван Васильевич, – за тебя, Кирюша! Блукав, блукав, да и прибився до дому. Будемо!
Он чокнулся с Кириллом, за ним потянулись Гаджи, Христина, тетя Фиса, старик Ершов с минеральной водой в своей стопке. Только Почаповна не чокнулась, она знала, что руки ее не слушаются, и боялась расплескать водку по дороге. Почаповна держала стопку обеими руками и ждала, когда начнут пить. Кирилл сам потянулся через стол к старухе, легонько стукнул о ее стопку своей, улыбнулся. Глухая Почаповна подумала, что он с ней разговаривает, закивала, затрясла радостно головой и, закрыв глаза, большими, булькающими глотками выпила водку.
– Ну, как они там – гарно живут? – спросил Иван Васильевич, поглаживая болезненно-пухлой рукой седые, коротко остриженные волосы на своей крупной голове, о которой говорилось когда-то всеми счетными работниками города, что у него не голова, а Дом Советов.
– Богатые живут богато, а бедные живут бедно.
– А как у них с продуктами? Например, что почем? – спросила тетя Фиса, подкладывая на тарелку Почаповне большой, янтарно светящийся жиром голубец. (Как и многие люди в старости, Почаповна очень любит мясное, но дочка Нина мяса ей не дает: "Мясо – для тебя яд, сиди на молочно-растительной диете". А Почаповне смерть как хочется яду… Сегодня Нина (мастер все той же трикотажной фабрики имени К. Цеткин) работает во вторую смену, сейчас ее нет дома, так что хоть Фиса побалует Почаповну…)
– Как там наши часы, говорят, сильно ценятся? – спросил Гаджи.
– А как там наш Папа? – словно младенца, прижимая к груди бутылочку кьянти, спросила католичка Христина.
– Папа хорошо живет. Нормально. Я его видел.
– Видел?! – Христина закатила глаза. – Матка Боска!
– С водкой как? С выпивкой? – попытался встрять в разговор старик Ершов, но Христина глянула на него с таким презрением, что он не настаивал на ответе.
– Да, я видел Папу. Он почти каждое воскресенье выступает с речью из собора Святого Петра. На площади перед собором собираются тысячи людей и слушают. Я один раз попал. Только то окно, из которого он говорил, было очень далеко, речь динамики усиливали, а его самого было плохо видно: окно огромное, а он – крохотный.
После второй рюмки Почаповна привалилась к стенке и засвистела носом. А Кирилл стал рассказывать об Италии. О том, что в Колизее сотни кошек! О том, что тысячи машин, снующих вокруг Колизея, расшатывают камни, из которых он сложен, и, наверное, скоро городские власти запретят там движение и правильно сделают. О том, что никакие копии картин и скульптур великих мастеров не передают и доли пленительной силы подлинников. Например, когда входишь в Сикстинскую капеллу и смотришь фреску "Освобождение Святого Петра из-под стражи", то кажется, что живые не только люди, но и цепи, и свет, и копья стражников. В капелле Медичи скопище людей, воздух очень тяжелый, а многие стоят там часами, некоторые даже ложатся прямо на грязный пол, на спину, чтобы вдоволь налюбоваться фресками. Вспоминая Рим, он рассказал еще и о том, как однажды в воскресенье все улицы, все скверы города покрылись слоем листовок. Квадратные такие листки, с обеих сторон написано одно и то же: "Дестра национале приветствует итальянский народ". Это их неофашистская партия. Приветствуют, сволочи: мол, мы живы, здоровы, приветствуем. И нарочно разбросали в ночь на воскресенье, знали, что в воскресенье дворники убирать не будут, так и лежали целый день и всю ночь до утра понедельника. А в понедельник утром дворники ходили по газонам и накалывали эти листовки на острые палки, как гадов ползучих.
– Значит, всех не добили, – тихо сказал Иван Васильевич и так сжал вилку, что пухлые его пальцы побелели.
Мало кто знал, что скромный бухгалтер муз-училища Иван Васильевич Моргунок прошел в войну шесть немецких концлагерей, был уморен голодом, замучен непосильной работой, забит до смерти и только чудом остался жив.
О многом рассказал Кирилл, и еще о том, как однажды, на рассвете, когда он бродил по Венеции, ему встретился рабочий паренек, напевавший "Катюшу". Нашу "Катюшу", только по-итальянски!
– А как же, – сказал Иван Васильевич, – "Катюша" в войну была гимном итальянских партизан.
– Кирилл, мой друг, чтоб в этом бокале осталось столько капель, сколько я тебе желаю зла! – торжественно насупив черные, сросшиеся у переносицы брови, сказал тост Гаджи. Он всегда говорил то, что однажды ему полюбилось.
Потом тетя Фиса хвалилась отрезом, который "привез ей сынок оттуда", и все нашли, что "их шерсть куда лучше нашей".
Обильная еда и выпивка разморили всех сидевших в застолье, и скоро уже говорили каждый сам по себе. Сильно захмелевший Гаджи все повторял, пытаясь завладеть вниманием Кирилла:
– Инвалиды первой группы имеют право не платить налог, а я плачу, что я, хуже других? Я плачу, как все. Два выходных у меня – все нормально!
– Ах, какого ясновельможного пана вырастила ты, Фиса! – глядя на Кирилла, всплакнула бездетная, одинокая Христина.
– А помнишь Оскара Ивановича? – спросил Иван Васильевич. – Помер Оскар, царство ему небесное! Теперь такого настройщика у нас больше нет и не будет.
Кирилл тоже опьянел, расчувствовался, полез целоваться к старику Ершову, уверяя того, что "наша водка лучше ихней".
– Я так и думал! – гордо сказал Ершов, и они поцеловались троекратно, по-русски.
Сердце Кирилла больно сжималось от любви ко всем, кто был в застолье: к Ивану Васильевичу, Гаджи, Христине, спящей Почаповне, старику Ершову, к родненькой его тете Фисе. Люди стареют, но ведь нет другого способа жить, и, в сущности, старики – счастливцы. Сердце его сжималось так больно, что он чуть не заплакал, едва сдержал подкативший к горлу ком.
Потом он еще говорил об Италии, показывал всем молодежный иллюстрированный журнал с его портретом на обложке, свои афишки и не вполне верил напечатанному типографским способом.
Гости остались довольны вечером, а Христина была в восторге: она уносила с собой бутылочку настоящего кьянти, из Рима, почти от Папы Римского.
Сначала они с Гаджи проводили Христину, а потом двинулись к его дому. Теперь Гаджи жил в новом крупнопанельном пятиэтажном доме, занимал трехкомнатную квартиру, к тому же, как говорил он, "с лоджием". Он зазывал Кирилла к себе "выпить еще немножко", но Кирилл отказался наотрез.
– Инвалиды первой группы имеют право не платить налог, а я плачу, я что, хуже других? – сказал Гаджи, крепко сдавливая ладонь Кирилла в прощальном рукопожатии.
– Правильно. Ты молодец. Привет жене. Будь здоров. Тебе помочь закатить коляску в подъезд?
– Не надо, я всегда сам. Не надо. Я сам.
– Ну, пока!
Где-то вверху, над облаками, плыла полная луна, ее серебряно-молочный шар скользил в прогалинах облачного сентябрьского неба, освещая летучим, призрачным светом покрытые толем кособокие домишки, к которым возвращался Кирилл, думая почему-то о Флоренции, о мосте через реку Арно – Понто Веккио, где стоят лавки ювелиров и по вечерам юноши и девушки торгуют золотыми поделками, расстелив белые платочки прямо на каменных плитах. От реки тянет холодом, в ее темных медленных водах отражаются цветные огни Флоренции, в высоком черном небе летят белые перистые облака, туристы джеркочат каждый на своем языке, трогают пальцами обитые броней ювелирные лавки, говорят о Бенвенуто Челлини, бронзовый бюст которого установлен здесь же, на мосту, задают свой излюбленный вопрос "Кванто коста?" (Сколько стоит?) "Ну как, – думал Кирилл, – как соединить все это?! Девочку-венецианку, фрески Сикстинской капеллы, темные воды Арно с цветными огнями Флоренции, безногого часовщика Гаджи с его будкой и налогом, старика Ершова, Почаповну, Христину, осчастливленную бутылочкой кьянти, тетю Фису, для которой он сделал так мало хорошего, Ивана Васильевича Моргунка, определившего путь его жизни, умершего третьего дня настройщика Фельдмана, в полотняной рубашке, галифе и незабываемых шлепанцах на босу ногу, и еще режиссера народного театра трикотажной фабрики имени К. Цеткин – Иосифа Тургенева, который когда-то преподавал ему в училище сольфеджио и которому он сказал когда-то с детской жестокостью, что тот – "не слышит". Как соединить их всех? И как соединить с ними теснящихся сейчас перед его глазами столичных друзей, подружек, композиторов, дирижеров, исполнителей, многие из которых веселые, талантливые, понимающие, порядочные люди, но которым, в сущности, нет до него никакого дела. Они и теснятся сейчас перед его глазами только потому, что ему нестерпимо хочется показать им свою новую, так удачно и так мгновенно написанную работу. Господи, как соединить все это! Если бы это можно было слить воедино, какое чудо получилось бы тогда – какая симфония! И назвать ее по старинке "Возвращение блудного сына" или, еще лучше, как назвал свою книгу об этом же один американский писатель – "Домой возврата нет".
– Слушай, ма, – сказал он тете Фисе, когда они собирались ложиться спать, – мне пора, я послезавтра отчаливаю, я решил – поедешь со мной. Возьми отпуск на две недели, и поедем. Покажу тебе Москву, по театрам походим, вообще встряхнешься.
– Что ты, Кирюша, господь с тобой! – Тетя Фиса испуганно отмахнулась. – Что ты! Как же без меня на работе, трудно им будет в регистратуре.
– Какая ты чиновница. Что, без тебя не обойдутся?
– Как же без меня. У Вали двое детей и муж пьет. Еще одну девочку взяли, Зою, так она все путает. Как же… Я не могу.
– Ты шутишь?
– Серьезно.
– О-о-бо-бо-бо! – Кирилл возмущенно схватился обеими руками за голову. – Пусть Валин муж не пьет. Пусть эта Зоя не путает. Какого черта! Ты в конце концов имеешь право на праздник? Ты всю жизнь на меня ишачила, а теперь какая причина? Я, между прочим, достаточно зарабатываю и вообще могу тебя снять с этой работы. Сколько можно? У тебя пятьдесят лет стажа!
– Не обижайся, Кирюша, – тетя Фиса виновато потупилась, – не могу.
– Ладно, тогда я уеду завтра же! Вот так! – Он рывком сдернул с себя пиджак, бросил на спинку стула. – О-бо-бо-бо! Какая ты чиновница. У тебя какие-то странные понятия о жизни!
– Не обижайся, сынок, не кричи, не могу. Как они без меня?
– Да я для себя, что ли, – Кирилл смягчился, – для тебя ведь хотелось…
Он скоро заснул. А тетя Фиса еще долго лежала с открытыми глазами. Слушала его ровное дыхание, смотрела на блестящую в полутьме капитолийскую волчицу среди слоников на буфете, на братьев Ромула и Рема, жадно припавших к ее жестяным сосцам, и не вытирала слез, катившихся прямо в уши, оглушающих светлой музыкой прожитой жизни.
1973
Кошка на дереве
Была суббота, летняя суббота. Всю ночь и часть утра над поселком шел обильный дождь. За день немощеные улочки успели просохнуть, но не до конца, и было как-то особенно радостно ступать по свежей земле. Чахлые стриженые акации и те выглядели нарядно, листья их мягко темнели, лаская глаз, и воздух, обычно сухой и пыльный, сейчас был влажен и свеж.
Василий Петрович Еремеев, слесарь-наладчик местной трикотажной фабрики, сидел у раскрытого окна в своей новой, так похожей на каюту двухкомнатной квартире со всеми удобствами. С третьего этажа Василий Петрович глядел вдоль одинаковых крупнопанельных домов на светлое вечереющее небо, на потемневшую от влаги землю, на своих ребятишек, Кольку и Сережу, играющих внизу, в сбитой из четырех досок песочнице, и думал о том, что после дождя замечательно ловятся раки, а завтра воскресенье и хорошо бы пойти на речку половить раков. Как только он подумал о раках, ему сразу захотелось пива.
"Пару бы кружечек, а? С раками, а? Красненькие такие, стервецы, а?"